Страница:
– Да вы что, полковник! Он должен жить.
– Жить-то он, может, и будет, но что это за жизнь, я не представляю.
– Нет, нет, ерунда, что-то надо делать!
– Навряд ли он что-нибудь вспомнит. В него вкачали столько дряни, что удивительно, почему он еще реагирует на собственное имя.
– Комбат – мужик сильный.
– Какая разница, Андрей, сильный, не сильный? Я видел наркоманов…
– Я тоже видел. Видел там, на Востоке. В принципе, они нормальные.
– На Востоке, может, и нормальные, а у нас… – Бахрушин качнул головой.
В этом движении было отрицание и страх, Бахрушин словно бы смирился с тем, что Комбат потерян, потерян без возврата. Ведь не сможет же он, полковник ГРУ Генштаба, доверять какому-то наркоману, вдоль и поперек исколотому, пусть даже не по собственной воле.
– Понимаешь, Подберезский, – негромко сказал полковник Бахрушин, – я поговорил с врачами и, по-моему, единственное, что они смогут сделать, что в состоянии…
– Ну, я слушаю вас, Леонид Васильевич.
– Дай мне сигарету.
Подберезский подал пачку, Бахрушин посмотрел на сигарету, словно бы это было что-то страшное, словно это был яд.
– А вот Рублев бросил курить.
– Да, курить он, возможно, бросил, и навсегда, – щелкнув зажигалкой, Бахрушин затянулся. – Так вот, Андрей, врачи говорят, единственное, что они смогут сделать, так это облегчить страдания Комбату.
– И больше ничего? – задал вопрос Подберезский.
– Ничего.
– А он сам? Сам Комбат?
– Сам он уже ничего не сделает. Возможно, было бы лучше, если бы его не нашли у остановки и если бы он… – Бахрушину не хотелось произносить слово «умер», но он, как человек здравомыслящий, понимал, что Комбат – уже не боец, что постоять за себя Рублев больше не сможет, это растение, овощ, который может существовать лишь от дозы до дозы, и каждый раз дозу нужно увеличивать, иначе он будет страдать, – страдать невероятно.
Подберезский это тоже понимал, но не мог смириться с тем, что его командир, его друг, человек, который был ему дороже, возможно, родного отца, находится в безвыходной ситуации.
– Слушай, Леонид Васильевич, – вдруг обратился к полковнику ГРУ Подберезский на «ты», – а если я его заберу отсюда?
– Ты что, Андрей, будешь покупать для него наркотики, станешь пичкать ими Рублева и ждать, когда он умрет?
– Еще не знаю, Леонид Васильевич… Что-то же надо делать!
– Лучше будет, если ты его оставишь в покое. И пусть им занимаются врачи.
– Леонид Васильевич, это то же самое, что бросить раненого, пусть даже смертельно раненого, друга на поле боя!
– Не говори, Андрей, так красиво. Я и без тебя все прекрасно понимаю, мне тоже Рублев дорог, но выхода пока я не вижу.
Они сидели в больничном коридоре на топчане, обтянутом дерматином, курили и боялись смотреть друг на друга.
Сигареты дрожали в пальцах мужчин.
А Комбат там, за двумя дверями, корчился в страшных мучениях и шептал одно-единственное слово:
– Дозу.., дозу.., дозу…
Но никто его не слышал. Он кричал, скрежетал зубами, рвался. Но ремни были крепкие, ведь с подобными случаями врачи госпиталя сталкивались. Они знали, этот больной будет дергаться до тех пор, пока ему не сделают инъекцию. Но и инъекция спасет его не надолго: два-три часа от силы, а затем опять человек будет страдать. Да, Валерий Грязнов добился своего, он уничтожил Комбата, и самым страшным способом. Он сделал Рублева заложником наркотиков, зависимым от героина, сделал его смертельно больным.
Единственное, на что не рассчитывал Грязнов, так это на то, что Комбат выживет. Вернее, ошибся не сам Грязнов, просто он не учел жадности санитара по кличке Хер Голова, который украл ампулу, предназначенную для Комбата, – украл и уже успел извести наркотик.
– Леонид Васильевич, договорись с врачами, чтобы они отдали Рублева мне.
– А зачем он тебе?
– Не знаю, но я попробую что-нибудь сделать.
– Что же ты сможешь сделать, Андрей?
– Пока не знаю, но и оставлять его здесь навсегда не хочу.
– Напрасно, – произнес Бахрушин, посмотрел на окурок, не зная, куда его деть. – Хорошо, я договорюсь.
– Спасибо, Леонид Васильевич.
– Не за что, – Бахрушин махнул рукой, махнул беспомощно, как "взмахивает поврежденным крылом птица, которая не может улететь, но которая видит надвигающуюся опасность.
И действительно, Бахрушин смог договориться, и Комбата Подберезский забрал. Он увозил его, привязанного к качалке, увозил в свой подвал, где помещался тир. Подберезский, делая это, даже не предполагал, какие ужасы его ждут и что ему предстоит увидеть и узнать.
Лишь на третий день, уже находясь в подвале, Комбат осознал, правда, возможно, не полностью, что с ним произошло. Он почти ничего не помнил, даже то, что было с ним до встречи с Грязновым, все терялось в глубинах сознания. Трудно было поверить, что этот изможденный, страшный человек, постаревший лет на двадцать, еще недавно был сильным мужчиной, бесстрашным, готовым рисковать собственной жизнью.
Сейчас это была развалина, дрожащая и гнусно клянчащая у Подберезского:
– Дозу.
Слово «доза» стало для Подберезского самым ненавистным и самым страшным из того, что он слышал.
– Андрей, дозу.., дозу…
– Комбат, Иваныч, батяня, приди в себя!
– Я в себе, Подберезский, я все знаю, все понимаю.
Дай дозу, не могу!
– Нет, Комбат, нет! Держись!
– Дозу.., дозу… – Комбат бросался на Андрея, но был слишком слаб, чтобы справиться с ним.
Он хватал Подберезского за грудки, тряс.
– Ты что, сволочь, дозу мне жалеешь? Я тебя сколько раз спасал, жизнью своей рисковал, а ты какой-то дряни жалеешь!
– Иваныч, Борис Иванович, приди в себя! Одумайся, одумайся!
– Я все понимаю, все… Я конченый человек, конченый…
Подберезский временами уже был не рад, что не послушал полковника Бахрушина и забрал Комбата из госпиталя. Но, сделав шаг, нельзя отступать, надо идти до конца.
Подберезский попробовал уменьшать дозу. Страдания Комбата были нечеловеческими, он не ел, лишь иногда просил воды. Подберезский предлагал ему водку, предлагал сигареты.
– Нет, Андрей, я этого не хочу, – в минуты просветления, получив укол, шептал Комбат, – мне нужно другое.
Ты понимаешь, Андрей, другое. Эту боль невозможно терпеть, поверь мне, невозможно, она сильнее меня. Но я попробую, – как-то раз вырвалось у Комбата, – я попробую, Андрюха. Привяжи меня и не выпускай. Дай мне наручники, дай.
Подберезский дал наручники, и Рублев приковал себя к толстой трубе парового отопления.
– Я буду кричать, Андрей, буду просить, но ты не давай, не давай мне ничего – ни ключа, ни зелья. Или я сдохну, или я смогу одолеть это все.
Подберезский понимал, что Комбат рискует, что может не выдержать боли. Но он понимал и другое, что это единственный выход в сложившейся ситуации. Другого пути нет, если, конечно, этот путь не приведет Комбата к смерти. Но и то, что маячит впереди, если не воспользоваться этим страшным путем, тоже ведет к смерти, медленной и, возможно, более гнусной и унизительной.
Поэтому Подберезский согласился. Тир располагался в бомбоубежище, Подберезский завел Комбата в самое дальнее помещение, большое, просторное, светлое. И там Комбат приковал себя к толстой чугунной трубе.
– А теперь, Андрей, иди. Иди и не приходи.
– Нет, я буду заглядывать.
– Нет, не приходи. Через три дня откроешь дверь. Ты меня слышишь, Подберезский, через три дня! Если ты найдешь меня живым, значит, я буду жить и дальше. А если нет, то хоть умру не как собака, а как человек.
Подберезский закрывал дверь, тяжелую, толстую, – так, словно бы задвигал, опускал надмогильную плиту.
Слезы текли по его щекам, губы дрожали.
– Иди, иди, Андрей, – слышал он голос Комбата, бивший ему в спину. – Иди… Через три дня.., к двери не подходи. Я тебя прошу, прошу, Андрей, выполни это мое желание.
– Да, да, Иваныч, выполню.
Вот и хорошо.
Он остался вновь под землей один и знал, что кричи не кричи, дозу все равно никто не принесет. Если уж Андрюха пообещал, то он не откроет дверь.
«Или выживу, или загнусь», – подумал Комбат.
И вдруг он почувствовал, что наркотическое опьянение приходит само собой уже без наркотика. Это как ярому курильщику может привидеться сигарета, да так ясно, что он ощутит смолистый табачный дым.
«Держись, комбат, держись!» – Рублев посмотрел на кирпичную стену.
И вдруг ему показалось, что кирпичи, как выдвижные ящики письменного стола, выходят из стены один за другим. Он мог вытаскивать их взглядом и задвигать вновь.
«Тебе никто не откроет, никто не выпустит отсюда, кричи не кричи», – как заклинание повторял Комбат.
Кирпичи выдвигались, задвигались, щелкали.
«Держись!»
Комбат поплотнее закрыл глаза, и ему на память пришло ощущение полета, которое он испытывал после введения наркотика.
"Нет, не о том думаешь, – обращался сам к себе Комбат, словно бы к другому человеку. – Не о том ты думаешь, Борис Рублев. Нельзя думать о наркотике, даже если это и приятно. У тебя же были и другие радости в жизни.
Ну вспомни, когда ты был счастлив!"
И он понял, что таких дней в его жизни набралось не так уж много.
«Помнишь, с ребятами ты ездил на рыбалку, а, Комбат?» – и он плотно сжал веки.
Ему вспомнилось рябящая в солнечных сполохах поверхность реки и сачок, которым он пытался подцепить пойманную на крючок большую рыбу. Он подводил ее к берегу минут десять, знал, что большей не удастся поймать никому из ребят, поехавших вместе с ним на рыбалку.
«То-то удивятся, когда увидят, что я поймал!»
Сачок зашел под рыбу, и тут сходство с прошлым закончилось. Тогда рыба была серебристая, в радужных блестках, а тут перед Комбатом в сачке неподвижно лежала большая рыба чисто золотого цвета.
«Хочешь, я исполню три твоих самых заветных желания?»
Каждый из нас когда-нибудь да задумывался, чтобы пожелал он, представься ему такая возможность.
«Хочешь, – говорила рыба, – я оживлю твоих друзей, погибших на войне? Хочешь, я сделаю так, что войны вообще никогда не будет? Хочешь, ты будешь счастлив?»
И тут Комбат неожиданно для себя произнес трижды:
– Дозу! Дозу! Дозу!
В последний раз он уже выкрикнул это короткое страшное слово, и то понеслось над рекой, словно ураганный ветер, поднимая волны.
Рублев открыл глаза, в ужасе глядя на стену. Нет, кирпичи больше не выдвигались из нее, как ящики. Перед ним была нормальная кирпичная стена, основательная, на которой стоит дом.
«И это все, что ты мог бы пожелать? – спросил себя Комбат. – Нет, у меня есть еще желание – поквитаться с врагами. Я буду жить, потому что должен!»
И это слово – «должен» – пересилило в нем, вытерло другое навязчивое слово – «доза». Он нашел его, это заветное слово – «долг».
«Раз должен, значит, буду!»
За все это время Комбат похудел килограммов на двадцать, одежда висела на нем, как на спинке стула, его шатало.
– Ничего, Иваныч, ничего, батяня. Вот видишь, ты ее победил.
– Ага, Андрей, победил, – шептал Комбат искусанными в кровь губами. – Я ее, проклятую, победил. Меня так просто не одолеешь, не возьмешь, я еще силен. Сигарету дай.
– Сигарету, Иваныч, ты что!
– Дай сигарету, курить хочется.
Подберезский сам раскурил сигарету и бережно вправил в израненные губы Комбата. После первой затяжки Рублев закашлялся: так может кашлять старый больной чахоточный. Затем еще несколько раз затянулся.
– Гадость какая! А мне, Андрюха, казалось, табачный дым – приятная вещь. А он гадкий.
– Гадкий, гадкий, Иваныч! Очень гадкий! Я тебя сейчас буду кормить.
– Ага, хорошо. Щей хочу, Андрюха, щей из квашеной капусты со сметаной. – Редких таких щей, без мяса.
– Сейчас сделаем, Иваныч, чего пожелаешь, все сделаем!
Через двадцать минут перед Комбатом стояла тарелка щей, принесенная из ресторана. Рублев медленно ел.
– Ну, как ты?
– Я ничего, Андрюха, ничего. Спасибо тебе, что запер меня там.
– Я боялся, Иваныч, но пойми-.
– Я все понимаю, Андрюха, все.
– Что с тобой было, может, расскажешь?
– Нет, не расскажу. Я об этом никому не расскажу и никогда. Никогда, Андрей! И не спрашивай у меня, никогда не спрашивай.
Бахрушин, узнав, что Борис Рублев пришел в себя и больше не просит дозу, был крайне удивлен.
– Я подъеду, Андрей.
– Не надо, Леонид Васильевич, он пока никого не хочет видеть, только все время спрашивает о каком-то мальчике. А что за мальчик, рассказывать не хочет.
– Ладно, может, потом как-нибудь расскажет, – Бахрушин был обрадован, но все еще сомневался, так ли обстоят дела, как их описывает Андрей Подберезский.
Андрей не отходил от своего командира ни днем, ни ночью. Он уговаривал его, заставлял есть, пить молоко, всевозможные соки, заставлял лечь спать.
Комбат кивал, соглашался, ложился, отворачивался к стене, но почти не спал, лишь иногда проваливался в какое-то кошмарное забытье. И главным в этих страшных видениях была железная дверь с толстым стеклом-экраном, за которым появлялись безобразные лица лысого санитара по кличке Хер Голова и капитана Грязнова.
И постепенно у Комбата в голове начала складываться, правда с большими провалами, с черными дырами, картина происшедшего. Многих деталей недоставало, но многие он видел и все время пытался расставлять их на нужные места.
"Вот вокзал, вот мальчишка с ведром, магазин, одежда, медальон… Да, медальон, он оставил медальон ювелиру, оставил и забыл забрать, не успел. А ведь надо, ведь у мальчишки это самая ценная вещь, самое дорогое в жизни – то, что связывает его с прошлым. А я, в какой жизни сейчас?
Все, что было, тоже в прошлом."
Медальон с фотографией не выходил из головы Комбата, как острая заноза не выходит из пальца, и прикосновение к занозе вызывает нестерпимую боль.
«Медальон… Где же я его оставил?» – и Комбат вспомнил ювелира, у которого оставил медальон.
Когда появился Подберезский, Комбат посмотрел ему прямо в глаза.
– Андрюха, мне надо отсюда уехать.
– Куда угодно, Иваныч, я тебя завезу.
– Тогда поехали.
– Что, прямо сейчас? Еще утро.
– Утро? А какое сегодня вообще число и что делается на улице?
Подберезский назвал число, день и месяц и понял, что его друг, бывший командир Борис Рублев, даже не понимает, даже не отдает себе отчет, что прошел месяц с того дня, как он исчез.
– Нам надо ехать.
– Надо позавтракать, Иваныч.
– Потом, Андрей, потом.
– Хоть сок выпей.
– Нет, сока не хочу, выпью молока, горячего молока, спешу.
– Да-да, сейчас согрею.
Андрей вскипятил молоко и налил в кружку. Комбат дрожащими руками держал кружку и пил. Молоко текло по небритому подбородку, по искусанным в кровь губам.
Наконец, допив молоко до последней капли, он поставил чашку.
– Ну вот, подкрепился. Представляешь, Андрей, на пищу не могу смотреть.
– Худо тебе, Иваныч?
– Уже ничего, немного полегче, уже терпимо. Первые дни, вот тогда было худо, а сейчас уже ничего.
Подберезский даже не курил в присутствии Комбата, понимая, что у того это может вызвать раздражение и неприятные чувства.
– Тебе одеться надо, Иваныч. Вот, бери из шкафа все, что нужно.
Когда Комбат разделся, Подберезский взглянул на него и тут же отвернулся. Рублев этот взгляд перехватил.
– Что, как из концлагеря?
– Да, наверное, в концлагере выглядят получше, чем ты, Иваныч.
– Ничего, ничего, Андрюха, были бы кости, а мясо, ты же знаешь, нарастет.
– Да, да, нарастет.
Комбат едва смог сесть в машину и тут же откинулся на спинку заднего сиденья. Крупные капли пота усыпали его лицо.
– Черт побери, совсем слаб, словно на гору взобрался.
– Куда едем?
– Ко мне домой. Там неподалеку есть ювелирная мастерская.
– Чего-чего? – не понял Подберезский.
– Ювелирная мастерская, говорю, мне там одну вещичку забрать надо.
– Крестик, что ли, или кольцо?
– Нет, Андрей, не крестик и не кольцо.
– А что?
– Увидишь.
Когда они приехали на место, Комбат с помощью Подберезского вышел из машины и с трудом поднялся на крыльцо. Ювелир был на месте, он с удивлением посмотрел на изможденное, небритое лицо Рублева и сразу не признал заказчика.
– Давно, очень давно я оставил у вас медальон, его надо было починить.
– Медальон? Какой? – насторожился ювелир.
– Медальон, вроде бы серебряный, маленький такой, квадратный…
И ювелир вспомнил медальон, который лежал в верхнем ящике его рабочего стола. Выдвинул ящик, но отдавать его не спешил.
– Так вы же говорили, что придете завтра?
– Да-да, говорил, обещал.
– И не пришли, – произнес ювелир.
– И не пришел, это точно. И вообще мог не прийти.
– Наверное, вы были в больнице?
– Да, был.
– Пожалуйста, возьмите.
Комбат хотел расплатиться, но ювелир покачал головой.
– Вы мне заплатили сразу, а работа не очень сложная, хотя и повозился с ней.
Комбат держал на дрожащей ладони медальон, всматривался в лицо мальчика на фотографии.
– Этот мальчик? – спросил Подберезский.
– Ага, он, – сказал Комбат, бережно сложил медальон и спрятал в карман.
– Ну что, едем?
– Только давай заедем ко мне домой, может, Сергей приходил, может, записку оставил.
Но записки ни в двери Бориса Рублева, ни в почтовом ящике не оказалось. Квартира дохнула пыльным, застоявшимся воздухом, остаться в ней Рублеву не захотелось.
– Увези меня отсюда, Андрей.
В машине Подберезский, поглядывая в зеркальце на Рублева, сказал:
– Слушай, Иваныч, я тут с Гришей Бурлаковым созвонился, он говорит, чтобы я тебя к нему доставил.
– Ты ему все рассказал, что ли?
– А что, я Бурлаку, по-твоему, не мог сказать правду?
– Ну рассказал, так рассказал, назад уже ничего не воротишь.
– Так может, поедешь к нему? Он тебя своим сибирским целителям покажет, а они тебя на ноги поставят быстро. Отварами отпоят, витаминами откормят, будешь, как и прежде.
– Ты хочешь сказать, Андрей, козлом скакать начну?
– Ну, не козлом, а хоть мясо на костях немного нарастет. А то ты, действительно, как тот Кощей.
Слово «Кощей» как-то странно кольнуло сознание Комбата и тут же связалось с кличкой Бурый. И он очень ярко вспомнил весь эпизод на вокзале, вспомнил кожаную куртку Бурого, как совал его в унитаз и пускал воду, а затем, узнав адрес Альберта, ехал за город. Вспомнил и перекошенное ужасом лицо гомика-педофила Альберта, и на губах Комбата застыла недобрая улыбка.
– Иваныч, ты чего? – спросил Подберезский.
– Да так, Андрюха.
Комбат вытащил из внутреннего кармана серебряный медальон, дрожащими пальцами раскрыл его, посмотрел на улыбающегося Сережку.
– Я тебя обязательно найду, – произнес шепотом Комбат, – обязательно найду, Серега, обязательно! Всех этих сволочей найду, всю мразь найду. Им не жить, я тебе обещаю!
С того самого дня, как Подберезский привез к себе в тир Комбата, его заведение не работало. На двери появилась вывеска: «Тир закрыт по техническим причинам. Ведется капитальный ремонт».
– А что, в самом деле тир закрыт, Андрюха?
– Пострелять хочешь, Иваныч?
– Можно было бы, – как-то негромко произнес Рублев.
– Для тебя всегда открыт. Только, может, не надо?
– Надо, надо, Андрюха, пойдем. Только не держи меня за локоть, как беременную бабу, сам буду идти. Я же все-таки мужик и себя в руках могу держать.
– Ну, – обрадованно пробормотал Подберезский, открывая тяжелую дверь.
Комбат разделся. Он был худ и костляв.
– Выбирай оружие, я сам тебя буду обслуживать, Иваныч.
– Не надо, Андрей, ты это брось. Я же вижу, мишени висят.
– Куда же они денутся, висят, висят. Ты из чего пострелять хочешь?
– Из пистолета для начала.
Подберезский принес пистолет и ящик с патронами.
– Ну давай, – а сам встал за спиной Комбата, надев наушники.
Комбат с трудом поднял пистолет. Он держал его двумя руками, стоял, широко расставив ноги, и мрачно смотрел на мишени.
«Интересно, кого он там видит?» – задал себе вопрос Подберезский.
Комбат медлил, не нажимал на курок.
– Что-то не так, Иваныч? – громко, не слыша собственного голоса, спросил Подберезский.
– Так, так, все так, Андрюха, только вот глаза слезятся, пелена какая-то гнусная плывет и плывет.
Глава 16
– Жить-то он, может, и будет, но что это за жизнь, я не представляю.
– Нет, нет, ерунда, что-то надо делать!
– Навряд ли он что-нибудь вспомнит. В него вкачали столько дряни, что удивительно, почему он еще реагирует на собственное имя.
– Комбат – мужик сильный.
– Какая разница, Андрей, сильный, не сильный? Я видел наркоманов…
– Я тоже видел. Видел там, на Востоке. В принципе, они нормальные.
– На Востоке, может, и нормальные, а у нас… – Бахрушин качнул головой.
В этом движении было отрицание и страх, Бахрушин словно бы смирился с тем, что Комбат потерян, потерян без возврата. Ведь не сможет же он, полковник ГРУ Генштаба, доверять какому-то наркоману, вдоль и поперек исколотому, пусть даже не по собственной воле.
– Понимаешь, Подберезский, – негромко сказал полковник Бахрушин, – я поговорил с врачами и, по-моему, единственное, что они смогут сделать, что в состоянии…
– Ну, я слушаю вас, Леонид Васильевич.
– Дай мне сигарету.
Подберезский подал пачку, Бахрушин посмотрел на сигарету, словно бы это было что-то страшное, словно это был яд.
– А вот Рублев бросил курить.
– Да, курить он, возможно, бросил, и навсегда, – щелкнув зажигалкой, Бахрушин затянулся. – Так вот, Андрей, врачи говорят, единственное, что они смогут сделать, так это облегчить страдания Комбату.
– И больше ничего? – задал вопрос Подберезский.
– Ничего.
– А он сам? Сам Комбат?
– Сам он уже ничего не сделает. Возможно, было бы лучше, если бы его не нашли у остановки и если бы он… – Бахрушину не хотелось произносить слово «умер», но он, как человек здравомыслящий, понимал, что Комбат – уже не боец, что постоять за себя Рублев больше не сможет, это растение, овощ, который может существовать лишь от дозы до дозы, и каждый раз дозу нужно увеличивать, иначе он будет страдать, – страдать невероятно.
Подберезский это тоже понимал, но не мог смириться с тем, что его командир, его друг, человек, который был ему дороже, возможно, родного отца, находится в безвыходной ситуации.
– Слушай, Леонид Васильевич, – вдруг обратился к полковнику ГРУ Подберезский на «ты», – а если я его заберу отсюда?
– Ты что, Андрей, будешь покупать для него наркотики, станешь пичкать ими Рублева и ждать, когда он умрет?
– Еще не знаю, Леонид Васильевич… Что-то же надо делать!
– Лучше будет, если ты его оставишь в покое. И пусть им занимаются врачи.
– Леонид Васильевич, это то же самое, что бросить раненого, пусть даже смертельно раненого, друга на поле боя!
– Не говори, Андрей, так красиво. Я и без тебя все прекрасно понимаю, мне тоже Рублев дорог, но выхода пока я не вижу.
Они сидели в больничном коридоре на топчане, обтянутом дерматином, курили и боялись смотреть друг на друга.
Сигареты дрожали в пальцах мужчин.
А Комбат там, за двумя дверями, корчился в страшных мучениях и шептал одно-единственное слово:
– Дозу.., дозу.., дозу…
Но никто его не слышал. Он кричал, скрежетал зубами, рвался. Но ремни были крепкие, ведь с подобными случаями врачи госпиталя сталкивались. Они знали, этот больной будет дергаться до тех пор, пока ему не сделают инъекцию. Но и инъекция спасет его не надолго: два-три часа от силы, а затем опять человек будет страдать. Да, Валерий Грязнов добился своего, он уничтожил Комбата, и самым страшным способом. Он сделал Рублева заложником наркотиков, зависимым от героина, сделал его смертельно больным.
Единственное, на что не рассчитывал Грязнов, так это на то, что Комбат выживет. Вернее, ошибся не сам Грязнов, просто он не учел жадности санитара по кличке Хер Голова, который украл ампулу, предназначенную для Комбата, – украл и уже успел извести наркотик.
– Леонид Васильевич, договорись с врачами, чтобы они отдали Рублева мне.
– А зачем он тебе?
– Не знаю, но я попробую что-нибудь сделать.
– Что же ты сможешь сделать, Андрей?
– Пока не знаю, но и оставлять его здесь навсегда не хочу.
– Напрасно, – произнес Бахрушин, посмотрел на окурок, не зная, куда его деть. – Хорошо, я договорюсь.
– Спасибо, Леонид Васильевич.
– Не за что, – Бахрушин махнул рукой, махнул беспомощно, как "взмахивает поврежденным крылом птица, которая не может улететь, но которая видит надвигающуюся опасность.
И действительно, Бахрушин смог договориться, и Комбата Подберезский забрал. Он увозил его, привязанного к качалке, увозил в свой подвал, где помещался тир. Подберезский, делая это, даже не предполагал, какие ужасы его ждут и что ему предстоит увидеть и узнать.
Лишь на третий день, уже находясь в подвале, Комбат осознал, правда, возможно, не полностью, что с ним произошло. Он почти ничего не помнил, даже то, что было с ним до встречи с Грязновым, все терялось в глубинах сознания. Трудно было поверить, что этот изможденный, страшный человек, постаревший лет на двадцать, еще недавно был сильным мужчиной, бесстрашным, готовым рисковать собственной жизнью.
Сейчас это была развалина, дрожащая и гнусно клянчащая у Подберезского:
– Дозу.
Слово «доза» стало для Подберезского самым ненавистным и самым страшным из того, что он слышал.
– Андрей, дозу.., дозу…
– Комбат, Иваныч, батяня, приди в себя!
– Я в себе, Подберезский, я все знаю, все понимаю.
Дай дозу, не могу!
– Нет, Комбат, нет! Держись!
– Дозу.., дозу… – Комбат бросался на Андрея, но был слишком слаб, чтобы справиться с ним.
Он хватал Подберезского за грудки, тряс.
– Ты что, сволочь, дозу мне жалеешь? Я тебя сколько раз спасал, жизнью своей рисковал, а ты какой-то дряни жалеешь!
– Иваныч, Борис Иванович, приди в себя! Одумайся, одумайся!
– Я все понимаю, все… Я конченый человек, конченый…
Подберезский временами уже был не рад, что не послушал полковника Бахрушина и забрал Комбата из госпиталя. Но, сделав шаг, нельзя отступать, надо идти до конца.
Подберезский попробовал уменьшать дозу. Страдания Комбата были нечеловеческими, он не ел, лишь иногда просил воды. Подберезский предлагал ему водку, предлагал сигареты.
– Нет, Андрей, я этого не хочу, – в минуты просветления, получив укол, шептал Комбат, – мне нужно другое.
Ты понимаешь, Андрей, другое. Эту боль невозможно терпеть, поверь мне, невозможно, она сильнее меня. Но я попробую, – как-то раз вырвалось у Комбата, – я попробую, Андрюха. Привяжи меня и не выпускай. Дай мне наручники, дай.
Подберезский дал наручники, и Рублев приковал себя к толстой трубе парового отопления.
– Я буду кричать, Андрей, буду просить, но ты не давай, не давай мне ничего – ни ключа, ни зелья. Или я сдохну, или я смогу одолеть это все.
Подберезский понимал, что Комбат рискует, что может не выдержать боли. Но он понимал и другое, что это единственный выход в сложившейся ситуации. Другого пути нет, если, конечно, этот путь не приведет Комбата к смерти. Но и то, что маячит впереди, если не воспользоваться этим страшным путем, тоже ведет к смерти, медленной и, возможно, более гнусной и унизительной.
Поэтому Подберезский согласился. Тир располагался в бомбоубежище, Подберезский завел Комбата в самое дальнее помещение, большое, просторное, светлое. И там Комбат приковал себя к толстой чугунной трубе.
– А теперь, Андрей, иди. Иди и не приходи.
– Нет, я буду заглядывать.
– Нет, не приходи. Через три дня откроешь дверь. Ты меня слышишь, Подберезский, через три дня! Если ты найдешь меня живым, значит, я буду жить и дальше. А если нет, то хоть умру не как собака, а как человек.
Подберезский закрывал дверь, тяжелую, толстую, – так, словно бы задвигал, опускал надмогильную плиту.
Слезы текли по его щекам, губы дрожали.
– Иди, иди, Андрей, – слышал он голос Комбата, бивший ему в спину. – Иди… Через три дня.., к двери не подходи. Я тебя прошу, прошу, Андрей, выполни это мое желание.
– Да, да, Иваныч, выполню.
Вот и хорошо.
* * *
Это было самым страшным испытанием для Комбата.Он остался вновь под землей один и знал, что кричи не кричи, дозу все равно никто не принесет. Если уж Андрюха пообещал, то он не откроет дверь.
«Или выживу, или загнусь», – подумал Комбат.
И вдруг он почувствовал, что наркотическое опьянение приходит само собой уже без наркотика. Это как ярому курильщику может привидеться сигарета, да так ясно, что он ощутит смолистый табачный дым.
«Держись, комбат, держись!» – Рублев посмотрел на кирпичную стену.
И вдруг ему показалось, что кирпичи, как выдвижные ящики письменного стола, выходят из стены один за другим. Он мог вытаскивать их взглядом и задвигать вновь.
«Тебе никто не откроет, никто не выпустит отсюда, кричи не кричи», – как заклинание повторял Комбат.
Кирпичи выдвигались, задвигались, щелкали.
«Держись!»
Комбат поплотнее закрыл глаза, и ему на память пришло ощущение полета, которое он испытывал после введения наркотика.
"Нет, не о том думаешь, – обращался сам к себе Комбат, словно бы к другому человеку. – Не о том ты думаешь, Борис Рублев. Нельзя думать о наркотике, даже если это и приятно. У тебя же были и другие радости в жизни.
Ну вспомни, когда ты был счастлив!"
И он понял, что таких дней в его жизни набралось не так уж много.
«Помнишь, с ребятами ты ездил на рыбалку, а, Комбат?» – и он плотно сжал веки.
Ему вспомнилось рябящая в солнечных сполохах поверхность реки и сачок, которым он пытался подцепить пойманную на крючок большую рыбу. Он подводил ее к берегу минут десять, знал, что большей не удастся поймать никому из ребят, поехавших вместе с ним на рыбалку.
«То-то удивятся, когда увидят, что я поймал!»
Сачок зашел под рыбу, и тут сходство с прошлым закончилось. Тогда рыба была серебристая, в радужных блестках, а тут перед Комбатом в сачке неподвижно лежала большая рыба чисто золотого цвета.
«Хочешь, я исполню три твоих самых заветных желания?»
Каждый из нас когда-нибудь да задумывался, чтобы пожелал он, представься ему такая возможность.
«Хочешь, – говорила рыба, – я оживлю твоих друзей, погибших на войне? Хочешь, я сделаю так, что войны вообще никогда не будет? Хочешь, ты будешь счастлив?»
И тут Комбат неожиданно для себя произнес трижды:
– Дозу! Дозу! Дозу!
В последний раз он уже выкрикнул это короткое страшное слово, и то понеслось над рекой, словно ураганный ветер, поднимая волны.
Рублев открыл глаза, в ужасе глядя на стену. Нет, кирпичи больше не выдвигались из нее, как ящики. Перед ним была нормальная кирпичная стена, основательная, на которой стоит дом.
«И это все, что ты мог бы пожелать? – спросил себя Комбат. – Нет, у меня есть еще желание – поквитаться с врагами. Я буду жить, потому что должен!»
И это слово – «должен» – пересилило в нем, вытерло другое навязчивое слово – «доза». Он нашел его, это заветное слово – «долг».
«Раз должен, значит, буду!»
* * *
Что происходило в подвале бомбоубежища, как мучился Комбат, об этом Подберезский у него потом не спрашивал. Но когда на третий день он открыл дверь, то увидел Рублева, сидящего без движения в углу. Подберезский сделал шаг, сомневаясь, жив ли его командир. Голова Комбата шевельнулась, и Подберезский узнал взгляд: так Рублев смотрел на него после госпиталя, после тяжелого ранения, когда пришел в себя и впервые открыл глаза. Комбат был почти без сил, он даже не мог самостоятельно идти, и Андрей поддерживал его, вел по гулкому коридору, словно Рублев был ранен.За все это время Комбат похудел килограммов на двадцать, одежда висела на нем, как на спинке стула, его шатало.
– Ничего, Иваныч, ничего, батяня. Вот видишь, ты ее победил.
– Ага, Андрей, победил, – шептал Комбат искусанными в кровь губами. – Я ее, проклятую, победил. Меня так просто не одолеешь, не возьмешь, я еще силен. Сигарету дай.
– Сигарету, Иваныч, ты что!
– Дай сигарету, курить хочется.
Подберезский сам раскурил сигарету и бережно вправил в израненные губы Комбата. После первой затяжки Рублев закашлялся: так может кашлять старый больной чахоточный. Затем еще несколько раз затянулся.
– Гадость какая! А мне, Андрюха, казалось, табачный дым – приятная вещь. А он гадкий.
– Гадкий, гадкий, Иваныч! Очень гадкий! Я тебя сейчас буду кормить.
– Ага, хорошо. Щей хочу, Андрюха, щей из квашеной капусты со сметаной. – Редких таких щей, без мяса.
– Сейчас сделаем, Иваныч, чего пожелаешь, все сделаем!
Через двадцать минут перед Комбатом стояла тарелка щей, принесенная из ресторана. Рублев медленно ел.
– Ну, как ты?
– Я ничего, Андрюха, ничего. Спасибо тебе, что запер меня там.
– Я боялся, Иваныч, но пойми-.
– Я все понимаю, Андрюха, все.
– Что с тобой было, может, расскажешь?
– Нет, не расскажу. Я об этом никому не расскажу и никогда. Никогда, Андрей! И не спрашивай у меня, никогда не спрашивай.
Бахрушин, узнав, что Борис Рублев пришел в себя и больше не просит дозу, был крайне удивлен.
– Я подъеду, Андрей.
– Не надо, Леонид Васильевич, он пока никого не хочет видеть, только все время спрашивает о каком-то мальчике. А что за мальчик, рассказывать не хочет.
– Ладно, может, потом как-нибудь расскажет, – Бахрушин был обрадован, но все еще сомневался, так ли обстоят дела, как их описывает Андрей Подберезский.
Андрей не отходил от своего командира ни днем, ни ночью. Он уговаривал его, заставлял есть, пить молоко, всевозможные соки, заставлял лечь спать.
Комбат кивал, соглашался, ложился, отворачивался к стене, но почти не спал, лишь иногда проваливался в какое-то кошмарное забытье. И главным в этих страшных видениях была железная дверь с толстым стеклом-экраном, за которым появлялись безобразные лица лысого санитара по кличке Хер Голова и капитана Грязнова.
И постепенно у Комбата в голове начала складываться, правда с большими провалами, с черными дырами, картина происшедшего. Многих деталей недоставало, но многие он видел и все время пытался расставлять их на нужные места.
"Вот вокзал, вот мальчишка с ведром, магазин, одежда, медальон… Да, медальон, он оставил медальон ювелиру, оставил и забыл забрать, не успел. А ведь надо, ведь у мальчишки это самая ценная вещь, самое дорогое в жизни – то, что связывает его с прошлым. А я, в какой жизни сейчас?
Все, что было, тоже в прошлом."
Медальон с фотографией не выходил из головы Комбата, как острая заноза не выходит из пальца, и прикосновение к занозе вызывает нестерпимую боль.
«Медальон… Где же я его оставил?» – и Комбат вспомнил ювелира, у которого оставил медальон.
Когда появился Подберезский, Комбат посмотрел ему прямо в глаза.
– Андрюха, мне надо отсюда уехать.
– Куда угодно, Иваныч, я тебя завезу.
– Тогда поехали.
– Что, прямо сейчас? Еще утро.
– Утро? А какое сегодня вообще число и что делается на улице?
Подберезский назвал число, день и месяц и понял, что его друг, бывший командир Борис Рублев, даже не понимает, даже не отдает себе отчет, что прошел месяц с того дня, как он исчез.
– Нам надо ехать.
– Надо позавтракать, Иваныч.
– Потом, Андрей, потом.
– Хоть сок выпей.
– Нет, сока не хочу, выпью молока, горячего молока, спешу.
– Да-да, сейчас согрею.
Андрей вскипятил молоко и налил в кружку. Комбат дрожащими руками держал кружку и пил. Молоко текло по небритому подбородку, по искусанным в кровь губам.
Наконец, допив молоко до последней капли, он поставил чашку.
– Ну вот, подкрепился. Представляешь, Андрей, на пищу не могу смотреть.
– Худо тебе, Иваныч?
– Уже ничего, немного полегче, уже терпимо. Первые дни, вот тогда было худо, а сейчас уже ничего.
Подберезский даже не курил в присутствии Комбата, понимая, что у того это может вызвать раздражение и неприятные чувства.
– Тебе одеться надо, Иваныч. Вот, бери из шкафа все, что нужно.
Когда Комбат разделся, Подберезский взглянул на него и тут же отвернулся. Рублев этот взгляд перехватил.
– Что, как из концлагеря?
– Да, наверное, в концлагере выглядят получше, чем ты, Иваныч.
– Ничего, ничего, Андрюха, были бы кости, а мясо, ты же знаешь, нарастет.
– Да, да, нарастет.
Комбат едва смог сесть в машину и тут же откинулся на спинку заднего сиденья. Крупные капли пота усыпали его лицо.
– Черт побери, совсем слаб, словно на гору взобрался.
– Куда едем?
– Ко мне домой. Там неподалеку есть ювелирная мастерская.
– Чего-чего? – не понял Подберезский.
– Ювелирная мастерская, говорю, мне там одну вещичку забрать надо.
– Крестик, что ли, или кольцо?
– Нет, Андрей, не крестик и не кольцо.
– А что?
– Увидишь.
Когда они приехали на место, Комбат с помощью Подберезского вышел из машины и с трудом поднялся на крыльцо. Ювелир был на месте, он с удивлением посмотрел на изможденное, небритое лицо Рублева и сразу не признал заказчика.
– Давно, очень давно я оставил у вас медальон, его надо было починить.
– Медальон? Какой? – насторожился ювелир.
– Медальон, вроде бы серебряный, маленький такой, квадратный…
И ювелир вспомнил медальон, который лежал в верхнем ящике его рабочего стола. Выдвинул ящик, но отдавать его не спешил.
– Так вы же говорили, что придете завтра?
– Да-да, говорил, обещал.
– И не пришли, – произнес ювелир.
– И не пришел, это точно. И вообще мог не прийти.
– Наверное, вы были в больнице?
– Да, был.
– Пожалуйста, возьмите.
Комбат хотел расплатиться, но ювелир покачал головой.
– Вы мне заплатили сразу, а работа не очень сложная, хотя и повозился с ней.
Комбат держал на дрожащей ладони медальон, всматривался в лицо мальчика на фотографии.
– Этот мальчик? – спросил Подберезский.
– Ага, он, – сказал Комбат, бережно сложил медальон и спрятал в карман.
– Ну что, едем?
– Только давай заедем ко мне домой, может, Сергей приходил, может, записку оставил.
Но записки ни в двери Бориса Рублева, ни в почтовом ящике не оказалось. Квартира дохнула пыльным, застоявшимся воздухом, остаться в ней Рублеву не захотелось.
– Увези меня отсюда, Андрей.
В машине Подберезский, поглядывая в зеркальце на Рублева, сказал:
– Слушай, Иваныч, я тут с Гришей Бурлаковым созвонился, он говорит, чтобы я тебя к нему доставил.
– Ты ему все рассказал, что ли?
– А что, я Бурлаку, по-твоему, не мог сказать правду?
– Ну рассказал, так рассказал, назад уже ничего не воротишь.
– Так может, поедешь к нему? Он тебя своим сибирским целителям покажет, а они тебя на ноги поставят быстро. Отварами отпоят, витаминами откормят, будешь, как и прежде.
– Ты хочешь сказать, Андрей, козлом скакать начну?
– Ну, не козлом, а хоть мясо на костях немного нарастет. А то ты, действительно, как тот Кощей.
Слово «Кощей» как-то странно кольнуло сознание Комбата и тут же связалось с кличкой Бурый. И он очень ярко вспомнил весь эпизод на вокзале, вспомнил кожаную куртку Бурого, как совал его в унитаз и пускал воду, а затем, узнав адрес Альберта, ехал за город. Вспомнил и перекошенное ужасом лицо гомика-педофила Альберта, и на губах Комбата застыла недобрая улыбка.
– Иваныч, ты чего? – спросил Подберезский.
– Да так, Андрюха.
Комбат вытащил из внутреннего кармана серебряный медальон, дрожащими пальцами раскрыл его, посмотрел на улыбающегося Сережку.
– Я тебя обязательно найду, – произнес шепотом Комбат, – обязательно найду, Серега, обязательно! Всех этих сволочей найду, всю мразь найду. Им не жить, я тебе обещаю!
С того самого дня, как Подберезский привез к себе в тир Комбата, его заведение не работало. На двери появилась вывеска: «Тир закрыт по техническим причинам. Ведется капитальный ремонт».
– А что, в самом деле тир закрыт, Андрюха?
– Пострелять хочешь, Иваныч?
– Можно было бы, – как-то негромко произнес Рублев.
– Для тебя всегда открыт. Только, может, не надо?
– Надо, надо, Андрюха, пойдем. Только не держи меня за локоть, как беременную бабу, сам буду идти. Я же все-таки мужик и себя в руках могу держать.
– Ну, – обрадованно пробормотал Подберезский, открывая тяжелую дверь.
Комбат разделся. Он был худ и костляв.
– Выбирай оружие, я сам тебя буду обслуживать, Иваныч.
– Не надо, Андрей, ты это брось. Я же вижу, мишени висят.
– Куда же они денутся, висят, висят. Ты из чего пострелять хочешь?
– Из пистолета для начала.
Подберезский принес пистолет и ящик с патронами.
– Ну давай, – а сам встал за спиной Комбата, надев наушники.
Комбат с трудом поднял пистолет. Он держал его двумя руками, стоял, широко расставив ноги, и мрачно смотрел на мишени.
«Интересно, кого он там видит?» – задал себе вопрос Подберезский.
Комбат медлил, не нажимал на курок.
– Что-то не так, Иваныч? – громко, не слыша собственного голоса, спросил Подберезский.
– Так, так, все так, Андрюха, только вот глаза слезятся, пелена какая-то гнусная плывет и плывет.
Глава 16
Андрей Подберезский смотрел на Комбата, Который держал в вытянутых руках пистолет, но почему-то медлил стрелять. Что-то удерживало его от такого простого движения, как нажатие указательным пальцем на рифленый металл спускового крючка.
«Что же с ним?»
Обычно Комбат стрелял сразу, уж что-что, а это Подберезский знал. А сейчас Комбат морщился, моргал, желваки ходили под скулами.
«Да, сдал Иваныч, сдал. Ну, еще бы, не сдать, такое пережить Я бы, наверное, сдох», – мелькнули невеселые мысли в голове.
– Ну, ну, – шептал Комбат, покусывая и без того вспухшую, израненную нижнюю губу.
Пелена, плывшая перед глазами, не исчезала. Лишь на доли секунды появлялись в этой пелене, как в череде быстро летящих, несущихся по небу облаков, редкие разрывы.
И странное дело, в этих разрывах Комбат видел ужасные лица – рожи своих врагов, всех тех, кто его мучил, кто принес невыносимые страдания.
– Ну, суки, держитесь! – все тело Бориса Рублева дернулось.
Комбат стрелял без остановок. Когда патроны в обойме кончились, он продолжал держать пистолет в вытянутых руках, со ствола тонкой голубоватой струйкой стекал пороховой дым.
Подберезский подошел сзади к Рублеву, положил ладонь ему на плечо и затем заглянул в глаза, бездонно-пустые, как колодцы в пустыне.
– Худо тебе, Иваныч?
– Да, и не говори, Андрюха, не спрашивай. На, держи свою пушку.
Подберезский взял пистолет, рукоятка была мокрая, словно бы пистолет опустили в воду. С оружием в руках он зашагал к мишени. Результат Подберезского поразил: он подобного не ожидал. Ведь не может человек, уставший, измученный, по-настоящему больной, так хорошо стрелять. Центр мишени был изрешечен и изорван, все пули вошли в черный круг.
Андрей присвистнул от удивления и восхищения. Даже в лучшие времена такого результата никто из знакомых Подберезского достигнуть не мог.
– Слушай, Иваныч, тебя на чемпионат мира можно отправлять по спортивной стрельбе.
– Нет, Андрюха, это была не спортивная стрельба.
Я… – Комбат хотел произнести и поделиться со своим другом самым сокровенным, самым наболевшим, но резко осекся, и желваки под скулами, обтянутыми почти прозрачной, почти пергаментной кожей, дернулись. Комбат заскрежетал зубами.
– Ты что-то хотел сказать, Иваныч, что-то недоговариваешь?
– Просто повезло сегодня. Вроде и руки дрожат, вроде и глаза не видят, а пули, как ни странно, все в цель полетели.
– Пойдем, Иваныч, поедим. Тебе надо много есть.
– Я бы ел, Андрей, да не в коня корм. Не лезет в меня пища, буквально от всего выворачивает. Единственное, что не вызывает рвоты, хотя не знаю почему, так это молоко.
А представляешь, Андрюха, ведь раньше меня силой не заставил бы никто стакан молока выпить. А тут, как в детстве, на молоко тянет. Может, я в детство впал, а, Подберезский? – Комбат улыбнулся.
– Жить снова начинаешь.
Улыбнулся и Андрей. Если Комбат начал шутить, если он так палит, быстро и точно, значит, дело идет на поправку, значит, он выберется, обязательно выберется. Не такой человек Комбат, чтобы застрять на полдороге, чтобы сделать первый шаг и остановиться. Подберезский полагал, что самое тяжелое уже позади. Но он даже и представить не мог, какие страдания испытывает Комбат, как ему хочется запретного зелья, как у него все болит, и боль настолько сильная, что временами Рублев едва сдерживается, чтобы не заорать, чтобы не завопить и не полезть на стену.
«Держись, держись, Рублев, прорвемся!» – сам себе говорил Комбат и не верил в уговоры.
Он жил на каком-то неестественном усилии воли, почти на запредельном, превышающем всяческие человеческие возможности. Но он не был бы Борисом Рублевым, если бы вел себя иначе, если бы дал себе слабину, позволил сорваться.
Действительно, если сделал первый шаг, если смог выстоять и продержаться неделю без дозы, то терпи, страдай, скрежещи зубами, прокусывай губы, грызи их, но держись. Дальше будет легче, каждый прожитый без наркотиков день, каждый час, каждая секунда были для Комбата бесконечно долгими. Секунды ползли как часы, а часы – как неделя. А неделя без наркотиков была длиной в полжизни.
Комбат держался, держался изо всех сил. А сил у него уже не оставалось, он жил на чем-то запредельном, заставляя себя молчать. Возможно, будь он глубоковерующим, то его искусанные в кровь губы шептали и шептали бы молитву, и, возможно, молитва помогала бы Комбату выстоять и одолеть дьявола, искушающего каждую минуту, каждую секунду, каждое мгновение.
«Что же с ним?»
Обычно Комбат стрелял сразу, уж что-что, а это Подберезский знал. А сейчас Комбат морщился, моргал, желваки ходили под скулами.
«Да, сдал Иваныч, сдал. Ну, еще бы, не сдать, такое пережить Я бы, наверное, сдох», – мелькнули невеселые мысли в голове.
– Ну, ну, – шептал Комбат, покусывая и без того вспухшую, израненную нижнюю губу.
Пелена, плывшая перед глазами, не исчезала. Лишь на доли секунды появлялись в этой пелене, как в череде быстро летящих, несущихся по небу облаков, редкие разрывы.
И странное дело, в этих разрывах Комбат видел ужасные лица – рожи своих врагов, всех тех, кто его мучил, кто принес невыносимые страдания.
– Ну, суки, держитесь! – все тело Бориса Рублева дернулось.
Комбат стрелял без остановок. Когда патроны в обойме кончились, он продолжал держать пистолет в вытянутых руках, со ствола тонкой голубоватой струйкой стекал пороховой дым.
Подберезский подошел сзади к Рублеву, положил ладонь ему на плечо и затем заглянул в глаза, бездонно-пустые, как колодцы в пустыне.
– Худо тебе, Иваныч?
– Да, и не говори, Андрюха, не спрашивай. На, держи свою пушку.
Подберезский взял пистолет, рукоятка была мокрая, словно бы пистолет опустили в воду. С оружием в руках он зашагал к мишени. Результат Подберезского поразил: он подобного не ожидал. Ведь не может человек, уставший, измученный, по-настоящему больной, так хорошо стрелять. Центр мишени был изрешечен и изорван, все пули вошли в черный круг.
Андрей присвистнул от удивления и восхищения. Даже в лучшие времена такого результата никто из знакомых Подберезского достигнуть не мог.
– Слушай, Иваныч, тебя на чемпионат мира можно отправлять по спортивной стрельбе.
– Нет, Андрюха, это была не спортивная стрельба.
Я… – Комбат хотел произнести и поделиться со своим другом самым сокровенным, самым наболевшим, но резко осекся, и желваки под скулами, обтянутыми почти прозрачной, почти пергаментной кожей, дернулись. Комбат заскрежетал зубами.
– Ты что-то хотел сказать, Иваныч, что-то недоговариваешь?
– Просто повезло сегодня. Вроде и руки дрожат, вроде и глаза не видят, а пули, как ни странно, все в цель полетели.
– Пойдем, Иваныч, поедим. Тебе надо много есть.
– Я бы ел, Андрей, да не в коня корм. Не лезет в меня пища, буквально от всего выворачивает. Единственное, что не вызывает рвоты, хотя не знаю почему, так это молоко.
А представляешь, Андрюха, ведь раньше меня силой не заставил бы никто стакан молока выпить. А тут, как в детстве, на молоко тянет. Может, я в детство впал, а, Подберезский? – Комбат улыбнулся.
– Жить снова начинаешь.
Улыбнулся и Андрей. Если Комбат начал шутить, если он так палит, быстро и точно, значит, дело идет на поправку, значит, он выберется, обязательно выберется. Не такой человек Комбат, чтобы застрять на полдороге, чтобы сделать первый шаг и остановиться. Подберезский полагал, что самое тяжелое уже позади. Но он даже и представить не мог, какие страдания испытывает Комбат, как ему хочется запретного зелья, как у него все болит, и боль настолько сильная, что временами Рублев едва сдерживается, чтобы не заорать, чтобы не завопить и не полезть на стену.
«Держись, держись, Рублев, прорвемся!» – сам себе говорил Комбат и не верил в уговоры.
Он жил на каком-то неестественном усилии воли, почти на запредельном, превышающем всяческие человеческие возможности. Но он не был бы Борисом Рублевым, если бы вел себя иначе, если бы дал себе слабину, позволил сорваться.
Действительно, если сделал первый шаг, если смог выстоять и продержаться неделю без дозы, то терпи, страдай, скрежещи зубами, прокусывай губы, грызи их, но держись. Дальше будет легче, каждый прожитый без наркотиков день, каждый час, каждая секунда были для Комбата бесконечно долгими. Секунды ползли как часы, а часы – как неделя. А неделя без наркотиков была длиной в полжизни.
Комбат держался, держался изо всех сил. А сил у него уже не оставалось, он жил на чем-то запредельном, заставляя себя молчать. Возможно, будь он глубоковерующим, то его искусанные в кровь губы шептали и шептали бы молитву, и, возможно, молитва помогала бы Комбату выстоять и одолеть дьявола, искушающего каждую минуту, каждую секунду, каждое мгновение.