- Самописцы?
   - Включены, - ответила Аллочка.
   - Параметры по телеметрии?
   Краешком глаза я видел, что кривые на самописцах как будто пишут норму. Но, как говорится, береженого бог бережет.
   - В норме, - подтвердила Аллочка.
   - Кислород?
   - Готов, - откликнулся техник от пульта аварийных баллонов.
   - Культиватор?
   В динамике щелкнуло, и женский голос бойко отрапортовал:
   - Все нормально, Александр Валерьевич. Насосы работают хорошо, хлорелла барботирует, кислород в гермокамеру поступает в норме.
   Все это я видел у себя на пульте; зеленые транспаранты подтверждали, что культиватор вырабатывал кислород в достаточном количестве. На одного пока. Когда поднимем концентрацию углекислого газа, тогда, конечно, выработка кислорода должна увеличиться втрое...
   - Кислород! - крикнула Аллочка. - Падает!
   Смотри-ка! Вот это газоанализатор - пяти минут не прошло, а уже зафиксировал понижение концентрации кислорода - молодец Боданцев, отрегулировал аппаратуру "на ять"...
   - Включить компенсатор кислорода.
   Зашипел газ, чмокнул и захлюпал выравнивающий насос. Ну что же, можно начинать "подъем".
   - Поехали, Анатолий Иванович.
   Боданцев, не сводя глаз с манометра, стал осторожно отворачивать вентиль на первом баллоне. Одновременно на главном пульте вспыхнул красный транспарант: "Внимание! Гермокамеру не вскрывать! Неуравновешенная атмосфера!" Этот транспарант будет гореть до тех пор, пока не закончится эксперимент, пока мы не выровняем состав атмосферы гермокамеры с нашей, земной
   - Как самочувствие?
   - Отличное.
   Голос у Михаила спокойный - это хорошо. Сейчас очень многое зависит от него: от его выдержки, оптимизма, веселой шутки. Правильно ли подобрали команду? Доведись до меня, я бы, пожалуй, тоже остановился на этих парнях.
   - В гермокамеру пущен углекислый газ. Дышите глубже. Если будете чувствовать удушье - сообщите: понизим температуру. Можете включить вентилятор.
   У них над головами укреплен электрический вентилятор. Вообще на этот раз гермокамеру напичкали электроаппаратурой до предела. Слава богу, если что сломается, в составе экипажа Старцев - у этого парня золотые руки, исправит.
   Капнограф стал осторожно задирать чернильную линию вверх: 0,3... 0,4... 0,6...
   - "Площадка"!
   Боданцев бросил взгляд на меня - понял. Закрутил вентиль и подошел к приборам телеметрии. Пока все в норме.
   Я включил канал связи с гермокамерой.
   - Как дела? Жары не ощущаете? Все трое, как по команде, уставились в объектив монитора - с экрана смотрят на меня.
   - Нормально. Все нормально, - ответил Михаил. Он сидит слева - дальше всех от микрофона. Его голос глушится кондиционером. Надо бы микрофон в гермокамере сделать переносным. Или лучше поставить второй. Но теперь поздно.
   Боданцев взъерошил свои и без того лохматые волосы, улыбнулся как-то растерянно, даже заискивающе, и сказал:
   - Лучше самому быть там... - Не закончил, махнул рукой и опять полез пятерней в шевелюру: - Неужели, думаешь, симбиоз не состоится?
   - Поживем - увидим. Давай, Толя, дальше. До процента.
   Снова зашипел углекислый газ, и тотчас захлюпал выравнивающий насос.
   В потрескивании, пощелкивании аппаратуры, в приглушенных голосах "дежурной команды" и еще не разошедшихся сотрудников отдела, в ровном, успокаивающем шелесте вентиляторов, перекачивающих воздух из гермокамеры в культиватор, в шуршании лентопротяжных механизмов самописцев я сейчас слышал только эти звуки - легкое шипение углекислого газа и хлюпанье выравнивающего насоса. Как они, наш первый экипаж, там себя чувствуют? Судя по изображению контрольного телевизора - неплохо. Но что может рассказать телевизионный экран? Что у них в душах творится?
   Вообще, что мы знаем о других, если и себя толком не знаем...
   Я люблю свою квартиру - тихую и всегда теплую. Главное достоинство этой квартиры, окнами в Ботанический сад, - тишина. "Сила шума, который может спокойно вынести человек, обратно пропорциональна его умственным способностям". Я бы это изречение Шопенгауэра вывесил над входной дверью... Позерство? Да, возможно; в каждом есть что-то такое, чего он стыдится, но ведь оно есть! И куда от него денешься...
   Так же, как и от своего прошлого. Давно уже пора привыкнуть, четырнадцать лет. А вот закрою глаза и так явственно вижу девушку, входящую в воду, призрачные кустики тумана у самых ног... Прав был Сварог - тут уж точно прав: "Чтобы избежать страданий, нужно уметь соразмерять свои возможности с реальностью цели. Реализм состоит не в том, чтобы было на что ссылаться при неудачах, а в том, чтобы эти неудачи не допускать".
   Я люблю свою квартиру: пришел, снял галстук, рухнул в кресло, вытянул ноги, закурил... Что-то вроде нирваны.
   ...Я хотел им тогда преподнести свадебный подарок, но в последний момент одумался, да и свадьба сама, как я узнал позже, была заменена скромным ужином в узком, как принято говорить, семейном кругу: мать Наташи, которую я так и не увидел, какой-то троюродный брат Михаила, - случайно оказавшийся в это время в городе, Наташина тетка с отцовской стороны, старая дева, о которой она рассказывала мне столько смешного, ну и сами молодожены. Да еще соседи по квартире... Почему все это запомнилось? Все эти тетки, троюродные братья?.. Почему все это вспоминается, когда думаешь, как бешено летит время, как мало успел...
   "Достичь идеала невозможно, как невозможно постигнуть понятие бесконечности, - говорил Сварог, любивший иной раз изрекать "под Будду". Но приблизиться можно, если последовательно подчинять главному то, что вульгаристы называют смыслом жизни, а я бы назвал духом человечества, - все стремления, быт, мысли, саму волю. Лишь на этом пути самоограничения можно добиться такой концентрации интеллекта, когда неизбежно вступает в силу закон перехода количества в качество и сознание начинает постигать Истину. Это и есть, если хотите, нирвана".
   Нет, нирвана - это предзакатная тишина. Когда в природе и в самом тебе все успокаивается, все мелочи и суета уходят, как осадок, на дно, и ты остаешься один на один с тишиной. И в этой тишине вечернего, предзакатного успокоения, когда, кажется, от твоего бренного тела остается лишь некая условная оболочка, не требующая от тебя абсолютно ничего, ты слышишь серебряный клич трубы... Так осенью, вспомни, вдруг с неба донесется тихое курлыканье журавлей, прощающихся и с летом, и с полями, от которых они улетают. У каждого в жизни это было, и у каждого, наверное, курлыканье журавлей заставляло сердце сжиматься.
   Ботанический сад института огромный - что-то около тридцати гектаров, и стоило отойти от лабораторного корпуса на сотню-другую метров, как оказывался в настоящей тайге. Специально около четверти парка у нас сохраняется в нетронутом виде - там не разрешается убирать даже сучья и листву. Но именно там, в заповедной части дендрария, и было особенно хорошо - тишина, покой и полное безлюдье. Конечно, и в других уголках можно было найти совершенно безлюдные места, куда редко заглядывают даже лесоведы. Но только здесь, где не было не то что дорожек - даже тропок нельзя было обнаружить, я чувствовал себя по-настоящему счастливым.
   Я старался ходить бесшумно, не пугая птиц, а птиц тут было великое множество: вечно спешащие, перепрыгивающие с ветки на ветку славки-черноголовки, пестренькие овсянки, без особых церемоний строящие свои гнезда под кустами, прямо в траве, лесные коньки, камышевки, - но особенно много здесь было зябликов, Услышишь щегольскую трель с эдаким ухарским росчерком в конце - "фьюить!", и ноги сами ступают по листве и мелким сучьям осторожнее, мягче. Шаг за шагом, и вот он уже перед тобой - на ветке: напыжится, округлит лиловую грудку, распушит крылышки с белыми стрелками и "фьюить!" Впрочем, может, он поет совсем иначе - передать птичьи песни звуками человеческой речи невозможно: одним слышится так, другим - эдак... А зяблик тем и хорош, что, как соловей, всегда вызывает удивление изменчивостью своих трелей. Вот и ходишь по дендрарию от одного зяблика к другому, пока где-нибудь не провалишься в болотнику и не соберешь на себя старую паутину.
   Отдыхал я обычно у одной из таких болотинок: озерко не озерко, но блюдце чистой, прозрачной воды, и ива вперемежку с низкой плакучей березой создавали такой необыкновенный уют, что ощущение душевного покоя не могли нарушить даже комары, которых здесь было более чем достаточно.
   Я натягивал на уши плащ, закутывался получше, заправлял брюки в носки и закуривал. Комары вились вокруг меня, но не кусали.
   Солнце садилось за вершины сосен неторопливо, обстоятельно, словно хорошо исполнивший свой долг работник, и его желто-красные лучи, благословляя тишину и покой леса, окрашивали темно-зеленую хвою и листву в контрастные прощальные тона. Я подбирался к воде, раздвигал сухой веточкой мелкий мусор - желтые хвоинки, травинки, клейкие нити водорослей, пыльцу калины - и осторожно погружал в воду ладони. Так же осторожно, стараясь не расплескать ни капли, подносил я эту тепло-ласковую воду к лицу - она пахла травами и цветами калины, и умывался. Потом поднимался на пригорок, под крону развесистой, низкой и чуткой к малейшему дуновению воздуха березки, волновавшейся, казалось, даже не от ветра, а от человеческого голоса, и долго лежал, вглядываясь в причудливый рисунок на ее стволе: серебро с чернью, белый снег в трауре. Над самым лицом от неслышного и неощутимого дуновения воздуха шевелились ее тонкие и гибкие ветки и глянцевитые листья. Здесь, под березой, мне не докучали даже комары - они звенели гдето в стороне, над водой и выше, и здесь чаще всего меня посещали видения: черная, таинственная в глубине вода и белые кустикипризраки над ней, медленно вальсирующий зал или - рыжая белка: глаза-бусинки, на ушах кисточки...
   Привычка - вторая, говорят, натура: к любой боли можно привыкнуть, притерпеться. Если уж нам суждено отдыхать в прошлом, то пусть это прошлое будет прекрасным! Искупаюсь я в тумане, зачерпну рукой росу...
   Здесь, в этом тихом уголке земли, под плакучей березой на берегу озера, у меня проходили лучшие минуты жизни. Иногда мне казалось, что сюда, в глубину дендрария, я приходил на свидания с самим собой.
   И вдруг однажды, в мае, когда пригорок под березой еще только-только покрывался изумрудно-зеленой травой, я увидел здесь девушку. Это была Тая...
   Тая была любимицей Сварога. В сущности, она, числясь лаборанткой, выполняла обязанности его личного секретаря: записывала под диктовку статьи - сам он долго писать не мог; получала для него книги в библиотеках - читал Сварог много, жадно, и часто одновременно сразу две, а то и три книги; вела, наконец, обширную переписку и отвечала на все звонки - Сварог терпеть не мог телефона. Трудно было представить Сварога без Таи Сониной, и вдруг мы с удивлением узнаем, что он заставил ее поступить в медицинский институт. Ну, ладно бы на биофак - дело понятное. А то - медицинский. И как он будет работать без нее? Новая секретарша?
   Со второй проблемой Сварог разделался очень просто: добился, чтобы ставка лаборантки была сохранена за студенткой Сониной. Надо признать, что этот шаг профессора Скорика в отделе простейших вызвал если не аплодисменты, то одобрение полное: семья у Сониных большая, сама Тая - старшая дочь, и переход ее с зарплаты на дохленькую стипендию, конечно, отразился бы на семейном бюджете значительно.
   Несколько сложнее для Сварога оказалось решить вторую проблему - нового секретаря он заводить не пожелал. Поэтому Сониной пришлось работать и учиться в две смены: утром - в медицинском, а вторую половину дня - работать у симбиозников. И возвращалась она домой уже под ночь.
   Я в то время тоже часто работал по вечерам. Квартиры мне еще не дали, а комнату я снимал в доме, где все почему-то делалось на крике, и приходить в такой дом не очень хотелось. Разорвать не разорвут, но - и в покое не оставят. И я сидел до ночи в лаборатории. А когда надоедала эта бесконечная канитель с пробирками и чашками Петри (даже горячей воды тогда у нас не было!), уходил бродить по парку. Там-то все и случилось.
   Не помню уж, что она делала на моем пригорке, кажется, готовилась к экзаменам, но у нее был такой отрешенный вид. Сидела под березой, откинув голову на ствол и подставив умиротворенное лицо вечернему солнцу. На ней была зеленая кофта, под цвет первой листвы, а безвольно опущенные руки казались ветвями самой березы...
   Долго я стоял в оцепенении, боясь треском случайно раздавленного сучка или шорохом прошлогодней, сухой листвы испугать ее - мне казалось, что она спала. Но вдруг я услышал:
   "Долго вы меня будете разглядывать?"
   Ничего не изменилось ни в ее расслабленно-умиротворенной позе, ни в ее покойно-счастливом лице - ни один мускул не дрогнул. И все же это сказала она - кроме нас здесь, в этом глухом уголке, не было ни души.
   Я подошел, сел рядом. Земля была уже теплой, хотя и чувствовалась еще весенняя сырость.
   "А вы не простудитесь?"
   Она улыбнулась и, не меняя позы, все так же, с закрытыми глазами, сказала:
   "А я давно за вами наблюдаю: подойдете или нет? И не говорите, пожалуйста, банальностей. Хорошо здесь, верно? Я вторглась в ваш частный уголок? Но я этот уголок открыла раньше вас. А сегодня не думала, что вы тоже придете к озерку. Я сейчас уйду, нет сил подняться - так хорошо, верно?"
   "Правда".
   "Вы меня не прогоняете?"
   "Нет, что вы!"
   "Спасибо. Мне здесь хорошо. Давайте помолчим. Послушаем птиц".
   Она так и сидела - откинувшись на ствол березы и уронив руки. И на меня не смотрела.
   "Непонятный вы человек. Александр Валерьевич", - вдруг сама она нарушила молчание.
   "Почему?"
   "Да так. У вас что, нет никого близких? Почему вы все время проводите в парке?"
   "А вы?"
   "Я? - Она слабо улыбнулась. - Я отдыхаю. Если бы я могла уйти домой раньше..."
   "Разве Сварог вас не отпускает?"
   "Как я могу уйти? Андрей Михайлович наоборот - прогоняет меня. Вот я и хожу по парку. Похожу с полчасика, а потом вернусь. А он меня, знаю, ждет. И мы снова работаем. Почему вы его зовете Сварогом? Неприятно слышать".
   "Его все так зовут".
   "Все - может быть. Но к вам-то он относится иначе".
   "Почему? Вы шутите... Да, по-моему, ему самому нравится, когда его называют Сварогом".
   "Ничего вы не знаете. Все вам кажется..."
   "А вы знаете?"
   "Да. Знаю".
   Она это сказала таким тоном, что разговор сразу иссяк.
   "Мне пора, - сказала она, встряхнувшись. - Вы на меня не очень сердитесь?"
   "За что?"
   "За то, что я вторглась в вашу частную жизнь".
   Я посмотрел на нее: смеется? Посмеивается.
   "Это ведь ваш, оказывается, уголок. Значит, ваша, а не моя частная жизнь".
   "Вы с этим согласны? - улыбнулась она, обрадовавшись. - Тогда я оставляю за собой право сохранить это озерко в своих частных владениях".
   Она убежала легкой, танцующей походкой - словно поочередно кружась то с сосной, то с осинкой, то с березкой... Что же мне было делать? Искать себе другой уголок? Сознаньем я понимал, что так и надо сделать. Да, сознаньем я это понимал. А ноги... А ноги меня на следующий день сами привели к озерку. И опять я ее застал в прежней позе: голова запрокинута на ствол березы, руки опущены, на лице - безмятежность и покой.
   "Не бойтесь, - позвала она меня, - не укушу. Посидите рядом, я вам не буду мешать".
   Там, под плакучей березой, все и случилось. И хотя уже два года минуло, до сих пор не могу отделаться от мучительного чувства стыда: залитый солнечным светом пригорок, Тая в белой блузке и я сам, наполовину обнаженный... Меня трясло словно в лихорадке, я скрипел зубами от ненависти к самому себе, не сумевшему справиться с мутно-кружащим голову чувством, я готов был головой биться о землю, только бы исчезло это проклятое, бесстыдное солнце.
   Видимо, она поняла, что со мной творится. Чуть повернула голову, прикоснулась губами к моей щеке и прошептала:
   "Тебе плохо? Закури. И мне дай". По моим понятиям, после того, что произошло, я должен был сделать предложение. И я его сделал - на следующий день. Дождался, когда выползет из своего вытяжного шкафа и удалится Сварог, и пошел к симбиозникам. Тая стояла у окна, наверное, она знала, что я приду. Но мое "здравствуйте" словно не услышала - даже головы не повернула.
   "Тая, я хочу у вас просить прощения", "За что?" "За вчерашнее".
   Она помолчала, потом повернулась и подошла ко мне. Покачала головой, усмехнулась, поправила галстук.
   "Не надо об этом, Александр Валерьевич. Я ведь сама этого хотела".
   Я знал. Уже потеряв голову, не владея ни собой, ни руками, я вдруг услышал: "Не надо. Я сама". Удивительно, сколько достоинства было в этом: "Я сама..."
   "Тая, - чувствуя, как начинают гореть уши, продолжал я свое идиотское объяснение, - я вел себя недостойно. Простите меня. Я хочу, чтобы вы стали моей..."
   "Не надо, - быстрым движением прикрыла она мой рот ладошкой. - Не говорите больше ничего. Я все знаю сама".
   Усмехнулась еще раз - невесело, с легким вздохом и добавила:
   "Будем считать, что ничего не было. Идите, мне нужно позаниматься".
   Дня три я уходил из лаборатории вместе со всеми, потом опять остался нужно было, срочное дело, а часов в восемь ноги меня сами понесли в наш "частный уголок". Но ее там не было.
   А на следующий день она зашла ко мне в лабораторию.
   "Глупо все это. Пойдемте, побродим".
   И мы действительно погуляли - так, для вида. А потом я очнулся под той самой плакучей березой...
   Это с виду кажется: что особенного? Зашел человек в гермокамеру, пробыл там пару недель или месяцев, можно сказать, в стерильных условиях, в уюте, в комфорте, питаясь строго по графику, хотя и лиофилизированными, то есть высушенными в вакууме продуктами - тут мы ничего не изобретали, а договорились с московским комбинатом, чтобы нам выделили те же продукты, которыми кормят космонавтов, - это, однако, только с виду кажется просто.
   Чтобы облегчить себе задачу, мы через клинику, городскую, конечно, своей нет, пропустили всех потенциальных кандидатов в испытатели - и парней, и девушек. Нескольких из них пришлось после этих обследований направить на лечение - даже не подозревали, что носят в себе патогенные микробы и скрытые болезни. Затем все прошедшие обследования в городской клинике и выдержавшие тесты психоневрологов поступили в спортивнофизкультурный диспансер - тоже была проблема! Если в городскую больницу наших испытателей не берут, потому что они здоровы, то в этот диспансер - потому что они не спортсмены, а обыкновенные смертные. Но тут у нас было безвыходное положение: исследования на велоэргометре, исследования основного обмена веществ под нагрузкой и прочие эксперименты с сердцем мы могли провести только в этом диспансере, ибо только там была нужная аппаратура.
   И вот когда, наконец, кандидаты - а их вначале было около сорока человек - прошли все этапы медико-биологических пыток, как они выражались, и мы разобрались с их материалами, оказалось, что более или менее уверенно мы можем располагать контингентом испытателей всего в шестнадцать человек, причем девять из них - девушки. Все остальные отсеялись по разным причинам. Конечно, список "золотого фонда" мы периодически обновляли - каждые три месяца всех кандидатов прогоняли по новому, несколько облегченному кругу исследований, некоторых, особенно девушек, приходилось из "золотого фонда" исключать потому, что выходили замуж и становились матерями, двоих парней, несмотря на героические усилия Хлебникова, призвали в армию - вот и приходилось список обновлять. Однако больше твердых десяти кандидатов в испытатели - ребят и девушек соответственно - мы не имели никогда.
   Нет, это только с виду кажется - чего особенного? Кормят - нормально, зарплата - "вредная", с доплатой, литературы с собой можно брать сколько угодно (Вера Тонченко, например, умудрилась в гермокамере подготовиться к сессии - все сдала на пятерки). А замечаем: устают ребята от гермокамеры, с каждым разом (а некоторые, Гена Старцев например, "отсидели" по пять-шесть раз) идут труднее, заставляют себя - надо... Моральный стимул тоже, конечно, играет свою роль - слава. Безымянная пока, но в душе, я думаю, у каждого из них теплится: поставят систему на орбитальную станцию или на корабль вспомнят и о тех, кто ее испытывал. На себе испытывал. Недаром же они так не любят слово "испытуемый": "Кролики мы, что ли?"
   Лидером у нас среди испытателей - Старцев. 24 года, холост, член ВЛКСМ, профессия, - техник-приборист, лаборатория экологических систем, клинически здоров, вес 68 килограммов... В гермокамере провел в общей сложности около трех месяцев. На испытания идет с большой охотой, у психоневрологов регулярно получает высший балл. К сожалению, часто болеет: грипп, ангина, катары. Еще год назад мы ему настойчиво советовали удалить гланды. Гена долго не решался, а я случайно, из разговоров лаборанток, узнал, что он, наш лидер, панически боится крови. И вообще всего, что касается медицины. Удивительно, каким надо обладать мужеством, чтобы регулярно сдавать кровь на анализы, зондироваться, глотать всякую пакость и при этом у психоневрологов получать отличные аттестации! Правда, все, кто работает со Старцевым, говорят о его дружелюбном, мягком характере; о его необычайной уравновешенности - да это все мы знаем и сами, из его "отсидок" в гермокамере.
   Гланды Гена все же удалил - можно представить, чего это ему стоило. Настойчиво занимается спортом, бегом, лыжами, плаваньем. Каждое утро, как он уверяет, принимает холодный душ. И - регулярно болеет. Правда, болеет он главным образом весной и осенью. А сейчас февраль.
   И еще одна странность у нашего лидера: не выносит карантинного бокса. В гермокамере может находиться месяцами, но в боксе, в довольно просторной, раза в два больше по размерам, чем гермокамера, комнате - светлой, солнечной, обставленной с максимальным комфортом - не может высидеть и суток.
   Однажды он нам устроил изрядный переполох. "Отсидев" в гермокамере шесть недель - это было весной прошлого года, - Гена со всеми мерами предосторожности был переведен на акклиматизацию в бокс. Там ему, пока у него не установится нормальный микробиологический баланс, предстояло провести дня три-четыре. Если же его выпустить "в мир" сразу же, из гермокамеры, Гена, как, впрочем, и любой другой, неизбежно чем-нибудь заразится: после стерильной гермокамеры, где вся микрофлора исчисляется пятью-шестью безвредными микробами, даже воздух в нашем дендрарии может оказаться инфекционным - организм испытателя постоянный иммунитет теряет довольно быстро. И вдруг примерно через час после того, как Старцев был переведен в бокс, мне сообщают, что он исчез.
   Мы сбились с ног - обшарили весь огромный парк. Никому и в голову не приходило, что Старцев истосковался по городскому шуму и запахам. Как был, в стерильном спортивном костюме, Гена, крадучись, прячась за деревнями, пробрался к выходу из парка и пошел по улице, жадно приглядываясь и принюхиваясь. Позже, когда беглец был водворен в бокс, он с восторгом рассказывал, как у него кружилась голова от всех этих дурманящих запахов: автомобили, оттаявшая, прогревшаяся на солнце земля, тополя с проклюнувшимися почками... Он так и свалился, сел, как говорит, на землю от этих запахов и слабости в ногах. Так, сидящим на земле, его и увидели сотрудники института, по костюму догадались, что испытатель, и привели к нам в отдел.
   Влетело Гене за тот побег крепко. Да и попереживали мы за него основательно. Но обошлось: день был теплый, солнечный и безветренный это-то, очевидно, и спасло нашего лидера от пневмонии. И когда комплектовался первый экипаж (три человека - это уже экипаж!), Гена Старцев был кандидатом "номер один": тут ведь учитывалось не только здоровье, но и профессия, специальность испытателя. А Гена - мастер на все руки...
   Да, о Старцеве я могу судить совершенно уверенно: энтузиаст. Думаю, что в глубине души, никому не признаваясь, он идет в гермокамеру, как на тренаж перед космическим полетом. Здоровьем его бог, конечно, не наградил родители, точнее: типичный астеник, огромным усилием воли и самодисциплины сумевший не только нарастить мышцы, но и развить сердце и легкие. Отличный специалист своего дела, душа человек, любит стихи... Наверное этим, любовью к стихам, он многих и подкупил. Но нет, есть в нем что-то и другое - помимо лирики: цельность натуры, я бы сказал. Это ведь не шутка - в течение пяти лет, изо дня в день по часу, по два заниматься спортом. И не ради укрепления своего драгоценного здоровья, а чтобы при очередной диспансеризации врачи не могли исключить тебя из списка испытателей. Уже одно это чего-то стоит. Может, и будет когда-нибудь летать в настоящем космосе - кто его знает! Воли во всяком случае для этого у него хватает.
   А вот Хотунков для меня загадка. Тихий, почти незаметный в отделе человек - биолог с двумя вузовскими курсами за плечами (агрономический, правда, незаконченный, факультет в сельхозе и биофак в университете), он как-то неприметно, непостижимо для других очень быстро стал ведущим специалистом по космическому растениеводству, защитил (тоже тихо, без шума) кандидатскую, самый молодой руководитель группы... И в отряд испытателей попал так же тихо и незаметно, к вящему удивлению окружающих. У Хлебникова было одно время настроение исключить его из "золотого фонда" - уж больно незаменимый специалист по фитотрону и фотосинтезу хлореллы, нечего такому отдыхать в гермокамере. Но и тут Хотунков как-то очень тихо уладил конфликт: сходил поговорил с Хлебниковым по сугубо личному делу, а через неделю ушел в гермокамеру - испытателем.
   Если судить о человеке только по делам - аттестация самая высшая. А вот если по словам... Немногие счастливчики удостаивались чести перемолвиться с Хотунковым за день двумятремя словами - не по делу. И тем не менее на исследованиях у психоневрологов Хотунков получил один из высших баллов. И это когда один из тестов, я знал это точно, как раз и заключался в том, чтобы при помощи речи максимально быстро установить нужный психологический контакт с совершенно незнакомым человеком. Тест называется "речевой коммуникабельностью". К нашему изумлению, психологи поставили по нему Хотункову "отлично". История настолько не" вероятная, что я не поленился, съездил в диспансер и встретился с одним из врачей. "Действительно, подтвердил врач, - уникальный случай, особенно в наш, можно сказать, болтливый век: в контакт с любым реципиентом вступал в минимальный срок - ни одного лишнего слова". Поскольку в роли реципиентов выступали сами члены комиссии - сомневаться не приходилось: случай и в самом деле редкий...