И в самую последнюю минуту случилось чудо. Помнишь старика Бригса по прозвищу «Покайся во грехах», добровольного проповедника из Эбботс Вуда? Он был в этот день старшиной присяжных, и вот он стоит перед судьей и, глазом не моргнув, объявляет Гуди невиновной, наперекор свидетелям и ее собственному признанию. Слышал бы ты, как люди закричали «ура»! Судья пытался водворить тишину, но ничего не мог поделать. О приговоре кричали из окон, и толпа на улице от восторга ревела. Впервые за всю мою жизнь мне тоже хотелось вопить от радости.
   Когда все кончилось, я подошла пожать руку Бригсу. У него был совсем убитый вид. «Это не шуточки, мэм, — сказал он мне. — Я отягчил свою бессмертную душу клятвопреступлением, как же я теперь в день страшного суда предстану перед господом?» Не успела я придумать какие-нибудь утешительные слова, как вдруг в его глазах блеснула такая озорная искорка, и он говорит:
   «Но нельзя же повесить бабку только за то, что ее старые кости боятся холода, — ведь верно, мэм?»
   Так что, пожалуй, Глэдис права: пожалуй, люди лучше, чем их верования".
   "Хотела бы я, чтобы ты мог сейчас поглядеть на Глэдис, — писала Беатриса брату еще несколько месяцев спустя. — Она мне напоминает дриаду. Я и вообразить не могла, что какое. либо живое существо, попавшее в чудовищные сети созданной нами цивилизации, способно быть таким свободным, непосредственным, вольным, как ветер.
   Она всегда была такая, даже совсем еще крошкой. Ужасно независимый пухлый младенец!
   Еще задолго до твоего отъезда она выросла из всех платьев. Теперь она такая длинноногая, что за нею просто невозможно угнаться. За этот последний год она сильно вытянулась, стала высокая и гибкая, но мускулы у нее стальные. Она уже выше Артура. Если бы не длинные волосы, ее можно было бы принять за крепкого, но при этом совершенно очаровательного мальчишку.
   Знаешь, я начинаю думать, что, несмотря на не очень правильный профиль, из нее выйдет довольно красивая девушка. Рот у нее чуточку велик для безупречной красавицы, но добрый и хорошо очерчен, и она очень грациозна.
   Но, по-моему, она все еще совершенно равнодушна к своей внешности. Право, мне подчас даже хочется, чтобы у нее появилась хоть капелька естественного женского тщеславия. Столкновения у нас с нею бывают не часто — по воскресеньям и в редких торжественных случаях, когда я вынуждена настаивать, чтобы она оделась сколько-нибудь прилично.
   Трудно поверить, что ей уже шестнадцать лет. В этом возрасте почти все девочки только и думают, что о нарядах да о молодых людях, а она все никак не расстанется со старыми полотняными туниками и блузами, из которых давно уже выросла. С великим трудом я уговорила ее подхватывать волосы лентой, но банты у нее никогда не держатся. Если бы ей только удалось выпросить у меня позволение, она бы повсюду бегала босиком. Среди ночи она удирает из дому, чтобы поглядеть на сову или послушать соловья, на рассвете лежит, растянувшись в сырой траве, и уговаривает воробьев и мышей есть у нее из рук. Миссис Джонс уверяет меня, что девочка непременно «умрет от простуды», но холод, видно, так же ее не берет, как и страх.
   Наивность и простодушие Глэдис, конечно, очаровательны, но порой становятся несносны. Бедный Гарри, при всей своей преданности сестре, очень огорчается, а иной раз даже пробует мягко упрекнуть ее за совершенное неумение считаться с тем, «что станут говорить». Недавно он сопровождал приезжих людей очень чопорных и не слишком умных, пожелавших осмотреть нашу старинную нормандскую церковь, и — о ужас! — вместе с ними наткнулся на Глэдис: она сидела в развилине дикой яблони, болтая ногами; один башмак свалился, чулок рваный, платье до колен, распущенные волосы падают ниже пояса, в руках раскрытый Шекспир, а на Шекспире сидит Хитрец — ее любимая белка. Они с Хитрецом по очереди откусывают от одной и той же сырой морковки, и Глэдис читает ему вслух. Что будешь делать с такой девчонкой?"
   В последнем письме, посланном в Батавию, Беатриса пере давала Уолтеру вести от Жиля. Он возвратился на юг Франции, преподает в коллеже и пытается, хотя это не легко и даже небезопасно, оградить своего старого друг и учителя от нападок. Отец-Клеман попал в новую беду. На приписываемую кроткому старому священнику янсенистскую ересь власти, может быть, и смотрели бы сквозь пальцы, если бы не его весьма неудобная привычка привлекать внимание общества к невыносимому положению бедняков, мрущих с голода в трущобах Тулузы. Без сомнения, рано или поздно отцу Клеману не миновать тюрьмы, предлог для ареста всегда найдется;
   Беатриса опасалась, что и Жиль в конце концов попадет туда же.
   «Он, кажется, не будет особенно возражать, — писал;) она, — лишь бы у него была надежда чего-то добиться. Но старик, — судя по рассказам Артура, он очень славный, хотя. конечно, сдержанностью не отличается, — заслужив ненависть всех тамошних мелких тиранов, не завоевал, однако, доверия народа: и Жиль, став на его сторону, кажется губит единственную надежду — если вообще можно было на это надеяться — осуществить опыт воспитания, о котором он так мечтал. На деньги, полученные в наследство от дяди, он хотел основать маленькую бесплатную школу для мальчиков в одном из беднейших кварталов Тулузы. Ты же знаешь, Жиль полон всяких идей, отчасти своих собственных, отчасти принадлежащих его любимому и почитаемому наставнику, маркизу де Кондорсе. Теперь, когда мы уже не можем обсуждать их вслух, он каждый месяц изливает их в письмах ко мне. Они всегда благородны и нередко остроумны. Но и сам Жиль и его друзья напоминают мне людей, которые строят прекрасные здания на склоне вулкана и не чувствуют, что земля колеблется у них под ногами. Что станется с Францией? Жиль верит, что там произойдет что-то похожее на события в американских колониях. А я боюсь, Уолтер, я трусиха и бесконечно рада, что Артур уже не во Франции. Но ведь и в других странах столько голодных и ожесточенных людей. Что же за мир достанется в наследство нашим детям?»
   Отослав письмо, Беатриса с огорчением подумала, что не следовало этого делать. Даже если смутный страх перед будущим, преследующий ее все последние годы, не напрасен, для чего тревожить Уолтера, который с таким трудом обрел наконец душевное спокойствие? Не в его власти исправить несправедливо устроенный мир или смягчить неумолимый гнев тех, кто стал жертвою этой несправедливости. Пусть он забудет обо всем и будет счастлив среди своих размалеванных людоедов. Уж во всяком случае они не более жестоки а свирепы, чем бывают порой люди с белой кожей.


ГЛАВА XII


   В ту осень Уолтер несколько раз писал сестре. Он рассказывал о своей работе, об окружающей красоте и удивительных приключениях, делился филологическими теориями и догадками, и каждая строчка дышала счастьем. В одном письме, написанном в ноябре и отправленном из Батавии, он сообщал, что обещанный голландцем торговый корабль уже готов для экспедиции к острову Пасхи, и они рассчитывают отплыть не позже чем через неделю. Потом пришло длинное письмо, написанное в открытом море и отосланное с острова Тимор, куда корабль зашел по пути к проливу Торрес. Теперь, писал Уолтер, у него не скоро будет возможность послать ей весточку. Но пусть она не тревожится: он здоров, как никогда, и наслаждается жизнью. «Даже если я не вернусь, — писал он, — даже если и острова Пасхи не увижу, помни: ради этого последнею года мне стоило жить на свете!»
   Следующей осенью, в сентябре, письмо с того же острова Тимор, написанное чужой рукой на ломаном английском языке, принесло ей известие полугодовой давности: Уолтера больше нет. Он погиб еще в марте, спасая Повиса, на одном из островов Тихого океана. Писал Беатрисе ученый-ботаник, голландец; он сообщал все, что знал о смерти Уолтера.
   С корабля увидели маленький скалистый островок, и на берег отправили шлюпку, чтобы наполнить бочонки пресной водой; шлюпка пристала к берегу подле ущелья, пробитого бурным потоком в отвесной скале; Уолтер и Повис высадились на островок вместе с матросами, чтобы набрать оставленных отливом морских раковин. Опасаясь нападения враждебно настроенных дикарей, а то и людоедов, Повис взобрался на крутой утес, с вершины его оглядел островок и убедился, что он необитаем. Спускаясь по головокружительной крутизне, он ступил на камень, который не выдержал его тяжести, и рухнул вниз, в поток.
   Уолтер — единственный, кто оказался поблизости — схватил багор, вошел в мелкую воду у края потока и зацепил потерявшего сознание Повиса, когда того несло мимо. Подоспевшие матросы вытащили Повиса на берег, но Уолтер поскользнулся на покрытом водорослями дне. Его подхватило течение, ударило о скалу и вынесло в море. Смерть, видимо, была мгновенной: когда, спустя несколько минут, Уолтера подняли в лодку, сердце уже не билось. Его похоронили там же на островке.
   По пути в Индийский океан корабль зашел в Тиморскую гавань, и Повиса, серьезно пострадавшего при падении, поручили заботам местных властей. Теперь он поправляется. Из-за перелома правой руки он еще не может писать сам и просит передать Беатрисе всего несколько слов: рукописи и заметки Уолтера, коллекции и остальные вещи находятся у него, и при первой же возможности он привезет их ей.
   Однажды солнечным октябрьским утром, когда Беатриса, промучившись всю ночь, пыталась уснуть, вошла Эллен и сказала, что приехал Повис. Беатриса сейчас же поднялась.
   — Проводите его в мою гостиную и попросите подождать, пока я оденусь.
   Предупредите миссис Джонс, что я хочу поговорить с ним наедине. Да, Эллен, и задерните, пожалуйста, занавеси на стеклянной двери — те, плотные. Мне сегодня не хочется яркого света.
   До сих пор ей удавалось хранить свою тайну. Злокачественная опухоль, образовавшаяся на месте старой раны, росла медленно. Беатриса все еще могла, хотя подчас с большим трудом, скрывать свое состояние от всех, кроме доктора, а с него она взяла слово молчать. Даже теперь, когда уже не приходилось бояться, что Уолтер пожертвует самой большой своей радостью и вернется к ней, она хотела как можно дольше не омрачать горем лучезарную юность своих детей. Для их неискушенного глаза землистый цвет ее лица и смертельная слабость, которой она уже не могла скрыть, означали только одно: у мамы очень усталый вид. Даже Глэдис, самая наблюдательная в доме, ощущала пока всего лишь смутную тревогу. Но будет не так-то легко утаить что-либо от Повиса.
   Она вошла в гостиную улыбаясь, впрочем не совсем естественно.
   — Здравствуйте, Повис, как поживаете? Я очень рада, что вы наконец вернулись. Вы уже вполне окрепли? Давно ли в Англии?
   Повис так же оживленно отвечал, и минуты две-три они играли друг с другом в прятки, перебрасываясь замечаниями о его путешествии, о голландском торговом порте, о здоровье и успехах детей. После первого быстрого взгляда Повис уже не смотрел ей в лицо. Да, все это был напрасный труд, она могла и не вставать с постели, не устраивать в комнате полумрак. Ничто не обмануло его. И, странное дело, эта мысль почему-то утешала: в кои-то веки можно не притворяться!
   Тем временем она изучала его лицо. Он постарел за эти три года, и в жестких щетинистых волосах прибавилось седины. В остальном он, казалось, не изменился, только кисть правой руки осталась изувеченной.
   — Я привез вам вещи мистера Риверса, мэм, — сказал он немного погодя. — Там в прихожей сундук, а вот его бумаги и полный список всего. И счета. А это адрес того джентльмена из Королевского научного общества.
   По обыкновению он был безукоризненно точен и аккуратен. Все до последней мелочи было записано и пронумеровано в строжайшем порядке.
   — Благодарю вас, — сказала Беатриса. — Я позабочусь о том, чтобы переслать бумаги по назначению. А теперь расскажите мне все, что можете, хорошо?
   — Как это случилось? Тут я мало что могу сказать, только с чужих слов, сам-то я был без памяти. Когда очнулся, все уж было кончено. Матросы рассказывали, они видели, как он ударился головой о камень. Он, верно, ничего и не понял, дай бог всякому такую легкую смерть… Да, я его видел.
   Он будто спал. Нигде ни ушиба, ни царапинки, только затылок разбит.
   — А как вы жили на корабле?
   Около часа Повис рассказывал, Беатриса изредка задавала вопрос-другой.
   — И мне кажется, — сказала она наконец, — я правильно поняла его письма: он, должно быть, был по-настоящему счастлив. Как по-вашему?
   — Еще бы! Счастлив, как мальчишка, которого отпустили из школы. В жизни я не видал, чтобы человек так переменился. И услыхал — не поверил бы.
   По-моему, он начисто про все позабыл, как будто ее никогда и на свете не было. Даже если, бывало, увидит, как малайцы или китайцы курят свое зелье, только погрустнеет на минуту — и все, не то чтобы весь почернел. Один раз в Батавии какой-то кули взбесился и побежал по улицам — бежит мимо нас и вопит и размахивает огромным ножом. Насилу четверо матросов его связали. Я боялся, что мистер Риверс расстроится, а он только улыбнулся невесело и говорит:
   «Это все похоронено, Повис». И это чистая правда, так и знайте: как он уехал подальше от всего, так и излечился. С самого начала это ему помогло. Мы еще и Эддистоунский маяк не прошли, а уж я понял: это плаванье — то самое, чего ему было надо. Да, я знаю, вам-то было тяжко, мэм, но…
   — Не так уж тяжко, как вы думаете. Задолго до его отъезда я знала, что никогда больше его не увижу. Даже если бы он остался жив и… Вы видите, я скоро умру.
   — Да, мэм.
   Они посмотрели друг другу в глаза.
   — Не стоит жалеть меня. Повис. Право же, я не очень огорчаюсь, теперь мои дети уже почти взрослые и не пропадут. Все началось с того, что бык ударил меня рогами, когда погиб мой мальчик. Разумеется, я была бы рада, если бы это прошло, но раз нет…
   Она умолкла на полуслове, но скоро снова заговорила:
   — Мой труд, каков он ни был, почти закончен. А вот моему брату не пришлось довести свои работы до конца. Но я уверена: то, что он успел сделать, сделано хорошо, и он был счастлив тем, что он делал. Значит, должна радоваться и я.
   — Так вы знали еще прежде, чем он ушел в плаванье, мэм?
   — Да, конечно. Первые признаки появились еще три года тому назад.
   Доктор увидел, что я и сама знаю, что это значит, и не стал меня обманывать.
   Тогда он думал, что я протяну не больше двух лет, но болезнь развивалась медленно.
   — А мистер Риверс знал?
   — Никто ничего не знал, только доктор да вот теперь вы. Мне… пришлось молчать. Если бы он знал, он бы ни за что не уехал. Я не могла допустить, чтобы он отказался от своего счастья. Разве вы не понимаете?
   — Понимаю. И вы до сих пор молчите?
   — Они все так счастливы. Я хочу, чтобы мои дети как можно дольше оставались детьми. Очень скоро они станут взрослыми и поймут, что такое жизнь. Но теперь им быстро придется узнать правду — вряд ли это протянется больше двух-трех месяцев.
   — Гм… надо полагать, это было не так-то просто. Да, я всегда говорил, что неплохо бы иметь вас товарищем, когда корабль идет ко дну.
   Беатриса засмеялась.
   — Что ж, и я тоже предпочла бы в этом случае вас всякому другому.
   Теперь вот что, Повис: не могу ли я что-нибудь для вас сделать? Я была бы очень, очень рада. Я знаю, брат перед отъездом оставил завещание, и он говорил мне, что вы будете обеспечены. Но, может быть, вам нужно что-нибудь еще?
   — Спасибо, мэм. Вы очень добры, что об этом подумали. но мне, знаете, ничего не надо. Мистер Риверс мне оставил довольно.
   — Может быть, вы поживете у нас, пока не устроите свою дальнейшую судьбу? Мы были бы вам очень рады.
   — Все уже устроено. Я выбрал себе дом .
   — Возвращаетесь в Уэльс? Его лицо потемнело.
   — Ну нет! Нет, мэм, с Уэльсом я покончил, и с Англией тоже, и с любой землей, над которой поднят британский флаг. В январе отплываю в Америку.
   — В Северную Америку?
   — Да, мэм. Подал прошение, стану гражданином Соединенных Штатов.
   — Значит, вы хотите окончательно там осесть?
   — Да, мэм, и куплю себе ферму — маленькую, где-нибудь в горах. Может, где-нибудь в Нью-Джерси или в Пенсильвании. Я родился на зеленом холме, на зеленом холме хочу и помереть.
   — Там вереск не растет, Повис. Он быстро вскинул на нее глаза.
   — Это он сказал вам?
   — Что сказал?
   — Нет, конечно нет. Ему бы и в голову не пришло вспоминать такие пустяки. У него это выходило само собой, а потом он про это забывал.
   Повис рассеянно взял со стола часы Уолтера, подержал их минуту, ласково поглаживая пальцами, и снова опустил на стол. Беатриса опять вложила часы в его руку.
   — Что вы, мэм, — в смущении пробормотал он.
   — Они ваши, — сказала она и, держа его за руку, продолжала: — Пожалуйста, расскажите мне, что он такое сделал с вереском? Или, может быть, вам неприятно?
   Повис опустил голову.
   — Что тут рассказывать. Я тогда лежал в Лиссабоне в больнице у этих окаянных монахов. Когда очнулся от лихорадки, ни на какую еду мне и смотреть не хотелось, тошно было от этих монахов, и от грязи, и от мерзких разговоров — в супе тараканы, брат такой-то расчесывает свою коросту и толкует мне, что я их всех должен век благодарить, другой брат готов в колодец подсыпать яду, лишь бы сквитаться за… Ладно, это все ни к чему. Я был бы не прочь, если б кто-нибудь из них и мне подсыпал яду. Семнадцать лет бился, работал до кровавого пота, чтоб вылезти из ямы и стать человеком, — и на тебе, все начинай с начала, остался без последней рубашки и кормлюсь подаянием!
   Тут он и явился. Первый раз, как я его увидал — то есть, когда уже в память пришел, — он принес такой, маленький пудинг в нарядной белой посудинке и серебряную ложку, завернутую в кружевную салфетку. Это был подарок от докторовой дочки. После она мне всегда посылала лакомые кусочки.
   Он так и не узнал, что я едва не запустил ему в лицо этим пудингом, только силы у меня тогда было, как у слепого котенка. Лежу и думаю: ну-ка подойди поближе со своими нежностями, благородный джентльмен, я тебе подпорчу твою красоту, хоть бы мне после этого пришлось испустить дух. До чего же я его ненавидел! «Вы очень великодушны, сэр, — говорю ему, — только мне милостыня ни к чему».
   Он так это удивленно поглядел на меня, даже глазами похлопал, будто я ему задал трудную задачу, и говорит: «А это, говорит, не милостыня, это драчена с миндалем». Я и опомниться не успел, как мы оба с ним расхохотались.
   Доел я эту драчену, он взял ложку, вымыл и говорит:
   «Оставьте ее у себя, будете знать, что она чистая».
   А через неделю он приходит и просит сделать ему такое одолжение: не выучу ли я его валлийскому языку. Это еще вам на что, спрашиваю. А он говорит: "Я люблю разные языки, и мне говорили, что ваш валлийский язык очень красивый. И потом, говорит, мне хочется читать вашу прекрасную древнюю литературу. Ну, знаете, когда всю жизнь только и слышишь, как твой родной язык обзывают тарабарщиной…
   Стал он приходить три раза в неделю по вечерам. Иногда рассказывал мне про старую латинскую книгу, которую он тогда читал, — целая книга, и все про Уэльс. Ее написал один валлиец много сотен лет назад. «А знаете, говорит, вы первые из всех народов в Европе начали чистить зубы. У вас, говорит, и у ирландцев были уже поэты и музыканты, когда мы были совсем еще дикие».
   — Один раз принес он мне сливочный сыр. Их привозят с гор, и завернуты они в мох или там в листья. Развернул я сыр, а во мху лежит вереск, махонькая веточка. Когда болен, все примечаешь… Но мне и в мысль не пришло, что он видел. В первый же понедельник приносит он мне целую охапку вереска. Это он пошел на рынок, разузнал, откуда привозят эти сыры, и на все воскресенье ускакал верхом в горы, чтобы нарвать вереска. Положил его мне на кровать, так, будто между прочим, и говорит: «Как это называется по-валлийски?» Я сказал ему слово, он спрашивает: «А как это пишется?» — и повторил раз, другой, а потом говорит: «Да ведь это означает „радость сердца“! Какое, говорит, чудесное имя для цветка». Он решил, что это я ему сказал наше название вереска. Слепой, как крот. В языках-то он отлично разбирался, а в людях мало что смыслил.
   — Да, мало.
   Когда Беатриса овладела собою настолько, чтобы не дрожал голос, она спросила мягко:
   — А не будете вы тосковать один в чужой стране?
   — Я буду не один. Беру с собой жену.
   — Вы женаты?
   — Нет еще, но скоро женюсь. Она молодая вдова, родом из Сомерсетшира, все годы, пока мы жили в Лондоне, она на нас стирала. Жизнь у нее была тяжелая. Мужа забрали в матросы и убили, когда она ждала своего первенца.
   Мистер Риверс был к ней очень добр, когда ее малыш умер, и она этого не забывает. Ну, на прошлой неделе, почти сразу как приехал, отправился я в Лондон и выложил ей все начистоту. В конце этого месяца и обвенчаемся.
   — Я от души рада за вас, — сказала Беатриса. — Если вы обрели любовь, она будет вам утешеньем в вашей утрате. Лицо Повиса вновь потемнело.
   — Любовь? Нет, мэм. Хватит одного раза. Она женщина богобоязненная и будет мне хорошей женой, а я ей буду хорошим мужем. Но любовь… любовь зарыта в могиле для бедных тому уж без малого сорок лет.
   — Да, да, я знаю. Он мне говорил.
   — Не такой уж я дурень. Бывало, мне нравились женщины, и я им в свое время нравился — белым, и черным, и коричневым, не взыщите за такие слова.
   Только это не любовь.
   Повис пожал плечами.
   — Она это понимает. Ей нужен дом, и дети, и муж, чтоб было кому ее защищать, всякой женщине этого хочется. А мне нужна порядочная чистоплотная женщина, чтоб смотрела за домом и ходила за коровами, покуда я работаю в поле и на конюшне. И мне нужен сын.
   Он посмотрел на нее, гордо вскинув голову. Однажды она уже видела его таким.
   — Вы этого не поймете, мэм, и он бы тоже не понял. Вам, благородным, кой-чего нипочем не понять. Я не так уж стар — еще шестидесяти нет, и крепок, как в тридцать, покуда не надо бежать в гору. Не хуже всякого другого могу родить здорового сына. Мне нужен сын, чтоб родился свободным человеком и даже не знал, что такое благородные господа-дворяне. Я хочу оставить после себя сына, который никогда в жизни никого не назовет сэром.
   Взгляд, сверкавший, точно лезвие ножа, погас. Прежняя хмурая усмешка опять появилась на его лице.
   — Вам-то, конечно, все это кажется чепухой, мэм. Может, оно и так. А вот Билл, тот понял бы про что я толкую, хоть он и размазня. Артур нет, ему вовек не отличить, кто барин, кто не барин, для него все едино — все христианские души. Вот поэтому такие, как Артур, — опасные люди. Пожалуй, что господь бог и сам это понимает. Может, потому он таких не больно много сотворил… Ну, что-то я, кажется, становлюсь болтлив, вы уж, верно, думаете, что хватит.
   Беатриса не дала ему договорить.
   — Нет, нет! — горячо возразила она. — Кроме вас, у меня никого не осталось, кто бы меня понял, только с вами с одним я и могу говорить. Глэдис еще девочка, Артур же… Вы правы, Артур остается Артуром. Есть вещи, о которых серафиму не скажешь. Разве вы не видите, что я живу одна со своими мыслями… с черными мыслями. Когда вы уедете, я умру с ними — одна.
   Она закрыла глаза рукой. Потом снова заговорила:
   — Неужели, по-вашему, я не понимаю, сколько зла богатые причинили бедным и что должны чувствовать бедняки? Неужели вы думаете, что я у вас с Пенвирном так ничему и не научилась? А знаете, что сейчас начинается во Франции? Мсье д'Аллейр пишет мне о том, что происходит у него на глазах. На улицах Парижа люди умирают от голода. И это не только во Франции. А у нас, в Англии? Видели вы, сколько теперь нищих бродит по дорогам?
   — Это не ново, мэм. Удивительно только, что благородные господа стали это замечать.
   — Поневоле приходится замечать, Повис: год от году становится все хуже.
   Солдаты, изувеченные на войне, семьи, оставшиеся без крова… все идут мимо день за днем, день за днем. и просят подаяния. Посмотрите на их лица! Мир полон отчаявшихся людей… людей, в чьих душах гнев. Везде что-то зреет, вскипает где-то глубоко внизу, чтобы прорваться… Чем все это кончится?
   Резней? Поможет ли это кому-нибудь?
   — Может быть, и нет. — медленно ответил Повис. — Мне трудно вас понять, мэм, для меня это больно мудро.
   — Давайте поговорим откровенно, — сказала Беатриса. — Я знаю, что мы, те, кто владеет землей, не имеем на нее права. Ведь откуда пошли почти все большие поместья? Достались они грабежом, а сохраняли их мошенничеством и обманом: да и с маленькими именьями часто было то же самое. Даже Бартон куплен на деньги, вырученные от торговли рабами. Но если вы всех нас уничтожите, что вы поставите на наше место? Разве это наша вина, что мы родились господами? А мой брат? Он никогда никого не оскорбил, никому не причинил зла. Скажите, Повис, неужели даже ему вам неприятно было говорить «сэр»?
   Губы Повиса вдруг судорожно покривились.
   — Ему — хуже всего. Эх, что толку объяснять? Все равно вы не поймете.
   Он был мне как сын, вот что, а я для него был просто добрый пес. — Он засмеялся. — И еще не всегда добрый. Зато он всегда был сама доброта.