– Все. Ты прав, Коленька, это все. Лапиныш! Такие люди просто так ничего не говорят. Конечно же, он знает. Но давал тебе шанс… самому… Теперь все, конец! – Она тяжело упала головой на стол, зарыдала в голос. – Ой, Коленька, погубила я тебя! Пригрел, милый, змею на груди. Господи праведный, за что мне все это? За какие грехи? На свою беду ты, Коленька, меня спас… Зарубили бы вместе с мамочкой и сестрами – и лежала бы теперь там, в степи. А ты горя бы не знал.
   – Хватит, Нин! Спас – значит, судьба такая. Что теперь голосить? И вины за собой не признаю – хоть перед Лапиньшем, хоть перед самим товарищем Сталиным. Спас! А кто не спас бы? Как вспомню… В чистом поле – поезд, вагоны – нараспашку, половина – горят. Банда свое взяла – и в степь. Выходит, опоздали мы – и вроде как виноватые. Вокруг люди порубанные – кто насмерть, кто жив. Стон, неразбериха. И – ты… Девчоночка… Сорочка тоненькая, вся в крови. Глаза открыла – смотришь. Как не спасти! Я ж не знал, что ты княжеского рода.
   – А знал бы, так не спас? – Она затихла, пока он говорил, и теперь медленно подняла от стола распухшее от слез лицо.
   – А ты не знаешь? Да и какая из тебя, к черту, княгиня, Нинка? Сколько годков ты этой княжеской жизнью жила?
   – Ну, сколько… – Втягиваясь в беседу, она понемногу приходила в себя. Задумалась, наморщила лоб, прикидывая что-то в уме. – Я – седьмого года. Значит, в семнадцатом – ровно десять. Я, кстати, помню последний день рождения в Покровском. В июле. А в декабре крестьяне пришли нас жечь, и мамочка сама вынесла им ключи. И началась бесконечная кочевая жизнь, страх, безденежье – и постоянный, до полного отупения, поиск ночлега, еды, одежды… Мы все время куда-то переезжали. Знаешь, что-то такое страшное однажды просто должно было случиться. Не этот поезд – так следующий… – Она снова заплакала. Но иначе – тихо и как-то обреченно.
   – Ладно, Нин. Может, обойдется еще. Первый раз, что ли, паникуем? Откуда Лапиньшу что знать? Документы у тебя в полном порядке.
   – Только записано в них все с моих – а вернее, с твоих слов. И твоим же приятелем.
   – Ну и что с того? Сказано ему было – настоящие сгорели, он и не сомневался ни минуты. А теперь спроси, так и не вспомнит: были настоящие бумаги или нет?
   Вообще не было или какие-то обгорелые имелись? Я-то ему – помнишь? – листок паленый в нос совал для убедительности.
   – Помню. Он еще чихал и ругался. – Она улыбнулась. Слабо, сквозь слезы. Но уже проступили краски на лице, и рука привычно потянулась к волосам – собрать непослушные пряди.
 
   И его отпустило.
   Как-то сразу, вдруг.
   И подумалось даже: «Опять эта чушь! Сколько ж можно?»
   И вспомнилась мокрая сирень – нужно было все же наломать букет.
   Хотя…
   Он чуть не подпрыгнул на табуретке.
   К черту сирень!
   Есть подарок посерьезнее!
   Настоящий, можно сказать, подарок.
   Метнулся в прихожую, впотьмах нащупал пухлый портфель – в расстройстве швырнул небрежно прямо у двери.
 
   – Нин, ты, смотрю, картинки собираешь?
   – Репродукции, Коленька. А что?
   – Ну-ка взгляни, вот. Такая пойдет?
   – Господи, Коля, откуда это?
   – Да все оттуда же, от комбрига Раковского, будь он неладен со своей крестьянской фамилией. В общем, забирали сегодня его и жену. Мальчонку в детский дом оформили. Квартиру, надо думать, займут не завтра, так послезавтра. С вещами, как водится. Так что мы с ребятами прибрали кой-какие безделушки. Руководствуясь принципом социальной справедливости, так сказать.
   Сама понимаешь, по мелочи – статуэтки там всякие, вазочки, лампу настольную, а мне картина эта на душу легла. Вроде ничего в ней такого нет – барышня в сарафане. Так? Без рамы опять же… А глаз радует.
   – Это холст, Коля. Это может быть чья-то работа, я имею в виду – известного художника. Хотя, конечно, в таком виде понять сложно. Тебе ничего не будет за это?
   – Глупости! Ценные вещи комбрига Раковского описаны, изъяты и сданы по описи куда следует. Хотя, честно говоря, больше они ему не понадобятся. Никогда.
   – Знаешь, Коленька… у меня какое-то странное чувство, будто я уже видела этот портрет. – Правда, давно.
   – Может, в музее?
   – Нет. Не в музее. И вообще не на свету, ну понимаешь, висящим, как положено, на стене. Нет-нет. Где-то в полумраке, в пыли, среди старых вещей… Что-то такое всплывает в памяти. Может, у старьевщика? Мамочка ходила к одному старьевщику в Воронеже, продавать наши вещи. Там были какие-то картины, прямо на полу, впотьмах, в каком-то подвале. Нет, не помню.
   – И оставь. Не забивай головку. И без того досталось сегодня.
   – И вправду – сегодня. Утро уже. Господи, Коленька, ты ж не ел ничего!
 
   Она сорвалась с места.
   Засуетилась, загремела посудой.
   Яркое майское солнце заливало крохотную кухню.
   Струился в распахнутую форточку свежий ветер, доносил со двора запах цветущей сирени, бензина и жареной картошки.

Москва, год 2002-й

 
   Призрак «Душеньки» явился снова.
   Впервые за двадцать лет.
   Единственный.
   По слухам, упорно циркулирующим в определенных кругах, коллекция Непомнящего была благополучно отправлена на Запад.
   И там канула в закрытых частных собраниях.
   Не правдоподобно быстро, беззвучно и бесследно.
   Начав работать с западными партнерами, выезжать на мировые аукционы, салоны и прочие антикварные сборища, Игорь Всеволодович, естественно, наводил справки. И часто встречал понимание.
   В разных странах ему пытались помочь разные люди, в том числе очень влиятельные и весьма искушенные.
   Они, собственно, и вынесли вердикт: «Странное преступление. Очень странное. Не стоит его ворошить. Ей-богу, не стоит. Мертвые – в земле, и это еще один повод вспомнить о том, что жизнь дается однажды».
   Надо признать – он и сам думал так же. И это были основательные, взвешенные не однажды, спокойные и, пожалуй, умиротворяющие мысли.
   Сейчас в голове Игоря Всеволодовича творилось нечто невообразимое.
   Все – к одному, нет у нее никакой «Душеньки»!
   Тем более необходимо разобраться, кому понадобилось так изуверски мистифицировать его именно теперь.
   А может, никаких мистификаций, и «Душеньки» тоже нет – несчастная, свихнувшаяся женщина пытается привлечь к себе внимание или, того проще, наскрести на пропитание?
   Что там сумасшедшая старуха! Он и сам сейчас был несколько не в себе. Однако железной хваткой вцепился в тощий локоть незнакомки, едва не волоком тащил ее прочь, подальше от людных залов.
   Маленький бар на первом этаже, слава Богу, работал. Затаившийся в лабиринте узких коридоров, он был потерян для широкой публики – и это, похоже, всех устраивало.
   В обычные дни здесь попивали кофе, или – по случаю – что придется, реставраторы и приемщики из багетных мастерских, девушки из киосков, продавцы антикварных лавок – словом, местный люд.
   Сейчас – вследствие салонного столпотворения – народ, надо полагать, был при деле, а бар – совершенно пуст.
   Это было везение номер один.
   Если не считать всего прочего, но этого Heпомнящий твердо решил всерьез не принимать.
   Пока.
   Решение, похоже, было правильным – ибо, приняв его, Игорь Всеволодович несколько успокоился, сразу вспомнил про хитрый, потаенный бар и почти галантно предложил женщине выпить кофе.
   – Чаю. Я пью чай. – Она отозвалась так поспешно, словно он собирался испить кофею немедленно, прямо в толпе, сквозь которую они пробирались.
 
   В баре он спросил ей чашку чая, себе – кофе и, разумеется, коньяку, хотя приличного не оказалось. Но сейчас это было не существенно – нужно было окончательно прийти в себя.
   Коньяк помогал – проверено многократно.
   Помог и теперь.
   Было не до церемоний, да и коньяк того не стоил – Игорь Всеволодович осушил содержимое низкого пузатого бокала залпом Остро обожгло горло, но сразу же приятное тепло разлилось в груди, и он уже с удовольствием отхлебнул кофе, достал сигарету, затянулся глубоко.
   Наваждение проходило, отгородясь струйкой дыма, он разглядывал незнакомку беззастенчиво, в упор.
   На вид женщине было лет пятьдесят, хотя вполне возможно, что меньше: нужда и болезни не красят – это известно.
   Она болела, возможно, не тяжело, но долго и, главное, со знанием дела.
   Есть такие люди – не нытики отнюдь и не любители болеть, чтобы жалели.
   Эти несут свой крест стоически, о болезни говорят охотно, но – подчеркнуто иронично, досконально изучают все написанное по этому поводу – и потому сами себе диагносты, лекари и фармацевты.
   Еще они обычно помешаны на гигиене, отчего руки моют бесчисленное множество раз на дню, а столовые приборы в общественных местах непременно протирают салфеткой.
   Вдобавок от них обычно слабо пахнет лекарствами или какими-то травами. Разумеется, лечебными.
   От нее – пахло.
   Впрочем, легкий запах был приятным, горьковатым и каким-то летним.
   И ложку – когда принесли чай – она быстро, украдкой протерла.
   Что до нужды… Она была одета опрятно и даже прилично, однако такой же строгий брючный костюм, правда, другого цвета, был когда-то у его матери.
   Игорь Всеволодович вспомнил даже, что он финский, а ткань называется – джерси. И подумал, что на матери костюм смотрелся совершенно иначе – роскошно, с шармом и неким даже эпатажем.
   А может, просто он смотрел тогда другими глазами?
   И видел иначе.
   К тому же в отличие от его матери эта женщина никогда не была красивой и даже миленькой – в молодости.
   Узкое бледное лицо, тонкие губы, глаза под широкими густыми, совершенно не женскими бровями. Она носила очки с дымчатыми стеклами, но сейчас зачем-то сняла их – маленькие глаза были посажены так близко к переносице, что казались подслеповатыми – и смущали, как смущает любое человеческое увечье. Впрочем, смотрела вполне осмысленно – и, судя по всему, видела неплохо.
   Темные волосы были аккуратно пострижены и неплохо вроде уложены. Густые, здоровые, они заметно диссонировали с бледной, нездоровой кожей, покрытой – как легкой вуалькой – паутинкой морщин.
   Лоб – опять же! – казался непропорционально низким.
   Теперь он понял; неудачный парик, слишком низко надвинутый на глаза.
   Только и всего.
   И почти успокоился.
   «Странность» рассеялась вместе с дымом сигареты, которую Игорь Всеволодович, кстати, докурил.
   Самое время было поговорить.
   – Значит, «Душенька» теперь у вас? – Он заговорил неожиданно резко. Женщина вздрогнула и пролила чай.
 
   Удивился и сам Непомнящий.
   Без сомнения, он все еще был зол, и, возможно, в большей степени, чем в первые минуты, ибо тогда ко всему прочему – обескуражен, растерян, напуган.
   Словом, пребывал во власти эмоций.
   Теперь эмоции отступили, наваждение рассеялось, а злость, выходит, осталась.
   Вопрос-обвинение, вопрос-выстрел прозвучал совершенно по-прокурорски.
   Игорь Всеволодович даже опешил, и жалость промелькнула к этой убогой в допотопном костюме – у нее мелко задрожали руки.
   Но что-то внутри, в сознании уже сложилось, выстроилось, определилось – и по всему, продолжать следовало в том же духе.
   – Да.
   – Уверены?
   – Совершенно.
   – Ну а то, что картина была похищена из квартиры моих родителей, вам известно?
   – Да, я знаю.
   – И то, что при этом их зверски убили, тоже знаете?
   – Игорь Всеволодович, я понимаю… ваши чувства.
   И горе, которое с годами только крепнет… Поверьте, я тоже знаю… Не понаслышке, увы, – Ну ладно…
 
   Он как-то вдруг выдохся, словно выплеснув зло, остался ни с чем.
   Пустую душу немедленно захлестнула усталость.
   К тому же его зацепила фраза про горе, которое крепнет.
   Похоже – искренняя.
   И подумалось: «У меня не крепнет, ничего не осталось – даже горя».
 
   – Ладно… Откуда у вас «Душенька»? И кстати, кто вы? Между прочим, даже имени не назвали.
   – Да?.. Простите, я как-то растерялась сначала, а потом мы сразу пошли…
   – Теперь вот пришли, как видите. Слушаю.
   – Да, конечно. Я Щербакова Галина Сергеевна…
   Что вас интересует? Москвичка. По образованию – журналист. Впрочем, это вряд ли нужно… Что же еще?..
   – Про вас – достаточно. Пока. Теперь – про «Душеньку», если можно…
   – Да, разумеется. Но придется еще немного про меня… Буквально несколько Слов. Видите ли, мой муж был крупный дипломат… Не в этом, конечно, суть. А в том, что, во-первых, большую часть жизни мы прожили за границей. А во-вторых – это главное, – он всю жизнь собирал русские портреты. Просто с ума сходил, но тогда, знаете, была возможность. В семидесятые годы в Европе еще живы были многие из тех, кто уехал в семнадцатом. И они… не всегда хорошо устраивались в жизни. Словом…
   – Словом, ваш муж спешил на помощь одряхлевшим осколкам империи. Благородно. И рискованно, между прочим. Как-никак идеологические противники.
   – Вы напрасно иронизируете. Он никогда не обирал стариков, как поступают теперь ваши коллеги. Но я здесь не для того, чтобы спорить. "Однажды – это было в Париже – мужу принесли женский портрет работы неизвестного художника. Просили немного, он позвал меня посоветоваться. И я… в общем, я сразу поняла, что это.
   Нет, нет – про «Душеньку» я тогда ничего не знала. И творчество Крапивина представляла, что называется, в самых общих чертах. Я видела вещь, понимаете? Разумеется, вы должны понять. Мы купили портрет.
   – У кого?
   – Обычный посредник. Из тех, что вьются на всех блошиных рынках, мелких аукционах, дают объявления в газеты. Мелкий торговец стариной – баз лавки, но с некоторым количеством постоянных клиентов. Таких много в Европе, и особенно во Франции. Я даже не помню, как его звали, но если для вас это важно – могу посмотреть в бумагах мужа. Наверное, вспомню, если увижу, возможно, и телефон записан. Но что это теперь даст?
   – Вы правы. Теперь, разумеется, ничего. Бог с ним, с вашим посредником. Хотя, знаете, я часто бываю в Париже и, пожалуй, все же хотел бы с ним поговорить.
   Просто поговорить. Понимаете?
   – Да, конечно. Я поищу сегодня же.
   – Буду признателен. Но – «Душенька»? Когда вы поняли, что это она? И как вообще возникла идея?
   – Не скоро. Прошло много лет – почти тридцать. И за эти годы случилось много всякого… по большей части малоприятного. И тяжкого. Но это сейчас не важно. Мужа отправили в отставку, и скоро – не прошло года – он умер. Я осталась с коллекцией и… больше ни с чем, если вдуматься. Детей Бог не дал. Ну, пенсия, разумеется, квартира приличная. Год был 1992-й – начала жить, как говорится, исключительно ради собственного удовольствия.
   Хотя какое там удовольствие? Сбережения сгорели в одночасье. Муж после отставки все наши деньги перевел из ВЭБа в Сбербанк – полагал, так надежнее. Такую вот глупость напоследок сотворил. И умер. Ну, похороны, потом – памятник… После – врачи, лекарства… Продукты дорожают. Короче, ничего оригинального – вы и сами наверняка не раз наблюдали подобные метаморфозы. Начала продавать картины – много за них не давали, художников первой величины у нас не было; Гаврилов, Платонов, Дубовской… Цены, полагаю, вам известны, «Душеньку» одно время вообще не собиралась отдавать – «н/х» по определению, копейки. Да и не везде возьмут.
   Однако делать нечего – пришло ее время. Понесла в Грабаря – с атрибуцией, не мне вам объяснять, все же иное дело. А там замечательный старик…
   – Никита Никитич…
   – Да. Он-то всю историю мне поведал.
   – И «Душеньку» атрибутировал?
   – Предположительно. «Позволяет предположить…» – как это обычно пишется…
   – Ну, дает старик. Седина в бороду – авторитеты побоку. Сам себе авторитет. Что ж, правильно.
   – Он мне и вас посоветовал разыскать.
   – За это будет ему отдельное спасибо. Что ж, Галина Сергеевна, беседа у нас с вами вышла занимательная. Настало, однако, время огласить приговор.
   – Простите?
   – Ну, простить вас или, напротив, обидеться смертельно я смогу после того, как услышу сакраментальное: сколько?
   – Сколько?..
   – Сколько, сколько вы, уважаемая Галина Сергеевна, желаете получить за полотно? С учетом, разумеется, атрибуции Никиты Никитича, пусть и предположительной…
   – Игорь Всеволодович, в самом начале нашей беседы вы спросили, известно ли мне о трагедии вашей семьи. И я ответила – да. Неужели вы полагаете, что, зная все, я посмею предложить вам купить портрет?
 
   Она сумасшедшая, подумал Непомнящий.
   И одновременно ощутил давно забытое чувство – чьи-то большие теплые ладони осторожно сжали сердце, и стало ему хорошо в этих ладонях – спокойно, уютно.
   Только щиплет в носу почему-то – и в глазах неожиданно горячо.
   В это время – наверное, кстати, потому что забытое чувство накатило внезапно, сильно и Непомнящий совершенно не знал, как с ним быть, – в кармане пиджака слабо звякнул мобильный телефон.
   – Простите. – Это был в высшей степени удобный повод для того, чтобы отвернуться.
   Он возблагодарил судьбу, еще не зная, кто звонит.
   А узнав, приятно удивился.
   Звонил адвокат, любитель поповского фар – фора. Надо сказать, что некоторое время после ужина в «Узбекистане» и позже, когда уже разгромили магазин, Игорь Всеволодович рассчитывал на услуги мэтра. Разумеется, не безвозмездные.
   Но время шло, и в какой-то миг стало ясно – рассчитывать не стоит. Человек, возможно, и хотел бы, но ничем не может помочь. Потому и не звонит. И уж тем паче звонить не следует ему, во избежание взаимной неловкости, которая, как правило, долго отравляет память.
   Теперь Герман Константинович звонил сам.
   И это означало примерно следующее.
   Где-то в неведомых кущах или в заоблачных высях чаша весов, на которую кто-то поместил интересы, а быть может, и жизнь Игоря Всеволодовича, сдвинулась с места и легонько поползла вниз.
   Возможно, движение было робким. Едва заметным.
   Но не для Германа Константиновича.
   И вот он звонил.
   Говорил суховато, камуфлируя комплекс некоторой вины, но бодро, а главное, так, словно расстались вчера.
   – Здравствуй, дружок. Насчет твоей сказки появилась некая ясность. А главное, люди, с которыми можно – и нужно! – говорить. Ты меня понял?
   – Я готов!
   – Вот и прекрасно. Не занимай вечер. Или по крайней мере будь в зоне досягаемости…
 
   Это был сумасшедший день.
   Воистину что-то там происходило со звездами или некими другими субстанциями.
   Хорошо было бы еще понять – что?

Минск, год 1941-й

 
   Это было странное, ирреальное, но захватывающее зрелище. Что-то из области фантастики, возможно.
   Вспомнились фильмы Лени Рифеншталь и ее фотографии. Он любил творчество этой женщины.
   Она фантастически снимала обычные, совершенно реальные вещи и события, в действительности даже скучноватые и однообразные. С фантазией у людей Геббельса всегда были проблемы. С образованием и вкусом, впрочем, тоже.
   Но она снимала их топорные мистерии, будто слегка смещая происходящее в пространстве и во времени.
   И появлялось чувство ирреальности, намек на едва различимое присутствие высшей воли – единственной, правящей миром.
   Разумеется, он понимал, что это невозможно, – хрупкая блондинка была всего лишь талантлива и умна.
   Понимала: фюреру нужны легионы без числа. Воины, возникающие из ниоткуда и уходящие в вечность с его именем на устах. Дальнейшее – дело техники: удачный ракурс, профессиональный монтаж.
   Она молодец, эта Лени Рифеншталь.
   Однако ж такое не могло родиться даже в ее умной, хорошенькой головке.
   Такое вообще невозможно было придумать.
   Только в бреду, в ночном кошмаре – или в момент высшего озарения.
   Он стоял как вкопанный и смотрел, хотя водитель новенького штабного Meibaeh многозначительно поглядывал по сторонам, часто поправляя кобуру, – он боялся.
   Улица была пустынной, машина – заметной, полковник фон Рихтгофен – в щегольской, с иголочки, шинели, фуражке с высокой тульей, высокий, статный – в любую минуту мог оказаться прекрасной мишенью.
   Вильгельм фон Рихтгофен, однако, был фаталистом. И потому неподвижно стоял посреди улицы, расставив ноги и слегка запрокинув голову, уже минут десять.
   Он любовался.
   Зрелище было впечатляющим.
   Двухэтажный жилой дом, большой, крепкий и, вероятно, когда-то нарядный, пережив страшную бомбежку – пижоны из Luftwaffe были все же отменными профессионалами, – каким-то чудом уцелел.
   Рухнул фасад. И аккуратно сложился на тротуаре грудой камней и штукатурки.
   А дом остался – и стал похож на театральную декорацию, потому что внутренние помещения оказались теперь будто специально выставлены на всеобщее обозрение.
   Маленькие гостиные с нарядными скатерками на круглых столах, спальни с никелированными кроватями и гобеленовыми ковриками на стенах, узкие коридорчики, заставленные каким-то хламом.
   Все было цело.
   Пожар отчего-то не разгорелся.
   Не обрушились перекрытия, не провалилась крыша.
   Не растащили, в конце концов, пожитки оставшиеся в живых жильцы или мародеры.
   Фантастическое, сказочное зрелище.
   Фон Рихтгофен внезапно вспомнил детство.
   Рыцарский замок из папье-маше, полученный в подарок на Рождество.
   В ней все было настоящим, в этой цитадели – на тонких цепях поднимались мосты, открывались и закрывались ворота, на высокую колокольню вела крохотная винтовая лестница.
   Однако ж ему, семилетнему, этого показалось мало.
   В замке наверняка были залы, потайные комнаты и подземелье, где содержались узники и дикие звери.
   Маленький Вилли честно пытался их найти, но потерпел фиаско – подарок был безнадежно испорчен.
   Но главное – осталось чувство разочарования и обмана.
   Теперь, тридцать лет спустя, судьба будто решила искупить ту пустячную вину – не замок, но настоящий дом, со всем своим нехитрым скарбом, стоял перед ним распахнутый, как на сказочной картинке.
   Желание оказаться внутри стало нестерпимым.
   Фон Рихтгофен решительно направился к разрушенному дому. И тут же наткнулся на железное ограждение. К тому же откуда-то из подворотни навстречу ему выдвинулись две неуклюжие фигуры, облаченные в форму полевой жандармерии.
   – Прошу прощения, Herr Oberst, проход запрещен.
   Опасная зона.
   – Дом может рухнуть в любую минуту, Herr Oberst.
   – Понимаю. И тем не менее намерен испытать судьбу.
   – Но приказ…
   – Оставь, Курт…
   – Действительно, Курт, ваш коллега рассуждает здраво. Будем считать: на время моего присутствия приказ временно утратил силу. Вам ясно?
   – Так точно, Herr Oberst!
   Он тут же забыл о них.
   Ловко балансируя на груде камней, фон Рихтгофен стремительно приближался к дому.
   Внутри он провел не более получаса и заспешил назад. Не потому, разумеется, что, отзываясь на каждый шаг, дом угрожающе ворчал и всхлипывал, оплакивая свою долю. Опасно потрескивали половицы, а с потолков, висящих над бездной, падали куски штукатурки.
   Он не боялся и, пожалуй, не слишком обращал на это внимание.
   Удручало другое – то же детское разочарование и горечь обманутой надежды. Не было в этом опасном, чудом устоявшем доме ничего таинственного и даже просто занимательного.
   Убожество чужого, непонятного, но, очевидно, скудного, жалкого житья – вот что открылось ему внутри.
   Самодельные этажерки, набитые потрепанными книгами.
   Неструганные табуретки, такие же полки с унылой посудой.
   Гнутые кастрюли, закопченные сковороды, дешевенькие вазочки с искусственными цветами.
   Странная все же была блажь!
   Захотелось – видите ли! – недополученных детских впечатлений. В тридцать девять лет, в центре Европы, раздавленной и порабощенной. В самом пекле сокрушительной войны.
   Смешно.
   Он едва увернулся от увесистого куска штукатурки и на секунду прикрыл глаза – следом посыпалась густая белая пыль.
   А когда открыл – невольно вздрогнул и, пожалуй, впервые по-настоящему испугался.
   Кто-то внимательно наблюдал за ним из полумрака небольшой ниши, заставленной глубоким обветшалым креслом.
   Рука в тонкой кожаной перчатке привычно расстегивала кобуру, но голос несколько изменил Вильгельма фон Рихтгофену. Вместо привычного властного окрика прозвучал негромкий вопрос. Не слишком уверенный к тому же.
 
   – Wer ist das hier?[37].
   Ответа не последовало.
   Впрочем, он уже и не ждал ответа. Чтобы прийти в себя, достаточно было секунды. Вильгельм фон Рихтгфен застегнул кобуру и усмехнулся. Правда, с некоторым облегчением.
   В глубине ниши висела картина – небольшое полотно без рамы.
   Висела очень неудачно.
   Солнечный свет едва проникал в узкий простенок – различить изображение было сложно.
   Одно было ясно – портрет. Потому что глаза, устремленные на полковника, смотрели именно оттуда, с темного полотна.
   Он протянул руку – снял со стены небольшой подрамник, висевший на большом ржавом гвозде. Облако пыли густым серым налетом покрыло светлое сукно шинели – фон Рихтгофен небрежно отряхнул лацканы, энергично дунул на холст и двинулся к свету, открытому – во всю стену – проему, выходящему прямо на улицу.