— Хороша: проста и легка в управлении, как и все самолеты Яковлева. — Но вот на земле с буксировкой — мучение.
   — Это дело исправится, скоро поступит новая партия тягачей. Да, а почему вы на последней прямой планировали на повышенных оборотах турбины?
   — Привычка свыше нам дана. Так я всегда делал. А на Як-пятнадцатом, по-моему, это необходимо. Чтобы турбину вывести с малых оборотов на полные, нужно секунд десять. А если расчет не точен? Если недолет и надо машину подтянуть?
   — Понятно, — ответил Деев.
   — А если перелет? — горячо продолжал я. — Скользит эта машина плохо. Придется уходить на второй круг. Может горючего не хватить. На Як-пятнадцатам лучше производить посадку на небольшом газе, с учетом инерции.
   Инструктор на это ничего не ответил, посмотрел на наручные часы и пригласил меня на обед.
 
4.
   Домову и мне запланированы последние полеты в Центре. И на этом кончится наше обучение высшему пилотажу. Полеты в зону будут зачетными. По плану их должен принимать сам начальник Центра.
   На Як-15 я выполнял только виражи и перевороты через крыло. Петли, бочки, иммельманы и другие фигуры высшего пилотажа были запрещены. Почему? Мне было непонятно. Ведь без этих фигур нет высшего пилотажа, нет того мастерства летчика-истребителя, которое необходимо ему для боя.
   Сначала я хотел эти фигуры выполнить тайком, чтобы никто не видел, но зоны пилотажа находились рядом с аэродромом, а за полетами следил инструктор. Как-то я намекнул, что собираюсь проделать весь пилотаж. Он сослался на инструкцию, но проговорился, что подполковник Акуленко в этом деле знаток и уже выполнял высший пилотаж на Як-15. Собираясь в этот день в последний, зачетный полет, я решил поговорить с начальником Центра. В столовой для руководства была отведена отдельная комната, где питались и командиры полков, прибывшие на переучивание. Акуленко был заботливым начальником. Всю организацию летного дня он проверял лично и, как правило, завтракал первым. Я постарался перехватить его на подходе к столовой, поздоровался.
   — С до-о-брым утром, — протянул он. — А ты что так рано? Проголодался?
   — Не спится: мысли тревожат.
   — Какие, если не секрет?
   — Прокопий Семенович, вы не знаете, почему перед войной был запрещен высший пилотаж на «Чайке»?
   — Ну как не знать! Боялись, что она рассыплется. Потом все-таки разрешили. И ничего. А почему ты спрашиваешь?
   — Интересуюсь, почему теперь запрещен высший пилотаж на Як-пятнадцатых?
   — Вон ты куда клонишь, — Акуленко чертыхнулся. — Уж не хочешь ли испытать реактивный на всю катушку? Или уже испытал?
   — К сожалению, нет. Не было подходящих условий. Но я уверен, что машина эта создана для пилотажа. В умелых руках это игрушка. Причем надежная.
   — Да, игрушка надежная. И маневренная, — подтвердил он. — Я на нем крутил-вертел все фигуры. Великолепный истребитель. А вот почему разрешено делать только виражи да перевороты, мне и самому не ясно.
   — Разрешат со временем, — предположил я и тихо попросил: — Позвольте мне сегодня попробовать, на что Як-пятнадцатый способен?
   Акуленко выругался и резко сказал:
   — Да разве об этом спрашивают?! Ты что, порядка в авиации не знаешь? Раз запрет, то все! Никаких разрешений быть не может.
   Поняв бесполезность своей затеи, я решил попросить разрешение на полет по маршруту через деревню, где прошло мое детство. Мне хотелось с воздуха взглянуть на родные места.
   — Правильно, — виновато отозвался я на резкость Акуленко. — Раз запрет, значит, запрет. Ну а как насчет полета по маршруту? Можно мне другой выбрать?
   — Выбирай любой.
   — А какой любой?
   Акуленко рассмеялся:
   — У тебя получается, как в байке про огурцы. Они лежат в огороде кучей. Малыш спрашивает: «Бабушка, можно мне взять огурчик?» — «Бери любой». — «А какой любой?» — «Который на тебя глядит». — «Они все на меня глядят!»
   Я рассмеялся и продолжая:
   — Мой маршрут проходит через Городец и Горький. Прошу увеличить протяженность на десять километров и сделать не три излома, а четыре, чтобы пролететь над своей родной деревушкой Прокофьево. Можно?
   — Это в моей власти. — Акуленко предупредил: — Только особенно не задерживайся. Много картинок землякам не показывай. А то надышишься воздухом детства, позабудешь про керосин и сядешь вынужденно.
   — Нет! Этого не случится, — заверил я. — Длина маршрута небольшая. Виражить не буду. Сделаю по одной фигуре высшего пилотажа и — курс на Горький.
   Мы уже заканчивали завтрак, когда к нам подсели начальник штаба Центра и командиры эскадрилий. Акуленко спросил начальника штаба майора Нетребина:
   — Списки участников парада составили?
   — Да. Вечером закончил.
   Солдатский вестник уже разнес, что Центр готовит летчиков для участия в Первомайском параде на реактивных самолетах. Официально я слышал об этом впервые, поэтому насторожился, прислушиваясь к разговору.
   — Сегодня до начала полетов этот список надо довести до всех летчиков, — приказал Акуленко начальнику штаба и повернулся ко мне: — Ты назначен командиром полка. Москва утвердила,
   Летный день выдался на редкость славным. Мартовское солнце, тишина и легкий утренний морозец способствовали деловому настрою. Все шло по плану. После меня полетел сдавать зачет по технике пилотирования Костя Домов. Выполнив в зоне то, что полагалось, он должен был войти в круг и сесть, но начал вдруг набирать высоту.
   — Что это задумал твой приятель? — спросил меня Акуленко.
   — Понятия не имею.
   — Как он, мужик-то?
   — Человек и летчик Домаха хороший, не терпит никаких недоразумений. Во всем любит ясность. В полетах одержим.
   — Вот мерзавчик, — Акуленко опять выругался. — Гляди, гляди на своего Домаху! На очень хорошего человека!
   Все смолкли, глядя на недозволенный пилотаж. Летчик, сделав переворот, пошел на петлю. Выполнив ее, в прежнем же темпе сделал иммельман, потом крутанул бочку, за ней переворот, с переворота пошел на горку. В верхней ее точке «як» развернулся через левое крыло и в прежней линии горки пошел вниз.
   — Толково сделал ранверсман, — сквозь зубы процедил Акуленко и, взглянув на меня, спросил: — А теперь еще какого конька выкинет?
   Домов, выполнив ранверсман, быстро вошел в круг, совершил посадку и спокойно вылез из машины. Перед ним сразу же вырос начальник Центра. Я, стоя рядом с Акуленко, думал, что сейчас на Домаху обрушится все «мастерство» его ругани. Тот же, плотно сжав большие губы, молчал, но внимательно следил за провинившимся летчиком. Домов, как и полагается, вытянулся и начал твердым голосом докладывать:
   — Товарищ подполковник!..
   — Стоп! Все ясно, — властно перебил его Акуленко. — Вон ты какой — малый, да удалый, — и, как бы отгораживаясь от летчика, поднял правую руку и показал на меня: — Докладывай своему командиру полка.
   — Есть! — отчеканил Домов и подошел ко мне. — Товарищ майор зачетный полет выполнил. Разрешите получить замечания?
   Особенности характера Акуленко я уже знал. Раз он с подчиненным перешел на «ты», значит, наказания не будет. Если же обращается на «вы», дела собеседника плохи. Но как мне говорить с Домахой? Чтобы собраться с мыслями, я спросил:
   — Значит, выполнил?
   — Точнее, перевыполнил.
   — Это хорошо или плохо?
   — Моя совесть не позволяет считать, что освоил реактивный истребитель, если не до конца познал его, — убежденно заявил Домов. — Теперь испытал. Себя проверил.
   «Вот он, Домаха, весь тут, — подумал я про своего друга, — остался таким же — по-юношески откровенным, смелым и беззащитным». На память пришли бои на Халкин-Голе в 1939 году. Там он был представлен к званию Героя Советского Союза. Но документы из Монголии в Москву так и не были отосланы. Домов тогда во всеуслышание заявил, что «Чайка» хуже И-16, хотя выпущена на пять лет позже. Такого «очернительства» самой передовой техники ему не простили.
   Воспоминания отвлекли меня от действительности. И я вместо того, чтобы поругать Домова, как этого хотел Акуленко, молча обнял друга. Что подумал тогда начальник Центра, неизвестно, но он несколько секунд стоял молча и глядел на нас. Потом подошел и, похлопывая обоих по спинам, тихо сказал:
   — Вы не забыли, что находитесь на аэродроме? — и, глядя на Домова, продолжал: — А ты тоже, рыцарь-испытатель. Что мне с тобой делать? Наказать?
   В ответ Домов без тени упрека, а скорее с восхищением
   — Вы, товарищ подполковник, тоже проверяли Як-пятнадцатый на высший пилотаж.
   — А ты откуда знаешь? — не без интереса спросил Акуленко.
   — Все говорят. И все восхищаются вами.
   То ли эти слова польстили Акуленко, то ли откровенность Домова подкупила его, он вдруг примирительно заключил?
   — Понятно твое мировоззрение, товарищ старший лейтенант. Можешь быть свободным. А за твою недисциплинированность я накажу Ворожейкина. И марш отсюда!
   После того как Домов ушел, Акуленко опытным взглядом окинул ясное небо, летное поле и, убедившись, что работа ждет нормально, доверительно сказал:
   — Твой друг очень прям и упрям. На конференции при начальстве ляпнул, что Як-пятиадцатый и МиГ-девятый не боевые машины, а бутафория.
   — Но он же прав. На них нет оружия, пилотаж ограничен, а воздушная акробатика истребителю необходима.
   — Я смотрю, вы одного поля ягодки, — заключил Акуленко. — И ты навострился проделать, что вытворял Домаха. Только с моего разрешения. А ведь прекрасно знал, что и не имею права благословить тебя на это. И теперь не разрешаю лететь через твое Прокофьево, лети по старому маршруту. Это тебе наказание за недисциплинированность твоего друга.
   Я не ожидал, что так обернется дело. Что это? Наказание? Дисциплинарное взыскание? Ни то ни другое. Хотел поговорить с Акуленко, но так был оглушен «наказанием», что, пока опомнился, тот уже далеко отошел от меня. «Ну что ж, для меня и этот маршрут будет проходить тоже по родным местам, только уже не детства, а юности и первых лет молодости», — успокаивал я себя.
 
5.
   Обида на Акуленко прошла, когда я взлетел и чистое мартовское небо окунуло меня в деловую обстановку, смыв предполетные переживания. Первый этап маршрута — Городец. Видимость отличная. Отбуйствовал февраль, а март, вовсю прокладывая дорогу лету солнцем и утренними заморозками, сделал воздух чистым и прозрачным. Хотя Балахна была от меня в сорока километрах, она сразу напомнила о себе черными клубами дыма, взметнувшимися над горизонтом. Там вовсю трудилась на торфе Балахнинская электростанция. А внизу леса и леса.
   Наконец впереди замаячил блеском церквей и темной полосой высоченного, почти отвесного левого берега Волги Городец. Он старше Горького и почти ровесник Москвы. В дореволюционном Городце было десять церквей, двенадцать молельных домов и Федоровский монастырь, хотя насчитывалось всего шесть с небольшим тысяч жителей. Когда-то он являлся центром раскольников, масса которых проживала в скитах Керженских лесов. Городецкие старообрядцы были связаны с московским центром раскольников, который находился на Рогожской заставе. Недаром в старину пели:
 
Что решили на Рогоже,
То решили в Городце,
Что решили в Городце,
То решили в Керженце.
 
   Подлетев ближе к городу, я, к своему удивлению, не увидел высоченной колокольни Федоровского монастыря, в котором умер Александр Невский. «Неужели снесли? — подумал я. — А зря. Такая старина — это связующее звено настоящего с прошлым, как и орден Александра Невского, которым я награжден». Город рядом. Все внимание обращаю на южную окраину Городца, где находится школа, в которой я учился в пятом и шестом классах. Здание каменное, белое, двухэтажное. Стоит вблизи крутого берега Волги. Вот оно! Я даже разглядел южнее дугу крепостного вала, построенного еще во второй половине двенадцатого века для защиты от монголо-татарского нашествия. Это единственный памятник того лихолетья. Вал, заросший соснами, походил с неба на своеобразный зеленый пояс.
   Вспомнилась первая поездка в город. Была зима. Холодно. Мать, собираясь на базар, одела меня тепло: валенки, полушубок, на голове кроме овчинного малахая шерстяная шаль. Это были годы разгара нэпа. Базар ломился от изобилия разных товаров и всякой живности. Мое внимание привлекли городецкие и семеновские игрушки. Я, раскрыв рот, до того увлекся, что не почувствовал, как с головы сползла шаль. Когда заметил, шали не было. Мать заохала, запричитала, а я заплакал. Для нас это было большой потерей. И все же шаль нашлась. Какой-то добрый человек повесил ее у доски объявлений при выходе с базара. Помню, мать на радостях купила мне городецкий пряник.
   Крепче взяв управление машиной, нацелил ее на школу, решив поприветствовать ее по-авиационному. Пока разгонял скорость самолета, бросил взгляд на северную окраину, где находился детдом и где я жил, когда учился в Городце. Сразу же вспомнил песенку, которую пели старшие детдомовцы о времени беспризорничества:
 
Меня били, колотили
В три ножа, в четыре гири.
Я и то не унывал —
Финский ножик вынимал…
 
   И снова взгляд на школу. Она уже близко. Высота минимально допустимая. Мне даже показалось, что я уже дышу родным воздухом. Надо выводить «як», а то можно и «поцеловаться» с крышей. Перевожу машину вверх. Она послушно вписывается в полукруг и уходит ввысь. Делаю две восходящие бочки и, перевалившись через крыло, снова пикирую на двухэтажное белое здание, делаю иммельман и, оказавшись на курсе, каким подошел к Городцу, прощально машу крылом.
   Смотрю на часы. Прошло всего десять минут, а впереди уже виднеется Балахна. Повернул голову назад. Городец отдалялся от меня, уменьшаясь в размерах, и казался совсем маленьким. Памятен он мне еще и первой получкой, заработанной весной 1931 года, когда я плавал матросом, ходил с рейкой по берегам Волги, переплывал ее на лодке и ручным лотом измерял глубины. Тогда активно велись исследования для сооружения на Волге каскада будущих гидроэлектростанций. Сейчас я летел над участком реки, которую измерил вдоль и поперек, изучил ее глубины и затоны, устья рек и речушек, впадающих в Волгу.
   Еще мысленно не расстался с Городцом, а передо мной уже выросла Балахна — город бумажников и энергетиков. Здесь осенью 1931 года я работал на лесозаводе и вступил в комсомол. Отсюда в день своего рождения добровольцем ушел в Красную Армию. В тот день кончилась моя беззаботная юность и началась пора зрелости и мужания. Вместе с группой призывников я был направлен в отдельный кавалерийский эскадрон 17-й стрелковой дивизии. Шагая от райвоенкомата до вокзала, мы во все горло пели:
 
Мы красная кавалерия, и про нас
Былинники речистые ведут рассказ…
 
   От Городца до Горького летел всего шесть минут. Этот город мне не менее памятен, чем Городец и Балахна. Здесь в 1919 году был похоронен мой отец. Не раз я бывал на его могиле. В Горьком я стал солдатом и принял присягу на верность Родине, а в 1932 году вступил в партию. Здесь после службы в армии я учился в Высшей коммунистической сельскохозяйственной школе. Мой взгляд безошибочно разглядел ее здание на улице Лядова. Оттуда я по партийной мобилизации был призван в Харьковское военное училище летчиков.
   В годы Великой Отечественной войны Горький являлся крупным арсеналом страны. Он давал фронту самолеты и танки, самоходные артиллерийские установки и бронемашины, пушки и автомобили. Фашисты посылали на город бомбардировщики, но советские истребители преграждали им путь. Первое время, защитники неба не имели боевого опыта. Его часто заменяла отвага. «Умереть, но не пропустить вражеские самолеты», — было их девизом. В сорок втором году один из фашистских бомбардировщиков подходил к Горькому на большой высоте. Зенитные пушки не могли его достать. На помощь пришел высотный истребитель. Но огнем летчик не сумел сбить цель. И тогда лейтенант Петр Иванович Шавурин уничтожил врага таранным ударом. Таран советских летчиков был особенно страшным оружием для врага. Бывали случаи, когда фашисты при угрозе попасть под таранный удар отказывались выполнять боевую задачу. Я вспомнил Курскую битву…
   Август 1943 года. Тогда мы четверкой на «яках» километров за пятьдесят от линии фронта встретили большую группу фашистских бомбардировщиков «Хейнкель-111». Это были лучшие стратегические бомбардировщики фашистской Германии. Первая атака, вторая, третья… Кончились боеприпасы. А «хейнкели» летят и летят. Стало жутко. Я понял, что отразить налет мы можем только ценой собственной жизни. У нас оставался один выход — таран. А как таранить? Врезаться в эту армаду сверху? Каждый из нас с собой унесет по одному бомбардировщику. Но эти отпетые пираты не свернут с курса. Мы уже сбили четыре «хенкеля», но те еще плотнее сомкнули строй и летят, точно монолитная глыба металла. Таранить нужно в лоб. Мы должны всем звеном сомкнуться крыло в крыло. И на встречных курсах, как снарядом, распороть этот монолит. И распороли. Все бомбы фашистские бомбардировщика сбросили по своим войскам, не долетев до линия фронта.
   От этого воспоминания мне стало жарко. Неужели всегда так властно и безжалостно, как и сама война, будут преследовать нас воспоминания? Очевидно, так оно и будет. Войны для их участников незабываемы. От этой мысли я резко развернулся и взял курс на аэродром.
   На стоянке ко мне подошел Домов и сообщил, что мы приглашены на вечеринку в честь 8 Марта. Немного смутившись, он пояснил:
   — Там задумано познакомить меня с девушкой. Как, пойдем?
   — Конечно! — с охотой согласился я, подумав, что это может помочь Домахе забыть свое горе, и спросил: — А как с продуктами?
   — Все уже сделано. Семен Иванович, в комнате которого я живу, мужик расторопный, хозяйственный. Наши сегодняшние ужины и завтрашние завтраки уже перекочевали на квартиру хозяйки, где мы собираемся. Он на ужин пригласил и нашу официантку Соню. Так что с закуской все будет в порядке.
 
6.
   Двое товарищей, с которыми я жил в комнате, ушли на ужин, я хотел переодеться и идти в гости, но в дверь постучали. Приехал из деревни мой брат Степан, Он уже демобилизовался, но явился в военной форме. Под Сталинградом Степан был тяжело ранен. Госпиталь. Потом снова фронт. Под Берлином мы оба воевали рядом, но не встречались. На солдатской гимнастерке Степана орден Красной Звезды и несколько медалей. Инвалид третьей группы.
   Когда улеглось волнение от встречи, я сказал:
   — Видишь, живем по-фронтовому.
   — Заметно. И постель солдатская, — отозвался Степан. — А я приехал к тебе за помощью: нужны запасные части к автомобилю. У вас могут быть списанные машины. Я устроился в колхозе шофером. Машина дряхлая. Думаю восстановить.
   — С одной рукой?
   Степан приподнял кисть правой руки и подвигал тремя пальцами:
   — Эти немного оживают. А мизинец и средний отдохнут и тоже воскреснут. Так сказал мне врач.
   — Хорошо бы. А то, наверно, вам с женой трудновато справляться с домашними делами?
   — Конечно! Так что маму ты в Белоруссии долго не задерживай. А то моя Раечка днюет и ночует на маслозаводе, а у нас свое хозяйство, и мать на попеченье оставила корову, поросенка, трех овечек.
   — А как с хлебом, с кормами?
   — С хлебом трудновато, но до нового урожая дотянем. Поможет молочко, одну овечку заколем.
   Потом мы заговорили о минувшей войне и так увлеклись, что я забыл о приглашении на праздничный ужин. Вспомнил, когда в двери появился запыхавшийся Домов.
   — Ой, Домаха, извини ты нас, — показал на Степана. — Брат приехал.
   — Вот и хорошо, — отдышавшись, заговорил он. — Приходите оба, отпразднуем вашу встречу и женский день. Нас ждут две хорошенькие девушки и три прекрасные дамы. — Костя взглянул на меня: — А я, грешник, зная твою пунктуальность, подумал: уж не случилось ли что с тобой?
   — Со мной ничего. А как ты там? Видел девушку, с которой тебя собираются познакомить?
   — Не только видел, но и говорил с ней.
   — Ну и как?
   — Хороша! Галей звать. Учится в Горьком на последнем курсе мединститута. С ней подруга. Тоже студентка. Живет в Горьком.
   — Значит, Галя тебе понравилась?
   — С первого взгляда.
   — Так, может, этот ужин будет вашей свадьбой? — пошутил я. — Мы с братом готовы стать дружками.
   — Арсен, я не шучу. В любовь с первого взгляда верю, но боюсь своей поспешностью напугать девушку. К тому же сестра, мне показалось, командует ею. Властная женщина. Артистка. Таких диктаторов я не люблю. А вдруг и Галя в сестру. Ну да ладно, нас ждут. Давайте, братцы, одевайтесь.
   Когда мы пришли, гости встали в радостном возбуждении.
   — Степан, поднимай руки! — шутя скомандовал я и сам высоко взметнул свои. — Виноваты, сдаемся!
   Костя пояснил:
   — Братья семь лет не виделись.
   — В таком случае прощаем, — мило улыбаясь, сказала за всех картинной красоты женщина и, подойдя ко мне, подала руку: — Нина Тимофеевна. Приятно познакомиться. У меня сын тоже собирается стать летчиком. Учится в Горьком, в суворовском училище, — не дав мне сказать ни слова, она повернулась к одной из девушек: — Галя, подойди к нам.
   Я понял, что Галя и есть та, в кого с первого взгляда влюбился Домаха. Она во многом походила на Шуру. Такая же длинная черная коса, такие же тонкие длинные брови. Красивая! Круглое лицо пылало от смущения, что редко случалось с Шурой. Та умела владеть собой.
   — Это моя младшая сестра, — представила ее Нина Тимофеевна.
   Квартира была из трех комнат. Две занимала Нина Тимофеевна с Галей, третью — Люся. Стол был накрыт в большой комнате сестер. Вторая их комната предназначалась для танцев.
   Нина Тимофеевна на правах хозяйки разместила гостей. Особое внимание привлекли к себе Семен Иванович и Люся. Люся оделась во все белое, как невеста. Да и косметика на лице придавала особую праздничность. Семен Иванович в парадной форме с орденами и медалями. Эту пару Нина Тимофеевна усадила в торце стола на самом видном месте, как обычно бывает на свадьбе. Левее меня оказалась Соня, правее хозяйка поставила стул себе и рядом с собой усадила Степана. Напротив нашей четверки сел Домов в окружении Гали и ее подруги. Нина Тимофеевна взяла на себя функции тамады:
   — Дорогие мужчины, будьте любезны, наполните бокалы сначала дамам, а потом себе, — стоя обратилась она. — А теперь выпьем за нас, женщин, дающих жизнь человечеству.
   Мое внимание привлекла Соня. Я видел ее почти каждый день в летной столовой в синем костюме с белым передником. Она птичкой-синичкой порхала по залу. Летчики уважали ее за вежливость и аккуратность в обслуживании. Улыбалась она не так часто, зато улыбка у нее была очень милой. Сейчас Соня была неузнаваема. Куда девалась ее резвость, она приуныла и замкнулась. Я повернулся к ней:
   — Вы сегодня не похожи на себя.
   — Я с сорок первого не была в такой компании. Отвыкла. У меня муж был летчиком. Погиб в начале войны…
   Поднялся Семен Иванович.
   — Дорогие друзья! — громко произнес он. Как у многих авиационных техников, работающих зимой и летом на воздухе, голос у него был басовито-хрипловатый. — Мы с Люсей официально поженились, поэтому у нас сегодня двойной праздник. Этот ужин будет нашей свадьбой.
   Все радостно зааплодировали. Как принято в таких случаях, раздались возгласы:
   — Горько!
   Потом много танцевали, Домов пел: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…» Популярную песню дружно подхватили. Спели фронтовую «Раскинулись крылья широко…» на мотив «Кочегара». Степан спел свою, танкистскую, переделанную из песни о шахтерах. Пел он тихо, задумчиво и трогательно, как могут петь только люди, пережившие то, о чем рассказывает песня:
 
По полю танки грохотали,
Танкисты шли в жестокий бой,
А молодого в танкошлеме
Несли с разбитой головой…
 
   Слова никому, кроме Степана, не были известны, но последний куплет, повторяющий первый, подхватили все. И подхватили с таким чувством, словно у каждого в душе эта песня давным-давно созрела и теперь вырвалась наружу с таким накалом, что никто не заметил, как ее дружно пропели второй раз.
   Наступила тишина. Женщины застыли в печали. Нина Тимофеевна явно нервничала. Я решил ее развеселить, но она вдруг со слезами на глазах бросилась в другую комнату. Это получилось так неожиданно, что все, кроме Гали, растерялись и застыли в недоумении. Галя извинилась за сестру:
   — Когда Нина получила похоронку на мужа, она больше месяца болела. И сейчас еще часто плачет.
   Вскоре мы разошлись по домам. У себя на тумбочке я обнаружил письмо. Время было уже позднее. Чтобы не беспокоить спящих, не стал зажигать свет, а тихо вышел в коридор. «Дорогой мой Сеня! — писала Валя. — Сильно скучаю по тебе. Но я, твоя боевая подруга, как принято называть нас, жен военных, горжусь тобой. Я тоже выполняю свой долг — пестую Веру и Олечку. Оля уже встает на ножки, но еще не ходит.
   У нас днем и ночью летают самолеты, наводят тоску и тревогу. Мне иногда становится страшно. Страшно за тебя. Но я глушу этот страх. И, кажется, мне это стало удаваться. Ведь вы, летчики, летаете потому, что научились владеть собой. И я научусь, ведь я твоя жена.
   Сейчас мы в разлуке. А сколько таких разлук было с 1937 года, когда мы поженились? Не счесть. И эти разлуки дали мне и, наверное, тебе возможность ощутить нашу любовь. Но все же без тебя я полсебя. С тобой — вся. Но не думай, что я хирею. Нет и нет! Надежда — вот что дает мне силу и радость. И живу и питаюсь ею. И чувствую себя нормально.