нужен коридор.
   Этот коридор, кстати, потряс меня больше всего — так говорила охрана Леонида, когда кортежем ехали куда-то: «обеспечить коридор» или «зачистить коридор» — значило согласовать проезд с ГАИ так, чтобы под нас сдерживали поток машин и перекрывали движение на перекрестках. Здесь не было никакой охраны и никакого ГАИ, но мы спокойно — по какой-то странной диагонали миновали запруженное народом пространство и действительно оказались на Тверской. Там тоже было неспокойно. Но не нам. Некто обеспечивал тот самый коридор ничуть не менее профессионально, чем спецы из личной охраны Леонида. Впрочем, допускаю, что это были одни и те же люди.
1993 ГОД. ВАШИНГТОН
   Совещание сотрудников Совета национальной безопасности — ритуал каждого дня, ранним утром, в половине восьмого утра в кабинете Франклина Делано Рузвельта (Roosevelt Room), разумеется — в отсутствие хозяина.
   Но — шутки в сторону — это было чрезвычайно важное мероприятие дня, несмотря на то, что зачастую, продолжая обсуждать проблемы, люди перемещались за один из круглых столов в столовой Белого дома и на скорую руку завтракали, продолжая работать. Или работали — продолжая завтракать. Это — как угодно. Итогом этих ранних посиделок становился — ни много ни мало — конспект самых важных международных новостей и проблем, которые могли — и должны, в этом, в сущности и заключалась важность — стать блиц-меморандумом дня для президента и вице-президента страны. Свести документ воедино, отредактировать — зачастую в последний момент что-то убрав, а что-что, напротив, добавив — было первым утренним делом Дона Сазерленда. И Стива Гарднера, который расставался с Доном едва ли не в самой середине коридора, ведущего в апартаменты главы государства.
   Сначала этот странный ритуал привлекал настороженное внимание дежурной смены охраны, но со временем охранники не только привыкли к странному променаду двух сотрудников СНБ, но и — некоторым образом постигнув суть происходящего — стали заметно выделять Стива в общей массе ребят из Совета. Ибо слишком уж это было явно и очевидно — он был последним, кто давал советы, прежде чем Дон Сазерленд получал возможность сделать то же самое — дать совет президенту США. И одному Создателю было известно — чья точка зрения, в конечном итоге, возобладает.
   Вероятность, что именно этого — невысокого и хрупкого, похожего на отличника, правда, не из дорогой, престижной школы — парнишки складывалась из расчета один к трем. Совсем неплохая арифметика, по мнению людей из службы безопасности президента. Сегодня, впрочем, из удобной, в меру болтливой, но чрезвычайно продуктивной аналитической и справочной системы — каковой, в сущности, он и был при Доне Сазерленеде, Стив превратился в скверно воспитанного нахального и агрессивного подростка, желающего обсуждать исключительно победу панк-трио Green Day на церемонии Kids' Choice Awards в Лос-Анджелесе. Причем немедленно. Он еще как-то держался за столом, но оставшись один на один с Доном, оказался почти невменяем:
   — Послушай, ты должен выслушать это немедленно. И он должен выслушать это немедленно… Потому что это бомба — которую можно взорвать в нужный момент. А может — в ненужный. И это меняет все.
   — Послушай, в молодости он, говорят, ни в чем себе не отказывал — не тряхнул ли старик прошлым? Что вы курили?
   — Ничего. И пили только белое Montrachet.
   — Ну, стало быть — оно было так хорошо, что у тебя помутился рассудок. От вина, лодки, самолета, роскоши.
   — Ты отказываешься меня слушать?
   — Разумеется, нет. Но не раньше, чем меня выслушает президент. Критическая точка коридора, ведущего в президентские апартаменты, стремительно приближалась. Дон — вероятно, подсознательно желая отделаться от Стива, передвигался легкой трусцой, но Стив не отставал. Охранники, занявшие привычные позиции по периметру, пока еще только слегка удивились.
   Эти двое должны были остановиться уже через пару шагов — по крайней мере, зона, в которой имел право передвигаться один, заканчивалась именно там, имя второго было отмечено на всех электронных и бумажных носителях знаком — «везде». Он мог следовать дальше. И так происходило всегда, совместная неторопливая прогулка по коридору и расставание в той самой, строго определенной точке. Сегодня все было несколько иначе: они передвигались много быстрее, были возбуждены, и вроде не собирались расставаться. Удивление охраны стремительно перерастало в тревогу. Стив — заговорило нелюбимое дитя, интуиция — еще не понял, но уже почувствовал это на несколько секунд раньше Дона, но остановились они практически одновременно. Дон-то — как раз понял, встретившись глазами с охранником.
   — Прости, Пол. Заболтались.
   — Никаких проблем, сэр.
   — Так вот — полушепотом он обращался уже к Стиву — не хватало только, чтобы тебя уложили физиономией в ковер и надели наручники в президентском коридоре. У них — в отличие от нас — не возникает сомнений.
   — Я понял. Извини. Но я иду к тебе и не уйду…
   — Да, да, пока не дождешься меня. И не смей пить мою диет-колу. Тебе все равно, что лакать, а у меня диета.
   — Не беспокойся, я вообще не пью эту гадость.
   — Прости, старик, ты предпочитаешь белое Montrachet…
   Дон бросил это уже на ходу. Занятый своими мыслями, Стив даже не улыбнулся. Зато усмехнулся охранник, оказавшийся поблизости. Веселые ребята, что ни говори, собрались в этом Совете национальной безопасности. Несмотря на те проблемы, которые им приходится решать. Не позавидуешь. Дон возвратился от президента довольно скоро и в хорошем расположении духа. Это Стив, разумеется, мог предположить заранее и предположил, а вернее, был уверен — утреннее совещание не давало поводов для беспокойства и даже не сулило малых тревог. В ближайшее, разумеется, время.
   — Итак, мистер гений и мистер магнат готовы потрясти мир?
   — А ты полагаешь, мистеру магнату нужен целый мир?
   — А ты полагаешь, он давно уже не принадлежит ему со всем живым, неживым, движимым и недвижимым.
   — Полагаю — нет.
   — Но у него есть план. И для этого потребовался ты.
   — У него есть теория. А она — стоит десятка моих планов.
   — Ладно, будем считать преамбулу законченной. Итак, чего хочет от нас и что предлагает взамен Энтони Паттерсон? Любопытно, кстати, кто-нибудь из его товарищей по партии, включая дружное техасское семейство и Дика, знает о вашей встрече?
   — Полагаю — нет. Прежде всего — этого вряд ли хотел мистер Паттерсон. А потом — я слишком мелок.
   — А я так полагаю — наоборот, мистер Паттерсон этого хотел. И получил. Другое дело — зачем? Но это ты сейчас мне расскажешь, парень. Недаром же я отказался от сигары у президента.
   — Итак, теория. Я бы назвал ее «теорией психов». Или вариантом номер два. Видите ли, Дон, мистер Паттерсон полагает, что и их, и наш план по установлению контроля в нефтедобывающих — ну, я имею в виду и газ тоже — регионах провалятся. Каждый в свое время.
   — Это еще почему?
   — Касательно республиканцев — сказано было довольно мало.
   — Еще бы! Его задача была — выкачать информацию из тебя, а не подарить тебе пару-тройку республиканских тайн.
   — Нет, Дон. Это с неизбежностью военный путь, в крайнем случае — формат прямого государственного переворота, пусть даже такого мягкого и бескровного, как у Саудитов. Впрочем, Саудиты скорее исключение, которое доказывает правило.
   — Ну, это исключение вдобавок активно пользует нашу банковскую систему, потому говорить об исключении в чистом виде не приходится.
   — Тем более. Итак, способ работает только некоторое время, а потом заходит в тупик. И начинается масштабная резня. Мы политики — и смотрим на это несколько иначе. Иными словами, мы понимаем, что любая бойня в какой-то момент заканчивается, просто потому, что все убивают всех.
   Ну, почти. И все рушат — все. И тогда — на ровном, пустом, обезлюдевшем месте — удобно и просто строить что угодно. Вернее, что нужно нам.
   — У тебя есть зеркало, Стив?
   — Зачем вам зеркало, сэр?
   — Хочу убедиться, что у меня не растут рога, а изо рта не вырываются языки пламени.
   — С вами все в порядке, сэр. Это называется профессиональной деформацией, ну, вроде как у хирурга, который просто не имеет права жалеть человека на операционном столе. Кончено, мы хотим добра и — в конечном итоге — стремимся построить на том пустом безлюдном месте нечто, соответствующее вечным ценностям. Но потом. А сначала, чтобы можно было построить, — нужно подготовить площадку. Это закон жанра, сэр.
   — А он, этот великий Энтони Паттерсон, конечно, покрыт одеянием из белых перьев, и над головой у него сияет этот магический круг.
   — Нимб, сэр.
   — Значит, сияет.
   — Нет. Но он нефтяник — его задача, чтобы нефть добывалась, перерабатывалась и поступала в производство, и этот процесс должен происходить постоянно. Потому — его устраивают только стремительные победоносные войны. А таковых теперь уже не случится. Я писал об этом меморандум, если помните.
   — Помню. Но восточные войны — это удел республиканцев. Мы решили — и между прочим, не без твоих аналитических выкладок — что работаем в России. И, собственно, работаем. И почему — скажи на милость — должен провалиться наш план?
   — Потому что это Россия.
   — О, вот только не надо про загадочную русскую душу. Слышали. Знаем. Преодолели. Разгадали. Это все?
   — Он называет ее — Россию — местом, где ломаются машины. Я бы сказал, не машины, а наши отлаженные системы политтехнологии — кадровые, выборные, медийные. Он говорит, что они другие.
   — Пришельцы.
   — Нет, но ментальность — согласитесь — нельзя сбрасывать со счетов.
   — Любая ментальность имеет цену.
   — Согласен. И тем не менее, давайте рассмотрим несколько примеров…
   — Давай не будем. Потому что каждый останется при своем. Я, президент и Мадлен.
   — Разумеется, Мадлен. Я вот что вспомнил. Когда еще только шли баталии за приведение Ельцина к власти в России, она попросила меня написать краткую историю политических заговоров в России в XX веке.
   — Думаю, это нужно было не для Ельцина, а для ее диссертации.
   — Ну, не важно. Пусть бы она читала мои записки на ночь, вместо снотворного. Мне все равно. Потому что мне было интересно.
   — И что, ты написал в итоге?
   — Нет.
   — Нет?
   — В классическом варианте — невозможно, в принципе.
   — Почему?
   — Я расписал, разумеется, но она тоже спросила.
   — Потому что ты пишешь сплошную заумь.
   — Пусть так. Она спросила. А я попросил разрешения сначала самому задать ей вопрос.
   — И что же ты спросил?
   — Я спросил. Вернее, я сказал — ну, оглянитесь вокруг себя, вы же знаете Россию, как никто в Белом доме, вы жили в этом обществе, можно сказать, что оно известно вам так же хорошо, как путь от спальни до кухни в собственной квартире.
   В своих обыкновениях, традициях и привычках — оно неизменно и однородно, как монолит. От люмпенов до элит. Так ли это? Она кивнула.
   — Вы всерьез полагаете, что в случае действительного заговора он не рассыплется на втором (ладно, пусть третьем!) этапе подготовки, потому что кто-то обязательно провалит свой «участок». В силу обычной лени. Она засмеялась:
   — Они говорят «пофигизма». И поют: «В красной армии штыки, чай, найдутся, без тебя там, милый мой, обойдутся».
   — Что — запела?
   — Ну, замурлыкала себе под нос, причем по-русски. Потом перевела. Дескать, даже в армию, по их мнению, идти не обязательно, потому что сходит кто-то другой. Кто-то заменит.
   Таких тонкостей, я, конечно, не знал, но продолжал:
   — Потому что кто-то напьется, впадет в меланхолию, усомнится в том, что делает действительно правое дело, поразмыслив, возмутится, с какой это стати он должен подчиняться NN, которого — вроде бы — выбрали в главные заговорщики, хотя тот на самом-то деле дурак, испугается, проболтается, потому что напьется… далее по тексту, заложит сознательно, потому что усомнится в том, что делает действительно… далее по тексту.
   Я мог продолжать еще долго. Но она согласилась. И даже похлопала меня по щеке и назвала умным мальчиком. И сказала: «Вот потому во главе всех заговоров у них всегда стояли иностранцы».
   — А это так?
   — Ну, или инородцы — носители иной ментальности. Но я тогда не стал портить ей впечатление о «хорошем мальчике». Я не добавил, что и эти проекты, как правило, существовали недолго.
   — Ладно. Имей в виду, ни президент, ни Мадлен, ни я с тобой не согласились. Но — допустим! Просто допустим, раз уж я лишился президентской сигары, — наши схемы дали сбой. И республиканские войны непозволительно затянулись. Что — тогда? Что такое предлагаете вы с Энтони Паттерсоном?
   — Я называю это «вариантом номер два».
   — Не сердись, малыш, но мне, отчего-то интереснее, как называет это он.
   — Вариантом психов. И мне это тоже нравится, куда больше. Я так и назвал сценарий: «Психи».
   — Значит, сценарий уже готов?
   — Разумеется, нет. Только название. Я же должен был получить твое согласие, а ты рвался курить сигару с президентом.
   — Психи? Ты хоть представляешь, что начнется, если файл из твоего компьютера, обозначенный «Психи», просочится в прессу.
   — Этого не может быть, сэр, потому что не может быть никогда…
   Он еще не договорил фразы, но в голове уже пульсировало, похожее на красную лампу тревоги, может, точно такую, что пульсировала там, в Колорадо, в раскаленной пустыне, на глубине 82 фута под толщью земной поверхности. Никогда, никогда, никогда… Черт возьми, все-таки он был суеверен. И очень боялся этого: никогда. Которое, как известно, никогда не стоит утверждать наверняка. По крайней мере, произносить вслух.
2007 ГОД. ГАВАНА
   Вдруг отступила жара. Чуть-чуть, отодвинувшись всего на несколько градусов, по Цельсию или Фаренгейту, не суть — в чем они тут измеряют свой беспощадный зной зимой. И теплое марево дождливых дней — летом. Он предложил мне просто побродить по Гаване. И разумеется, я согласилась. И не пожалела. Она подарила мне странное чувство. Схожее с тем, что возникает каждый раз, когда перечитываю Маркеса. Понимаю, что он писал не о Гаване, а вернее, не только о Гаване, но именно вчера я ощутила то острое, непривычное и, вероятно, не вполне здоровое чувство. С чем сравнить? С удовольствием от мерзко пахнущего сыра? С запахом тлена, который поначалу не вызывает ничего, кроме рвотного позыва, а потом — стоит только принюхаться и поймать правильное настроение — оказывается притягательным ароматом вяленого мяса по-бурятски или байкальского омуля с обязательной «тухлинкой». С острым, нездоровым и даже стыдным порой любопытством, которое порождает вид чужого уродства, страдания, крови, растерзанной человеческой плоти.
   Не потому ли на месте самых жутких аварий проезжающие мимо машины неизменно замедляют ход, пассажиры прилипают лицами к окнам и водители, порой откровенно рискуя, сворачивают шеи, пытаясь разглядеть как можно больше кровавых деталей. Позже — фальшиво и, будто оправдываясь друг перед другом, все они непременно станут говорить об «ужасе, который будет теперь стоять перед глазами». А может, и в самом деле потом пожалеют о том, что видели такое. Но в тот момент оно, такое, — притягивало, как магнит и не было сил отвести глаза. Приятель мой, эстетствующий сноб, в самой высшей степени этого определения, при этом большая умница, интеллектуал, любимец женщин, однажды признался, что, выглянув как-то утром в окно своей старой арбатской квартиры, случайно заметил, как в укромном углу тихого московского дворика пара немолодых бомжей предавалась любовным утехам. В закутке возле мусорных контейнеров. На грязных газетах. Более всего его поразила женщина.
   — Она была ужасна — говорил он, и даже по прошествии времени ничего не мог с собой поделать, лицо сводила брезгливая судорога. — Огромная, дебелая старуха, с бледными ляжками. Но — можешь себе представить? — я досмотрел это до конца.
   Отвратительное, ужасное, уродливое, противоестественное притягивает. Не в этом ли секрет ярмарочных балаганов, где выставлялись «бородатые женщины» и младенцы с двумя головами. Маркес, как мне представляется, служит этой потаенной человеческой страсти. Но служит виртуозно. Изысканная проза бесконечно долго, подробно, красиво и сложно живописует у него порой самые отвратительные физиологические акты и проявления. Но этого Маркесу кажется мало, и тогда происходит невозможное: глубоко материалистическая по сути физиология оборачивается мистикой, и самое мерзкое — становится еще более мерзким, невозможно мерзким. Разумеется, не претендую на академизм суждения, не настаиваю даже на его истинности, это — всего лишь — мое восприятие прозы Маркеса. А вернее даже — ощущение. Таковым же было ощущение Гаваны. Потрясающее ощущение.
   На руинах былой колониальной роскоши — не сокрушив ее, не разметав до основания, не заменив авангардным революционным новостроем (за одно это, кстати, viva Fidel!) буйным, ярким, но уродливым (иногда даже мистически уродливым) цветом расцвела нищета. Хрупкие испанские виллы колониальной Гаваны, с воздушной колоннадой изящных портиков снаружи и неизменными, вымощенными мрамором патио — внутри. Нарядные дома с высокими проемами окон, прикрытых, как и всюду, где полуденный зной нестерпим, деревянными ставнями-жалюзи. Балконы с причудливой вязью перил.
   Это коснулось только дворцов. Все прочее — что принято называть средствами производства, было конфисковано беспощадно. И банковские капиталы. Национализация. Все, как полагается при всякой революции. Без реверансов и купюр с учетом иного времени — середины века.
   — А наша революция 91-го года — в этом контексте — была Реставрацией? Ренессансом?
   — Да упаси боже. Наша революция была классическим государственным переворотом, когда одни элиты — возможно, довольно своевременно и справедливо — оценили неспособность других элит руководить страной в интересах этих самых сложившихся элит. И попытались их сместить.
   — То есть — его?
   — Ну почему, у Горбачева были сподвижники, которые — так же как и старые элиты — вполне адекватно реагировали на его слабости — решали каждый свои проблемы. Впрочем, у большинства из них проблема была общей. Если хотите — это была первая цветная революция на территории СССР.
   — Выходит, удачная?
   — Поначалу — как всем казалось — да. Все было готово — изрядная доза наркотика, впрыснутая прессой в головы и души народа, старые проверенные кадры — называйте их хоть на наш манер — агентами влияния, хоть на американский — единомышленниками — не суть. Подопытные крысята — мальчики в относительно дорогих галстуках, с заложенной программой действия, которые в нужный момент должны занять нужные позиции. Да, все было готово и все сложилось. Был ли путч 19 августа санкционирован кем-то извне? Не думаю. Скорее — та самая случайность, скатившийся камушек, который тащит за собой лавину. Не случись этой оперетки на музыку Чайковского, произошло бы что-то другое — уже запланированное. Вероятно, кровавое. Взбудоражившее, возмутившее, взволновавшее, выбившее из колеи. Иными словами — толпа, так или иначе, выплеснулась бы на улицы. И все свершилось бы. И я вам сейчас скажу — совершенно парадоксальную мысль. Первый этап этого действа был бы позитивен. Для нас. Для России. И даже — еще для СССР.
   Вот смотрите: в конце 70-х столкнулись две экономические системы, а поскольку экономика всегда идет рука об руку с политикой, то можно говорить о том, что столкнулись две политико-экономические системы. Прогрессивная, гибкая, технологичная — американская. И наша — про нее вы, надо полагать, все знаете. Система красных баронов. Разумеется, победила первая. И, разумеется же, немедленно начала диктовать свои условия.
   Прежде всего — оговаривались, а вернее, диктовались новые, чрезвычайно выгодные и экономически, и политически условия для союзников — Европы, в первую очередь — западной, но понятно было, что на очереди — «братья Варшавского договора». Вернее — дети. Самые яростные из которых уже вовсю пришпоривали вашингтонских коней. Идем дальше — система государственной власти и в целом, и персонально складывалась точно по указному их образцу. Нужные люди занимали нужные кресла. Стремительно — как и предполагалось — обогащалась та самая «золотая тысяча» — лабораторные, изученные до хромосом подопытные кролики, которым предстояло стать — и ведь стали же, сукины дети, — финансовой элитой страны, формирующей органы власти и управления и — в сущности — управляющей страной. И все. Третий способ получения вожделенных углеводородов — мы с вами определили его как «способ плаща и кинжала», хотя, полагаю, многие либеральные историки станут настаивать на том, что это был «политический» — и стало быть, самый лояльный и цивилизованный вариант. Политика, однако, была здесь только ширмой, причем зачастую дырявой и утлой, в прорехи на ней хорошо заметны подлинные действия завоевателей — а речь шла именно о завоевании — и это были именно что приемы из арсенала людей в «плащах и кинжалах». Поэтому оставим свою терминологию при себе. И будем на ней настаивать. Но дело даже не в терминологии. Технология почти сработала. Еще немного — и мы превратились бы в страну-сателлита, только не банановую, а нефтяную. Такие был перспективы.
   — А Ельцин?
   — А что Ельцин? Кстати, не только он. Утверждать, что все российское правительство, равно как и весь российский бизнес, были в ту пору наймитами — как это принято говорить в эпоху первой холодной войны — американского империализма, было бы в высшей степени легкомысленно. Да и нечестно, попросту говоря. Он, кстати, противостоял чему-то, когда мог, и понимал, о чем речь. Но выше мы уже говорили о его слабостях, из которых алкоголизм была отнюдь не самой пагубной для страны. Вот, играя на этих слабостях — патологической жажде власти, мнительности, подверженности влияниям, — его попросту отвлекали от процессов, на которые ему не следовало бы обращать внимание, иными словами — которые он бы мог остановить и развернуть вспять. И эти отвлечения — скажу я вам — были отнюдь не детскими самодеятельными постановками. Помните слабости Ельцина, о которых мы говорили?
   И главную из них. Даже не слабость — страсть.
   — Власть?
   — Именно.
   Я вспомнила вдруг, много лет назад, случилось оказаться за столом с одним из самых близких тогда президенту человеком. Разговор, под коньяк, струился теплый, душевный. Я — не иначе, коньяк ударил в голову! — вдруг дерзнула:
   — Скажите, у него раньше были женщины? Ну, не просто женщины, а, понимаете.
   — Понимаю. Нет, женщин не было. Он всю жизнь любит одну-единственную. Знаешь, как ее зовут?
   — Нет, разумеется.
   — Власть.
   Лучший друг невесело усмехнулся, а я с той поры почему-то возненавидела его люто. Будто бы за предательство. Теперь другой человек другими словами говорит мне о том же, да и я сама теперь знаю, возможно, лучше их обоих.
   — Власть. И вечный страх — потерять, лишиться. Ему было, пожалуй, хуже прочих, он знал, что такое падение. Он падал. Свергался практически в бездну, номенклатурную, разумеется, но если сравнивать уровни члена Политбюро и первого секретаря МГК и председателя Госстроя — вполне уместно говорить пусть не о бездне, но о придорожной канаве. Еще хуже. И это знание надо полагать, только усиливало страх. Вот на этом страхе играли те, кому полагалось отвлечь президента от тех событий, которые практически незаметно шли в этот момент в экономике страны.
   Тут на первом месте, безусловно, — конфликт с Верховным советом и начавшаяся — а она началась, слава богу, только в Москве — гражданская война. Можно ли было смягчить, а позже и остановить противостояние? Безусловно. Но каждый раз, когда стороны — абсолютных идиотов и с той и с другой стороны было не так уж много — так вот, когда стороны вроде бы делали шаги навстречу, происходило что-то, что разводило их еще дальше друг от друга. Пропасть ширилась. А время шло. А задача — напомню — была именно выиграть время. Ни Ельцин, ни уж тем более Хасбулатов с Руцким никого не интересовали всерьез. И минул год 1993-й. А в 1994-м — взорвалась Чечня.
   — Но процессы брожения на Кавказе шли веками. Сколько их было-то, кавказских войн. Тем более — в период ослабления России.
   — Давайте уж будем называть вещи своими именами — Российской империи.
   — Согласна, империи. Так вот империя в очередной раз оказалась слаба. Оказалась колоссом на глиняных ногах.
   — И именно в этот момент «на царство» в исторически мятежный регион везут и ставят, политика, apriоri склонного к авторитаризму, неустойчивого психически — чтобы не сказать, психопата, талантливого истерика, умеющего завести и организовать толпу, вдобавок профессионального военного. И просто отчаянно смелого, умного, небесталанного человека. Блестящая кандидатура для начала маленькой победоносной войны. Не правда ли? Вопрос только в победе, но об этом особо не задумывались.
   — Кто везет? Я слышала, что это креатура Бурбулиса и Шахрая.
   — Это миф. Изобретенный сначала Бурбулисом и Шахраем, для поднятия собственного реноме, а позже — когда история обернулась тем, чем она обернулась — взятый на вооружение их противниками.
   — Но кто-то же рекомендовал его Ельцину? Бурбулис? Шахрай? Полторанин?
   — Ну, в какой-то мере приложили руку — каждый их них. Однако в целом на такое способна была только женщина. Та самая, которую обычно cherchez.
   — Женщина?
   — Именно.
1989 ГОД. ЭСТОНИЯ. ТАРТУ
   Здесь удивительно было все. И маленькие узкие улочки, и небольшие аккуратные дома. И люди — с бесстрастными, но безупречно вежливыми европейскими лицами, одетые неброско, но подчеркнуто аккуратно. И женщина — открывшая дверь, неожиданно — блондинка, с нежным, мелодичным высоким голосом, может, слегка высоким — оттого долгий разговор с ней наверняка утомил бы. Но она — не говорила долго. Была приветлива, но немногословна. И это — несмотря на русскую внешность, светлые волосы, милое, округлое лицо — как ничто другое выдало в ней кавказскую жену. Слава богу, опыт общения с этими женщинами — порой странными и непонятными, замкнутыми, откровенно неискренними, порой — распахнутыми до истерики, у нее был. За спиной был Карабах. И Хельсинкская группа, отчаянная борьба за выход маленькой страны из цепких объятий Азербайджана. Не вышло. Но опыт — он, как драгоценные бусы, нанизывается на тонкую нить знаний. Теперь — другое дело.