Страница:
Потрясенный Борис Львович долго не мог произнести ни слова.
А старушка негодовала:
– Вам нравится это мещанство?
– Откуда?! – Заглянувший в закуток Непомнящий дар речи сохранил, но говорить мог односложно, к тому же от волнения охрип.
– Папочке преподнесли благодарные купцы. Разумеется, на его столе это никогда не стояло. Лежало в коробке.
Коробка – великолепно сохранившийся футляр синей кожи с золотым тиснением, обтянутый изнутри тончайшим шелком, – сама по себе представляла немалую ценность.
История же старушки, не признающей Фаберже, заняла достойное место в бесконечной череде антикварных сказок, пара-тройка которых непременно воплотились в судьбе любого уважающего себя торговца древностями И без них никакой антиквар не антиквар вовсе – а так, оседлый старьевщик.
Гарнитуры от Фаберже, впрочем, приходят нечасто Для обычного дня хорош был и Попов.
К тому же триста долларов, выплаченные старушке немедленно, разумеется, прошли мимо кассы, и, стало быть, ожидаемая прибыль размером в семьсот могла считаться едва ли не чистой.
Тем более получить ее Игорь Всеволодович рассчитывал не позднее чем в ближайшие дни.
Возможно, даже нынешним вечером"
Совсем неплохой профит.
Маленькое везение между тем продолжалось.
«Клиент на Попова», маститый адвокат, страстный коллекционер русского фарфора, оказался в Москве и, на удивление, относительно свободен.
По крайней мере на звонок мобильного телефона ответил сразу, а уяснив, в чем дело, прямо-таки запросил о встрече.
– Игорек, голубчик, – низкий, уверенный голос коллекционера, имевший удивительное свойство проникать в души судейских так глубоко, что весы Фемиды чаще склонялись в пользу его подзащитных, звучал просительно, – к тебе сегодня никак не успею. Но ведь и ночь теперь не засну… Нет, скажи честно, хорош Попов?
– Хорош – не то слово. Тридцатые, полагаю, годы – Тридцатые? Ой-е-ей, самый горбуновский[20] расцвет. Определенно не засну!
– О чем речь, Герман Константинович? Скажите, куда и во сколько?
– Правда, родной? Честное слово, обяжешь. А хочешь, поужинаем вместе? Я без ужина при любом раскладе спать не ложусь. Только поздновато будет, часиков в десять, а?
– Сочту за честь…
Ужинать решили в «Узбекистане».
Правда, искушенный в теперешнем ресторанном разнообразии Непомнящий уточнил:
– В «Узбечке» или в «Белом солнце…»?
Вопрос был не праздным.
Рядом с «Узбекистаном», бывшим когда-то одним из самых «вкусных» столичных ресторанов, теперь блистал еще один – гастрономический римейк культового фильма.
Разумеется, также с восточной кухней.
Этот, ко всему, был модным и, похоже, затмил пожилого соседа.
Адвокат, однако, был профессионально консервативен не только в части основательных двубортных костюмов.
– В «Узбечке», дорогой, именно в «Узбечке». Я, знаешь ли, теперь счастливо дожил до тех лет, когда в рестораны идут исключительно поесть, а не себя показать в соответствующем интерьере. Я вообще, если хочешь знать, когда ем, интерьеров не замечаю.
– Так ведь в интерьерах тоже кормят.
– Тоже, родной, вот именно, что – тоже.
– Да Бога ради, Герман Константинович, в «Узбечке» так в «Узбечке». Я там сто лет не был, а когда-то душу мог отдать за их чебуреки.
Кормили действительно обильно и вкусно.
Как встарь.
Однако наблюдались «интерьерные» новшества.
Взоры гостей теперь услаждали почти настоящие одалиски – яркие пышнотелые девы в мерцающих «гаремных» одеяниях.
Животы красавиц, разумеется, были обнажены и приятно колыхались при каждом движении равно с другими впечатляющими частями тела.
Действо разворачивалось в непосредственной близости от закусывающей публики, прямо между столиками и низкими диванами.
Восток, словом.
И никак не иначе.
Так что, отдав должное трапезе, каждый нашел отраду для глаз.
Герман Константинович с обожанием разглядывал заветную статуэтку.
Игорь Всеволодович с некоторой ленцой созерцал томных красоток.
Притом беседовали неспешно.
Влюбленный в Попова адвокат, правда, все сводил к одному – никак не мог оторваться от новой игрушки.
– Определенно, Игорек, день сегодня счастливый.
– Как для кого. Для меня – в крапинку.
– Проблемы? – В расслабленном баритоне Германа Константиновича чеканно прорезался профессиональный металл.
– Пока не понял. Что-то неопределенное, но малоприятное.
Игорь вкратце обрисовал послеобеденный инцидент с «чернорубашечником».
Слово, кстати, выскочило только теперь, но – теперь же вдруг стало понятно – как нельзя более точно отразило сущность незваного гостя.
Или всего лишь подозрения относительно нее?
Впрочем, обоснованные.
– Да-с, мерзко. Они теперь, знаешь ли, заметно активизировались. Отчего-то… Хм, а вот любопытно – отчего это, собственно, вдруг?
– Да кто они-то, Герман Константинович? – Вспомнился сразу во всей своей самоуверенной наглости широкий жест пришельца, и захлестнуло раздражение.
– А-а, называй как хочешь: фашисты, скинхеды, национал-патриоты – все, в принципе, подходит. И все, в принципе, не суть точно. Но, у тебя, надеюсь, там все необходимое присутствует?
Пухлый палец адвоката вознесся вверх, так, что человек непосвященный мог решить – речь идет о царствии небесном.
Игорь Всеволодович, впрочем, был человеком посвященным.
– Там – да. И все, и все необходимые присутствуют.
– Так и думать не о чем. Только не затягивай, если что. Оперативность в таких случаях и быстро га реакции – полдела. Вовремя, как говорят мои подопечные, дать по рогам. Ну, ты понимаешь…
– Понимаю, увы.
– Да-с… Увы. А кстати, соседа, которому теперь не повезло, как зовут? Или – звали?
– Типун вам… право слово. – Игорь назвал разорившегося соседа.
– Ну, стало быть, так порешим. Не скажу, что дело это станет для меня первостатейным, однако при случае наведу справки, что да как с ним вышло. И почему… За сим, дорогой, давай попросим десерт…
Десерт был съеден довольно быстро.
И даже кофе с коньяком выпит как-то вскользь, без подобающего степенного удовольствия.
Словно разладилась вдруг гармония неспешной беседы.
Сбившись с ритма, покатилась она кое-как, перескакивая с пятое на десятое, и так, пульсируя неровно и нервно, подошла к концу.
«Черт знает что! – Досада мешалась в душе Игоря Всеволодовича с недоумением. – Всего-то дел: упомянул зарвавшегося психа, а настроение сразу – швах, будто он собственной персоной материализовался в пространстве».
Расставались без особого тепла и как-то скомканно.
Уставшие одалиски заученно извивались в такт заунывной мелодии, мерно позвякивали, уже не зажигая – баюкая, браслеты и мониста.
Дело, по всему, шло к ночи.
Санкт-Петербург, год 1832-й
Скоро настанут белые ночи – странный каприз неласковой, бледной природы, призрачный и оттого тревожный.
Но – прекрасный.
Дивный дар суровому городу, одетому в строгий гранит, холодному, надменному, безразличному. Как, впрочем, и подобает имперской столице.
Теперь, однако, стоит ранняя весна.
Не сияет в лазури ослепительное солнце, не звенит, срываясь с крыш, хрустальная капель, и солнечные зайчики из сияющих луж не норовят запрыгнуть на башмаки прохожих.
Хмуро.
Хотя витают уже в поднебесье свежие ветры, стряхивают с крыльев предвестие чего-то.
Может, счастливого, светлого – может, напротив, несут беду.
Но как бы там ни было – волнуют душу.
Надрываются ветры, насквозь продувая проспекты:
«Ждите! Готовьтесь! Грядет!»
И трепещут сердца, наполняясь безотчетной тревогой.
Не иначе и вправду грядет.
Петербургский свет, однако, не внемлет песне свежих ветров.
Он живет по своим канонам, ему времена года знаменуют сезоны.
Зимний – балов, салонов, театральных премьер.
Летом – имения, дачи, воды, европейские курорты, – общество покидает город.
Теперь весна – значит, сезон подходит к концу.
Однако ж еще не все отгремели балы, не отплясали записные красавицы в туалетах уходящего сезона. После никто больше здесь не увидит эти чудные творения портновского искусства из драгоценной тафты, атласа и кисеи.
Суров этикет.
Разорение мужьям – нечаянная радость дальним родственницам – приживалкам.
Но все после, после!
А пока корка инея, к вечеру затянувшая мокрый тротуар, застилается алым сукном. По нему легкие атласные туфельки с бантами, блестящие сапоги со шпорами, высокие ботфорты, лаковые башмаки и прочая… устремляются к нарядному подъезду. Там пылают тысячи свечей, а великий кудесник – хрусталь подхватывает зыбкое сияние, множит, рассыпая миллионы мерцающих искр.
Дальше за дело берутся зеркала.
И вот уже струится светом, ослепляет парадная лестница.
Блещет торжественный зал, полыхают алмазными фонтанами люстры, строгие мраморные колоны убраны гирляндами цветов, паркет не правдоподобно сияет, затмевая зеркала.
Ровный гул людских голосов расстилается в пространстве, и бесконечные charmante… divine… ravissante… bonne amie… mon ange… charme de vous voir…[21] сливаются в стройную песнь вежливой дружбы и условной любви.
Однако ж не правда – или же правда лишь отчасти.
И на больших балах, случается, любят, ревнуют, страдают и веселятся искренне и всерьез. И, как везде, от души радуются встрече добрые друзья.
Только что отгремели торжественные аккорды польского, но уже поплыл над головами, разливаясь в пространстве, вальс.
Михаил Румянцев, нарядный, в белом с золотыми позументами мундире кавалергарда – сюртуке с высоким воротником и короткими кавалерийскими фалдами, – едва не столкнулся с Борисом Куракиным.
Тот явно шествовал прочь, подальше от вальсирующей публики, под руку с худощавым седовласым мужчиной.
– Mon cher Michel!
– Борис!
Они немедленно обнялись и заговорили разом, возбужденно и радостно, едва ли, впрочем, слушая и слыша друг друга.
Спутник Куракина наблюдал за встречей, улыбаясь ласково, чуть насмешливо.
Лицо, обрамленное густой серебряной шевелюрой, было тонким, умным, нос – крупным, большие, слегка запавшие глаза из-под густых бровей смотрели пронзительно.
– Ты не знаком?
– Не имел чести, но имя и дела графа Толстого мне известны. Как всякому просвещенному гражданину Петр Федорович Толстой, живописец и скульптор, бессменный – на протяжении тридцати лет – медальер Монетного двора, профессор Российской академии художеств, сдержанно поклонился.
И тут же – словно десяток лет вдруг упорхнули с плеч – лукаво улыбнулся Румянцеву.
– Зачем вы уходите? При таком параде надобно танцевать, граф.
– Entre nous[22], я плохой танцор.
– Не танцующий кавалергард?! Невозможно!
– Mais tu es brave homme[23]. – Куракин, шутя, вступился за друга. И продолжил уже без тени улыбки; – Кабы не его заступничество, остался б наш Ваня Крапивин на конюшне князя Несвицкого.
– Если б на конюшне…
– И то правда. Знаете ли, граф, Michel не только из рук жестокосердного господина Ивана вырвал, после выходил у себя, в Румянцеве, как малое дитя. Поначалу думали – не жилец.
– Сие похвально. Однако ж, боюсь, et il en restera pour sa peine[24].
– Mon Dieu![25] Неужели дело так плохо?
– Что за дело?
– Ах, mon cher Michet, беда в том, что твой lе filleui[26]…
– Неужто не оправдал надежд – или того хуже?..
– Хуже. Но совсем не то, о чем ты думаешь. Невиновен, скорее – жертва, как и прежде.
– Que diable, mon prince[27], говори толком!
– Беда, Михаил Петрович, заключается в том, что юноша, спасенный вами, вероятно, серьезно болен. Вы, дорогой граф, самоотверженно врачевали тело и тем спасли несчастному жизнь, но душа его так и не оправилась после пережитого.
– Боже правый, так он сошел с ума? Воистину coup de grace[28]! «La force del dertino»[29].
– He совсем, буйнопомешанным не назовешь, окружающий мир воспринимает по большей части разумно, странность проявляет в одном.
– То есть ты не представляешь себе этот ужас – он не отходит от мольберта, не выпускает из рук кисти.
Приходит в страшное волнение, даже кричит, если хотят отнять. Но рисует все одно – и к тому же прескверно. Сам понимает, что выходит плохо, – плачет, рвет бумагу, а после все начинает сначала. Знаешь ли, кого ! он пытается писать?
– Кажется, знаю. Душеньку.
– Eh bien, vous etes plus avance que cela soit[30].
– Как? Разве ж тебе ничего не известно о несчастной танцорке княжеского балета?
– Теперь – известно. Enfant du malheur![31] A прежде терялся в догадках. Самого Петра Федоровича призвал в советники. Помнишь ли ты поэму Богдановича[32]?
– Как не помнить, сестры-девицы ночами зачитывались, в альбомы переписывали. И книжка была. А в ней – чудные гравюры работы графа Толстого. Не забыл.
– Вот и я не забыл и подумал – вдруг Иван о той Душеньке сокрушается? Теперь, брат, знаю – о другой музе тоскует. И ничем этому горю не поможешь. Граф Толстой, как и ты прежде, судьбой художника проникся, теперь вот взял на свое попечение. Докторов приглашает.
– Что же – есть надежда?
– Надежда, граф, мерещится всякому, кто желает ее узреть, да не у всякого сбывается. Однако ж никому не возбраняется – и я надеюсь. Теперь хлопочу о пенсионерской поездке – и начал уже toure des grands dues[33]. Иное небо, может быть, не в пример нашему, плаксивому, развеет смертную тоску. Оправится Крапивин в Италии, Бог даст.
– Comment c'est triste![34].
– Однако ж, господа, мы на балу, и это oblige[35]…
К тому же дама в ужасной тоге настойчиво ищет твоего внимания, Michel…
– Побойся Бога, mon prince, c'est та tante[36]…
Они говорили еще о чем-то, отвечая на поклоны, и, кланяясь, медленно двигались в нарядной толпе.
В жарком, искрящемся пространстве царила музыка.
Задумчивый вальс подхватывала бравурная мазурка и, отгремев, растекалась легкомысленным котильоном.
Меж тем стояла уже глубокая ночь.
Робкая питерская весна, испугавшись вроде непроглядной тьмы, отступила, укрылась где-то до лучших времен.
Холодный сырой воздух был таким, как бывает зимой, и промозглый туман совершенно по-зимнему окутал притихший город.
Москва, год 2002-й
Удивительно, но он запомнил с точностью до минуты – настроение испортилось за ужином в ресторане «Узбекистан», вернее, за десертом.
Беспричинно вроде бы, но основательно.
Причина, впрочем, была, но казалась в ту пору не слишком серьезной.
Мало ли несимпатичного народа снует по Арбату, подвизаясь при многочисленных промыслах – приторговывает фальшивыми долларами и фальшивой стариной, подлинными наркотиками и проститутками, мошенничает, при случае грабит и промышляет разбоем. Иногда убивает в коротких жестоких разборках. Или привычно утратив рассудок – опившись, обкурившись, обколовшись, – потому что подходящая жертва подвернулась под руку.
Интересуется Арбатом малоприятный народец рангом повыше, засылает своих эмиссаров с предложениями, от которых на самом деле нелегко бывает отказаться.
И – куда денешься? – приходится принимать.
Кражи случаются. Простые и очень серьезные, подготовленные с большим размахом и подлинным искусством. Все бывает.
Потому мерзкая физиономия, вообразившая себе нечто, – не повод для беспокойства.
И тем не менее тревога маленьким пугливым зверьком затаилась в душе Игоря Всеволодовича.
Поначалу, правда, вела себя подобающе – выползала исключительно в минуты затишья, когда сознание парило в свободном полете. Царапалась слабо, едва ощутимо. Немедленно исчезала – стоило всерьез задуматься над чем-то, и уж тем более в присутствии посторонних. Однако жила и даже некоторым образом обживалась.
В какой-то момент Игорь Всеволодович стал ощущать ее присутствие постоянно. Еще не страх, но слабое напоминание, горький привкус, легкое покалывание.
Не болезнь – но отчетливое душевное недомогание. Не змея – червяк, шевелящийся в душе. Червячок даже.
В борьбе с ним Игорь Всеволодович был неоригинален.
Сначала, как большинство трезвомыслящих людей, отравленных смутной тревогой, пытался не обращать внимания, потом убеждал сам себя, что не обращает.
Позже занялся изгнанием. Тоже традиционно – с головой уходил в работу, без особого энтузиазма погружался в пучину развлечений.
Не помогало.
Анализировал, сопоставлял, размышлял трезво, твердо намереваясь заглянуть опасности прямо в глаза – не видел никаких глаз.
По всему выходило – опасности тоже нет.
А предчувствие было.
Обозвав себя старым параноиком. Непомнящий напросился на встречу с людьми, называть которых поклонник поповского фарфора не стал – красноречиво устремил палец вверх.
Результат предвидел и не ошибся – они не усмотрели повода для беспокойства. Пока не усмотрели. Впрочем, дополнительные гарантии на тему «если что» были получены.
И; надо сказать, возвращаясь домой, Игорь Всеволодович впервые не чувствовал в душе мерзкого трусливого шевеления. Перед сном по привычке хотел было посмотреть что-нибудь на видео. Последнее время вдруг пристрастился к идиотским триллерам, из тех, где настырные маньяки не желают отправляться в преисподнюю даже с проломленным черепом и распоротой грудью. И безжалостная кровавая рука неожиданно жутко впивается в лодыжку героя, возомнившего было, что победа за ним.
Чужие кошмары, пересказанные со смаком, как ни странно, успокаивали.
Такая психотерапия.
Этим вечером, однако, кассета крутилась вхолостую.
Едва замелькали на экране картины мрачного опустевшего города и зазвучала музыка, отдаленно напоминающая бетховенскую поступь судьбы, – Игорь заснул.
Внезапно и так крепко, как не засыпал давно.
Магнитофон работал. Маньяк справлял кровавую тризну, жертвы молили о пощаде, сыщик-одиночка шел по следу – Игорь Всеволодович спал.
И не видел снов.
Он проснулся рано, ощутив непривычную ломоту во всем теле. Спал не раздеваясь, и главное – чертовски неудобно, на узком пижонском диване, для сна по определению не предназначенном. Потому назначение современной дизайнерской мебели исключительно – восхищать продвинутых гостей, помешанных на Hi-Tech.
Плазменная панель – слава Богу, продукт последнего поколения, умна невообразимо – выключилась сама.
Солнце приветливо заглядывало в лицо.
Жизнь в пентхаусе – почитай, в поднебесье – баловала иногда невозможными встречами – ласковое, в меру яркое, висело за окном светило, как яблоко на ветке. Впрочем, было еще рано, потому и солнце пока обреталось низко, собираясь с силами для полуденного рывка.
– Привет! – сказал Игорь Всеволодович и прислушался.
Не то чтобы, уподобившись революционному поэту, жаждал общения с солнцем – настороженно внимал себе.
Жив ли в глубине души параноидальный страх?
Насчет паранойи уже не сомневался.
Недаром все же со значением возносил палец к небу многоопытный Герман Константинович – вчерашние собеседники умели говорить веско.
И убедительно.
Червячок не подавал более признаков жизни.
Напевая, Игорь Всеволодович отправился в душ.
И там, в прозрачной круглой кабинке, приплясывая в ароматном пару, под упругими струями не сдержал ликующий порыв души – заголосил что-то жизнеутверждающее.
Но – осекся.
Правда, не сразу расслышав мелодичную трель телефона.
Голый, мокрый, он скользил по паркету, лихорадочно соображая, где вчера бросил трубку.
Оказалось – там же, где заснул, в гостиной.
И – все.
Кончилось утро – солнце больше не висло за окном как привязанное.
И еще много чего кончилось в этот миг.
А страх – появился.
Прошло не более получаса – от энергичного молодого человека, выводившего оглушительные рулады, не осталось и следа.
Посреди разграбленного, разоренного магазина бестолково копошился немолодой растерянный мужчина, совершенно выбитый из колеи.
Да что там из колеи!
Казалось, он еще не до конца осознал, что произошло, или, напротив, осознал все слишком болезненно и остро. И потому смотрит странно.
На вопросы отвечает сбивчиво, невпопад. В маленьком, тесном пространстве передвигается неловко, будто пьяный или слепой – с размаху налетает на предметы, после долго восстанавливает равновесие, с трудом удерживаясь на ногах.
Последнее, впрочем, объяснимо и простительно – торговый зал небольшого, но прежде довольного уютного, с некоторым даже шармом антикварного магазина напоминал сейчас поле боя. Вернее – крепостное помещение после сокрушительного штурма и набега жестоких варваров, коим падшая цитадель отдана была на потеху и разграбление.
Теперь, впрочем, ушли и они, набив утробы и насытив души пьянящим чувством вседозволенности. Утомились в кровавых, не праведных делах.
Дело было сделано.
К тому же даже варварский взгляд, очевидно, угнетала картина ужасающего погрома.
Так безжалостно, изуверски разнесено все было внутри.
Обращено в прах.
– Черт меня побери, если это ограбление…
– И не разбой.
– А что?
Арбатские сыщики ко всякому привычны.
Но и они – удивляясь искренне – сокрушенно крутили головами.
Непомнящему, впрочем, сочувствовали, вопреки обычной досаде, замешенной на изрядной доле профессионального цинизма и социальной неприязни: невелика трагедия – очередного Буратинку растрясли на золотые пиастры.
Игорь Всеволодович, как ни крути, классическим Буратинкой не был Из щекотливых полу – и околокриминальных ситуаций выходил достойно, с окрестными стариками обходился по-божески, краденого не скупал, фальшивой стариной не торговал. По крайней мере не попадался.
Et cetera – в том же благопристойном духе.
Подарки – когда возникала у здешних стражей порядка нужда преподнести кому-то презент особого рода – подбирал приличные и со вкусом. Притом не ловчил, норовя подсунуть искусно сработанный новодел. Хотя понятно было – клиент профан, и тот, кому подарок предназначен, вероятнее всего – тоже.
Сыщики это ценили.
– Игорь Всеволодович!.. – Начальник уголовного розыска говорил вкрадчиво, как обращаются к душевнобольным, истеричным женщинам, старикам и детям.
Ласково, чтобы не испугать, и настойчиво, дабы получить ответ, по возможности точный и краткий. – Сейчас, конечно, сложно. И все же чем быстрей мы получим перечень похищенного, тем больше шансов. Вы понимаете? Нужен список, очень подробный и, разумеется, полный.
– Что похищено? – Игорь впервые взглянул сыщику в глаза и будто только сейчас заметил. – Да все…
Разве вы не видите, не осталось ничего…
– Вижу. Но эти… хм… предметы, так сказать, на месте. Изуродованы, конечно. Восстановлению, понятно, не подлежат. Ущерб очевиден и все такое. Но черепки – я извиняюсь, конечно, – моим ребятам не помогут, в том смысле – никуда не приведут. Может, ублюдки что-то все же с собой прихватили? Самое ценное? Знаете ведь, как бывает – из-за одной только вещицы идут. А прочее – так, безобразие одно, антураж…
– Антураж! – Непомнящий отозвался неожиданно отчетливо и громко. К тому же уверенно, словно и сам думал о том же. Вышло, однако, с надрывом. Крикливо, агрессивно, на грани истерики.
Сыщики обескураженно притихли.
Главный смотрел выжидающе, но продолжения не последовало.
– Антураж!.. – еще раз отчетливо повторил Игорь Всеволодович и, повернувшись, той же пьяной, неуверенной походкой двинулся прочь.
Его не удерживали.
Понятно – не в себе человек.
Еще бы! Такие деньги в одночасье обращены в прах.
Одно слово – черепки.
Лучше не скажешь.
Санкт-Петербург, год 1835-й
Улица была хмурой и грязной.
Но – людной.
Промышленный народ, одетый как попало – нечисто, небрежно, а то и просто в лохмотья, – уныло брел по домам.
Еще распахнуты были двери лабазов.
Гремели телеги, протискиваясь в ворота постоялых домов. Бранясь беззлобно, горланили кучера.
Бродяги стекались к трактирам, топтались, выжидая, когда соберется пьющая публика.
Тогда знай – не зевай. Лови удачу.
Свезет – к полуночи будешь сыт, пьян и нос в табаке.
Нет – ни за что схлопочешь по шее.
Или того хуже.
А старушка негодовала:
– Вам нравится это мещанство?
– Откуда?! – Заглянувший в закуток Непомнящий дар речи сохранил, но говорить мог односложно, к тому же от волнения охрип.
– Папочке преподнесли благодарные купцы. Разумеется, на его столе это никогда не стояло. Лежало в коробке.
Коробка – великолепно сохранившийся футляр синей кожи с золотым тиснением, обтянутый изнутри тончайшим шелком, – сама по себе представляла немалую ценность.
История же старушки, не признающей Фаберже, заняла достойное место в бесконечной череде антикварных сказок, пара-тройка которых непременно воплотились в судьбе любого уважающего себя торговца древностями И без них никакой антиквар не антиквар вовсе – а так, оседлый старьевщик.
Гарнитуры от Фаберже, впрочем, приходят нечасто Для обычного дня хорош был и Попов.
К тому же триста долларов, выплаченные старушке немедленно, разумеется, прошли мимо кассы, и, стало быть, ожидаемая прибыль размером в семьсот могла считаться едва ли не чистой.
Тем более получить ее Игорь Всеволодович рассчитывал не позднее чем в ближайшие дни.
Возможно, даже нынешним вечером"
Совсем неплохой профит.
Маленькое везение между тем продолжалось.
«Клиент на Попова», маститый адвокат, страстный коллекционер русского фарфора, оказался в Москве и, на удивление, относительно свободен.
По крайней мере на звонок мобильного телефона ответил сразу, а уяснив, в чем дело, прямо-таки запросил о встрече.
– Игорек, голубчик, – низкий, уверенный голос коллекционера, имевший удивительное свойство проникать в души судейских так глубоко, что весы Фемиды чаще склонялись в пользу его подзащитных, звучал просительно, – к тебе сегодня никак не успею. Но ведь и ночь теперь не засну… Нет, скажи честно, хорош Попов?
– Хорош – не то слово. Тридцатые, полагаю, годы – Тридцатые? Ой-е-ей, самый горбуновский[20] расцвет. Определенно не засну!
– О чем речь, Герман Константинович? Скажите, куда и во сколько?
– Правда, родной? Честное слово, обяжешь. А хочешь, поужинаем вместе? Я без ужина при любом раскладе спать не ложусь. Только поздновато будет, часиков в десять, а?
– Сочту за честь…
Ужинать решили в «Узбекистане».
Правда, искушенный в теперешнем ресторанном разнообразии Непомнящий уточнил:
– В «Узбечке» или в «Белом солнце…»?
Вопрос был не праздным.
Рядом с «Узбекистаном», бывшим когда-то одним из самых «вкусных» столичных ресторанов, теперь блистал еще один – гастрономический римейк культового фильма.
Разумеется, также с восточной кухней.
Этот, ко всему, был модным и, похоже, затмил пожилого соседа.
Адвокат, однако, был профессионально консервативен не только в части основательных двубортных костюмов.
– В «Узбечке», дорогой, именно в «Узбечке». Я, знаешь ли, теперь счастливо дожил до тех лет, когда в рестораны идут исключительно поесть, а не себя показать в соответствующем интерьере. Я вообще, если хочешь знать, когда ем, интерьеров не замечаю.
– Так ведь в интерьерах тоже кормят.
– Тоже, родной, вот именно, что – тоже.
– Да Бога ради, Герман Константинович, в «Узбечке» так в «Узбечке». Я там сто лет не был, а когда-то душу мог отдать за их чебуреки.
Кормили действительно обильно и вкусно.
Как встарь.
Однако наблюдались «интерьерные» новшества.
Взоры гостей теперь услаждали почти настоящие одалиски – яркие пышнотелые девы в мерцающих «гаремных» одеяниях.
Животы красавиц, разумеется, были обнажены и приятно колыхались при каждом движении равно с другими впечатляющими частями тела.
Действо разворачивалось в непосредственной близости от закусывающей публики, прямо между столиками и низкими диванами.
Восток, словом.
И никак не иначе.
Так что, отдав должное трапезе, каждый нашел отраду для глаз.
Герман Константинович с обожанием разглядывал заветную статуэтку.
Игорь Всеволодович с некоторой ленцой созерцал томных красоток.
Притом беседовали неспешно.
Влюбленный в Попова адвокат, правда, все сводил к одному – никак не мог оторваться от новой игрушки.
– Определенно, Игорек, день сегодня счастливый.
– Как для кого. Для меня – в крапинку.
– Проблемы? – В расслабленном баритоне Германа Константиновича чеканно прорезался профессиональный металл.
– Пока не понял. Что-то неопределенное, но малоприятное.
Игорь вкратце обрисовал послеобеденный инцидент с «чернорубашечником».
Слово, кстати, выскочило только теперь, но – теперь же вдруг стало понятно – как нельзя более точно отразило сущность незваного гостя.
Или всего лишь подозрения относительно нее?
Впрочем, обоснованные.
– Да-с, мерзко. Они теперь, знаешь ли, заметно активизировались. Отчего-то… Хм, а вот любопытно – отчего это, собственно, вдруг?
– Да кто они-то, Герман Константинович? – Вспомнился сразу во всей своей самоуверенной наглости широкий жест пришельца, и захлестнуло раздражение.
– А-а, называй как хочешь: фашисты, скинхеды, национал-патриоты – все, в принципе, подходит. И все, в принципе, не суть точно. Но, у тебя, надеюсь, там все необходимое присутствует?
Пухлый палец адвоката вознесся вверх, так, что человек непосвященный мог решить – речь идет о царствии небесном.
Игорь Всеволодович, впрочем, был человеком посвященным.
– Там – да. И все, и все необходимые присутствуют.
– Так и думать не о чем. Только не затягивай, если что. Оперативность в таких случаях и быстро га реакции – полдела. Вовремя, как говорят мои подопечные, дать по рогам. Ну, ты понимаешь…
– Понимаю, увы.
– Да-с… Увы. А кстати, соседа, которому теперь не повезло, как зовут? Или – звали?
– Типун вам… право слово. – Игорь назвал разорившегося соседа.
– Ну, стало быть, так порешим. Не скажу, что дело это станет для меня первостатейным, однако при случае наведу справки, что да как с ним вышло. И почему… За сим, дорогой, давай попросим десерт…
Десерт был съеден довольно быстро.
И даже кофе с коньяком выпит как-то вскользь, без подобающего степенного удовольствия.
Словно разладилась вдруг гармония неспешной беседы.
Сбившись с ритма, покатилась она кое-как, перескакивая с пятое на десятое, и так, пульсируя неровно и нервно, подошла к концу.
«Черт знает что! – Досада мешалась в душе Игоря Всеволодовича с недоумением. – Всего-то дел: упомянул зарвавшегося психа, а настроение сразу – швах, будто он собственной персоной материализовался в пространстве».
Расставались без особого тепла и как-то скомканно.
Уставшие одалиски заученно извивались в такт заунывной мелодии, мерно позвякивали, уже не зажигая – баюкая, браслеты и мониста.
Дело, по всему, шло к ночи.
Санкт-Петербург, год 1832-й
Скоро настанут белые ночи – странный каприз неласковой, бледной природы, призрачный и оттого тревожный.
Но – прекрасный.
Дивный дар суровому городу, одетому в строгий гранит, холодному, надменному, безразличному. Как, впрочем, и подобает имперской столице.
Теперь, однако, стоит ранняя весна.
Не сияет в лазури ослепительное солнце, не звенит, срываясь с крыш, хрустальная капель, и солнечные зайчики из сияющих луж не норовят запрыгнуть на башмаки прохожих.
Хмуро.
Хотя витают уже в поднебесье свежие ветры, стряхивают с крыльев предвестие чего-то.
Может, счастливого, светлого – может, напротив, несут беду.
Но как бы там ни было – волнуют душу.
Надрываются ветры, насквозь продувая проспекты:
«Ждите! Готовьтесь! Грядет!»
И трепещут сердца, наполняясь безотчетной тревогой.
Не иначе и вправду грядет.
Петербургский свет, однако, не внемлет песне свежих ветров.
Он живет по своим канонам, ему времена года знаменуют сезоны.
Зимний – балов, салонов, театральных премьер.
Летом – имения, дачи, воды, европейские курорты, – общество покидает город.
Теперь весна – значит, сезон подходит к концу.
Однако ж еще не все отгремели балы, не отплясали записные красавицы в туалетах уходящего сезона. После никто больше здесь не увидит эти чудные творения портновского искусства из драгоценной тафты, атласа и кисеи.
Суров этикет.
Разорение мужьям – нечаянная радость дальним родственницам – приживалкам.
Но все после, после!
А пока корка инея, к вечеру затянувшая мокрый тротуар, застилается алым сукном. По нему легкие атласные туфельки с бантами, блестящие сапоги со шпорами, высокие ботфорты, лаковые башмаки и прочая… устремляются к нарядному подъезду. Там пылают тысячи свечей, а великий кудесник – хрусталь подхватывает зыбкое сияние, множит, рассыпая миллионы мерцающих искр.
Дальше за дело берутся зеркала.
И вот уже струится светом, ослепляет парадная лестница.
Блещет торжественный зал, полыхают алмазными фонтанами люстры, строгие мраморные колоны убраны гирляндами цветов, паркет не правдоподобно сияет, затмевая зеркала.
Ровный гул людских голосов расстилается в пространстве, и бесконечные charmante… divine… ravissante… bonne amie… mon ange… charme de vous voir…[21] сливаются в стройную песнь вежливой дружбы и условной любви.
Однако ж не правда – или же правда лишь отчасти.
И на больших балах, случается, любят, ревнуют, страдают и веселятся искренне и всерьез. И, как везде, от души радуются встрече добрые друзья.
Только что отгремели торжественные аккорды польского, но уже поплыл над головами, разливаясь в пространстве, вальс.
Михаил Румянцев, нарядный, в белом с золотыми позументами мундире кавалергарда – сюртуке с высоким воротником и короткими кавалерийскими фалдами, – едва не столкнулся с Борисом Куракиным.
Тот явно шествовал прочь, подальше от вальсирующей публики, под руку с худощавым седовласым мужчиной.
– Mon cher Michel!
– Борис!
Они немедленно обнялись и заговорили разом, возбужденно и радостно, едва ли, впрочем, слушая и слыша друг друга.
Спутник Куракина наблюдал за встречей, улыбаясь ласково, чуть насмешливо.
Лицо, обрамленное густой серебряной шевелюрой, было тонким, умным, нос – крупным, большие, слегка запавшие глаза из-под густых бровей смотрели пронзительно.
– Ты не знаком?
– Не имел чести, но имя и дела графа Толстого мне известны. Как всякому просвещенному гражданину Петр Федорович Толстой, живописец и скульптор, бессменный – на протяжении тридцати лет – медальер Монетного двора, профессор Российской академии художеств, сдержанно поклонился.
И тут же – словно десяток лет вдруг упорхнули с плеч – лукаво улыбнулся Румянцеву.
– Зачем вы уходите? При таком параде надобно танцевать, граф.
– Entre nous[22], я плохой танцор.
– Не танцующий кавалергард?! Невозможно!
– Mais tu es brave homme[23]. – Куракин, шутя, вступился за друга. И продолжил уже без тени улыбки; – Кабы не его заступничество, остался б наш Ваня Крапивин на конюшне князя Несвицкого.
– Если б на конюшне…
– И то правда. Знаете ли, граф, Michel не только из рук жестокосердного господина Ивана вырвал, после выходил у себя, в Румянцеве, как малое дитя. Поначалу думали – не жилец.
– Сие похвально. Однако ж, боюсь, et il en restera pour sa peine[24].
– Mon Dieu![25] Неужели дело так плохо?
– Что за дело?
– Ах, mon cher Michet, беда в том, что твой lе filleui[26]…
– Неужто не оправдал надежд – или того хуже?..
– Хуже. Но совсем не то, о чем ты думаешь. Невиновен, скорее – жертва, как и прежде.
– Que diable, mon prince[27], говори толком!
– Беда, Михаил Петрович, заключается в том, что юноша, спасенный вами, вероятно, серьезно болен. Вы, дорогой граф, самоотверженно врачевали тело и тем спасли несчастному жизнь, но душа его так и не оправилась после пережитого.
– Боже правый, так он сошел с ума? Воистину coup de grace[28]! «La force del dertino»[29].
– He совсем, буйнопомешанным не назовешь, окружающий мир воспринимает по большей части разумно, странность проявляет в одном.
– То есть ты не представляешь себе этот ужас – он не отходит от мольберта, не выпускает из рук кисти.
Приходит в страшное волнение, даже кричит, если хотят отнять. Но рисует все одно – и к тому же прескверно. Сам понимает, что выходит плохо, – плачет, рвет бумагу, а после все начинает сначала. Знаешь ли, кого ! он пытается писать?
– Кажется, знаю. Душеньку.
– Eh bien, vous etes plus avance que cela soit[30].
– Как? Разве ж тебе ничего не известно о несчастной танцорке княжеского балета?
– Теперь – известно. Enfant du malheur![31] A прежде терялся в догадках. Самого Петра Федоровича призвал в советники. Помнишь ли ты поэму Богдановича[32]?
– Как не помнить, сестры-девицы ночами зачитывались, в альбомы переписывали. И книжка была. А в ней – чудные гравюры работы графа Толстого. Не забыл.
– Вот и я не забыл и подумал – вдруг Иван о той Душеньке сокрушается? Теперь, брат, знаю – о другой музе тоскует. И ничем этому горю не поможешь. Граф Толстой, как и ты прежде, судьбой художника проникся, теперь вот взял на свое попечение. Докторов приглашает.
– Что же – есть надежда?
– Надежда, граф, мерещится всякому, кто желает ее узреть, да не у всякого сбывается. Однако ж никому не возбраняется – и я надеюсь. Теперь хлопочу о пенсионерской поездке – и начал уже toure des grands dues[33]. Иное небо, может быть, не в пример нашему, плаксивому, развеет смертную тоску. Оправится Крапивин в Италии, Бог даст.
– Comment c'est triste![34].
– Однако ж, господа, мы на балу, и это oblige[35]…
К тому же дама в ужасной тоге настойчиво ищет твоего внимания, Michel…
– Побойся Бога, mon prince, c'est та tante[36]…
Они говорили еще о чем-то, отвечая на поклоны, и, кланяясь, медленно двигались в нарядной толпе.
В жарком, искрящемся пространстве царила музыка.
Задумчивый вальс подхватывала бравурная мазурка и, отгремев, растекалась легкомысленным котильоном.
Меж тем стояла уже глубокая ночь.
Робкая питерская весна, испугавшись вроде непроглядной тьмы, отступила, укрылась где-то до лучших времен.
Холодный сырой воздух был таким, как бывает зимой, и промозглый туман совершенно по-зимнему окутал притихший город.
Москва, год 2002-й
Удивительно, но он запомнил с точностью до минуты – настроение испортилось за ужином в ресторане «Узбекистан», вернее, за десертом.
Беспричинно вроде бы, но основательно.
Причина, впрочем, была, но казалась в ту пору не слишком серьезной.
Мало ли несимпатичного народа снует по Арбату, подвизаясь при многочисленных промыслах – приторговывает фальшивыми долларами и фальшивой стариной, подлинными наркотиками и проститутками, мошенничает, при случае грабит и промышляет разбоем. Иногда убивает в коротких жестоких разборках. Или привычно утратив рассудок – опившись, обкурившись, обколовшись, – потому что подходящая жертва подвернулась под руку.
Интересуется Арбатом малоприятный народец рангом повыше, засылает своих эмиссаров с предложениями, от которых на самом деле нелегко бывает отказаться.
И – куда денешься? – приходится принимать.
Кражи случаются. Простые и очень серьезные, подготовленные с большим размахом и подлинным искусством. Все бывает.
Потому мерзкая физиономия, вообразившая себе нечто, – не повод для беспокойства.
И тем не менее тревога маленьким пугливым зверьком затаилась в душе Игоря Всеволодовича.
Поначалу, правда, вела себя подобающе – выползала исключительно в минуты затишья, когда сознание парило в свободном полете. Царапалась слабо, едва ощутимо. Немедленно исчезала – стоило всерьез задуматься над чем-то, и уж тем более в присутствии посторонних. Однако жила и даже некоторым образом обживалась.
В какой-то момент Игорь Всеволодович стал ощущать ее присутствие постоянно. Еще не страх, но слабое напоминание, горький привкус, легкое покалывание.
Не болезнь – но отчетливое душевное недомогание. Не змея – червяк, шевелящийся в душе. Червячок даже.
В борьбе с ним Игорь Всеволодович был неоригинален.
Сначала, как большинство трезвомыслящих людей, отравленных смутной тревогой, пытался не обращать внимания, потом убеждал сам себя, что не обращает.
Позже занялся изгнанием. Тоже традиционно – с головой уходил в работу, без особого энтузиазма погружался в пучину развлечений.
Не помогало.
Анализировал, сопоставлял, размышлял трезво, твердо намереваясь заглянуть опасности прямо в глаза – не видел никаких глаз.
По всему выходило – опасности тоже нет.
А предчувствие было.
Обозвав себя старым параноиком. Непомнящий напросился на встречу с людьми, называть которых поклонник поповского фарфора не стал – красноречиво устремил палец вверх.
Результат предвидел и не ошибся – они не усмотрели повода для беспокойства. Пока не усмотрели. Впрочем, дополнительные гарантии на тему «если что» были получены.
И; надо сказать, возвращаясь домой, Игорь Всеволодович впервые не чувствовал в душе мерзкого трусливого шевеления. Перед сном по привычке хотел было посмотреть что-нибудь на видео. Последнее время вдруг пристрастился к идиотским триллерам, из тех, где настырные маньяки не желают отправляться в преисподнюю даже с проломленным черепом и распоротой грудью. И безжалостная кровавая рука неожиданно жутко впивается в лодыжку героя, возомнившего было, что победа за ним.
Чужие кошмары, пересказанные со смаком, как ни странно, успокаивали.
Такая психотерапия.
Этим вечером, однако, кассета крутилась вхолостую.
Едва замелькали на экране картины мрачного опустевшего города и зазвучала музыка, отдаленно напоминающая бетховенскую поступь судьбы, – Игорь заснул.
Внезапно и так крепко, как не засыпал давно.
Магнитофон работал. Маньяк справлял кровавую тризну, жертвы молили о пощаде, сыщик-одиночка шел по следу – Игорь Всеволодович спал.
И не видел снов.
Он проснулся рано, ощутив непривычную ломоту во всем теле. Спал не раздеваясь, и главное – чертовски неудобно, на узком пижонском диване, для сна по определению не предназначенном. Потому назначение современной дизайнерской мебели исключительно – восхищать продвинутых гостей, помешанных на Hi-Tech.
Плазменная панель – слава Богу, продукт последнего поколения, умна невообразимо – выключилась сама.
Солнце приветливо заглядывало в лицо.
Жизнь в пентхаусе – почитай, в поднебесье – баловала иногда невозможными встречами – ласковое, в меру яркое, висело за окном светило, как яблоко на ветке. Впрочем, было еще рано, потому и солнце пока обреталось низко, собираясь с силами для полуденного рывка.
– Привет! – сказал Игорь Всеволодович и прислушался.
Не то чтобы, уподобившись революционному поэту, жаждал общения с солнцем – настороженно внимал себе.
Жив ли в глубине души параноидальный страх?
Насчет паранойи уже не сомневался.
Недаром все же со значением возносил палец к небу многоопытный Герман Константинович – вчерашние собеседники умели говорить веско.
И убедительно.
Червячок не подавал более признаков жизни.
Напевая, Игорь Всеволодович отправился в душ.
И там, в прозрачной круглой кабинке, приплясывая в ароматном пару, под упругими струями не сдержал ликующий порыв души – заголосил что-то жизнеутверждающее.
Но – осекся.
Правда, не сразу расслышав мелодичную трель телефона.
Голый, мокрый, он скользил по паркету, лихорадочно соображая, где вчера бросил трубку.
Оказалось – там же, где заснул, в гостиной.
И – все.
Кончилось утро – солнце больше не висло за окном как привязанное.
И еще много чего кончилось в этот миг.
А страх – появился.
Прошло не более получаса – от энергичного молодого человека, выводившего оглушительные рулады, не осталось и следа.
Посреди разграбленного, разоренного магазина бестолково копошился немолодой растерянный мужчина, совершенно выбитый из колеи.
Да что там из колеи!
Казалось, он еще не до конца осознал, что произошло, или, напротив, осознал все слишком болезненно и остро. И потому смотрит странно.
На вопросы отвечает сбивчиво, невпопад. В маленьком, тесном пространстве передвигается неловко, будто пьяный или слепой – с размаху налетает на предметы, после долго восстанавливает равновесие, с трудом удерживаясь на ногах.
Последнее, впрочем, объяснимо и простительно – торговый зал небольшого, но прежде довольного уютного, с некоторым даже шармом антикварного магазина напоминал сейчас поле боя. Вернее – крепостное помещение после сокрушительного штурма и набега жестоких варваров, коим падшая цитадель отдана была на потеху и разграбление.
Теперь, впрочем, ушли и они, набив утробы и насытив души пьянящим чувством вседозволенности. Утомились в кровавых, не праведных делах.
Дело было сделано.
К тому же даже варварский взгляд, очевидно, угнетала картина ужасающего погрома.
Так безжалостно, изуверски разнесено все было внутри.
Обращено в прах.
– Черт меня побери, если это ограбление…
– И не разбой.
– А что?
Арбатские сыщики ко всякому привычны.
Но и они – удивляясь искренне – сокрушенно крутили головами.
Непомнящему, впрочем, сочувствовали, вопреки обычной досаде, замешенной на изрядной доле профессионального цинизма и социальной неприязни: невелика трагедия – очередного Буратинку растрясли на золотые пиастры.
Игорь Всеволодович, как ни крути, классическим Буратинкой не был Из щекотливых полу – и околокриминальных ситуаций выходил достойно, с окрестными стариками обходился по-божески, краденого не скупал, фальшивой стариной не торговал. По крайней мере не попадался.
Et cetera – в том же благопристойном духе.
Подарки – когда возникала у здешних стражей порядка нужда преподнести кому-то презент особого рода – подбирал приличные и со вкусом. Притом не ловчил, норовя подсунуть искусно сработанный новодел. Хотя понятно было – клиент профан, и тот, кому подарок предназначен, вероятнее всего – тоже.
Сыщики это ценили.
– Игорь Всеволодович!.. – Начальник уголовного розыска говорил вкрадчиво, как обращаются к душевнобольным, истеричным женщинам, старикам и детям.
Ласково, чтобы не испугать, и настойчиво, дабы получить ответ, по возможности точный и краткий. – Сейчас, конечно, сложно. И все же чем быстрей мы получим перечень похищенного, тем больше шансов. Вы понимаете? Нужен список, очень подробный и, разумеется, полный.
– Что похищено? – Игорь впервые взглянул сыщику в глаза и будто только сейчас заметил. – Да все…
Разве вы не видите, не осталось ничего…
– Вижу. Но эти… хм… предметы, так сказать, на месте. Изуродованы, конечно. Восстановлению, понятно, не подлежат. Ущерб очевиден и все такое. Но черепки – я извиняюсь, конечно, – моим ребятам не помогут, в том смысле – никуда не приведут. Может, ублюдки что-то все же с собой прихватили? Самое ценное? Знаете ведь, как бывает – из-за одной только вещицы идут. А прочее – так, безобразие одно, антураж…
– Антураж! – Непомнящий отозвался неожиданно отчетливо и громко. К тому же уверенно, словно и сам думал о том же. Вышло, однако, с надрывом. Крикливо, агрессивно, на грани истерики.
Сыщики обескураженно притихли.
Главный смотрел выжидающе, но продолжения не последовало.
– Антураж!.. – еще раз отчетливо повторил Игорь Всеволодович и, повернувшись, той же пьяной, неуверенной походкой двинулся прочь.
Его не удерживали.
Понятно – не в себе человек.
Еще бы! Такие деньги в одночасье обращены в прах.
Одно слово – черепки.
Лучше не скажешь.
Санкт-Петербург, год 1835-й
Улица была хмурой и грязной.
Но – людной.
Промышленный народ, одетый как попало – нечисто, небрежно, а то и просто в лохмотья, – уныло брел по домам.
Еще распахнуты были двери лабазов.
Гремели телеги, протискиваясь в ворота постоялых домов. Бранясь беззлобно, горланили кучера.
Бродяги стекались к трактирам, топтались, выжидая, когда соберется пьющая публика.
Тогда знай – не зевай. Лови удачу.
Свезет – к полуночи будешь сыт, пьян и нос в табаке.
Нет – ни за что схлопочешь по шее.
Или того хуже.