По китайскому гороскопу, впрочем, Тигр. Мятежный характер. Страстный и воодушевленный. Революционеры, политики, государственные деятели. Симон Боливар, Эйзенхауэр, Шарль де Голль, Хо Ши Мин и королева Елизавета П.
С циничной, все подвергающей сомнению и критике, но, по определению, верной Собакой - идеальный союз. Никаких затруднений во взаимопонимании. Возможность успеха и процветания.
Но досталась Свинья...
Жизнь спустя она смотрит в зеркало.
Нос, в котором ему видится нечто индейское. Стрижка, волосы крашены. Оливковый оттенок кожи. После кладбища веки окрашены измождением. Большие глаза, всегда влажные. Смутный ритм отдается в порах лица. Она смотрит уходит внутрь себя, в тот невидимый мягкий порядок, где всего больше жизни, которая, так она чувствует, исчезнет только с ней вместе. Уже не столь бурной, зато утончившейся, томной, тонкой и более требовательной.
Мужчина, он ясен и прост. Взгляда мельком достаточно, чтобы понять. В зеркало он не смотрит и не видит себя, далее бреясь. В поисках себя он заглядывает в женщину и не находит: "Нет, не я..." А женщина смотрит и видит - простого, себе непонятного. Это становится скучно. Несмотря на попытку возместить - дом, деньги и член. Но она все надеется, женщина - это надежда. Что однажды он увидит себя, опознает, вернет, возродит изнутри свою сложность - и станет на равных с ней. В общем, верит в любовь... Но мужчина боится. Именно этого - больше всего. И ему, затвердевшему в упрямой своей замороженности, остается только обрушиваться на живое и мягкое, выбирая короткий, как искра, оргазм. И отваливается с недоумением в стекленею-щих глазах: это все? Все - ради этого? Или терпеть. Ждать, когда, доведенная до отчаяния, женщина откроется перед ним в своей сложности и пригласит на волю мир, который так страшно ему отпускать. Вот почему они так боятся приближения смерти. Они чувствуют - несправедливо. Обман! Невозможно, чтобы конец - ведь еще ничего и не начиналось. Отделываясь от жути, он отстаивает свою неизменность, принципиальную неизменяемость. Он тоскует по юности, он переходит в атаку - жизнь - арена, где сражаются гладиаторы - отвоевывает возмещения больше и больше - вроде трибуны над морем подобных себе. Из страха стать сложным он хотел быть огромным, больше всех - почему бы еще своей собственной партии не Генеральным секретарем?
Так она думает. Или чувствует. Или просто лишь наполняется перед дорогой - изнутри.
Зеркало отражает ворох непрочитанной прессы.
ABC, La Vanguardia, El Independiente, El Sol... Есть еще время, она перелистывает, отбрасывая страницы с Бушем, Горбачевым и Ельциным, задерживается на последнем его объятии с Пасионарией, две сомкнувшиеся седины, задерживается на заголовках вроде: ЖИЗНЬ, ОЗАРЕННАЯ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИЕЙ... ИСТОРИЧЕСКИЙ КОММУНИСТ ВЧЕРА УМЕР В МАДРИДЕ... Выхватывая фразы типа: "...Его убеждения были прочны, неизменны и окончательны".
Она забирает все это с собой.
Паспорт уже настоящий, но и в этот приезд поразило, что никто здесь не сомневается в ее принадлежности, полномочности, испанидаде - только она сама. К счастью, прочий мир ей открыт.
- Todos los del rnundo.*
* Все страны мира (исп.)
Бетонный дворец под окном тонет в сумерках - с юными пиниями и кипарисами.
Такси у порога ждет, сложив флажок.
Аэропорт.
Сердце страны отцов остается сверкать в ночи, а она, оторвавшись и повиснув в воздухе, закрывает глаза, чтобы увидеть, как однажды девочкой в "красном поясе" собрала за спиной у него все носки, от которых он отделывался, забивая под стеллажи, под железную койку, в плетенку для бумаг - куда попало. Выстирав мылом в раковине, она завесила ими в квартире все радиаторы, а он ничего не заметил, окутанный дымом своих "голуазов" над тем, что вымучивал для Mundo obrero, что, если он попадется им в лапы, забьют ему в глотку со всем, что он написал против них. Но он сумел не попасться. Возвращался оттуда - изнутри. Каждый раз. И снова, поворачиваясь от окна, выходящего на изнанку бетонной стены с кипарисом, она видит, и уже не сквозь муть, а так четко, что горло сжимает, видит изрубленного морщинами подростка, совсем мальчика, он снимок совал ей, где обнимались ребята постарше, и среди них был его сотапdante, а теперь, оглянувшись и ее не заметив, выпрямляется перед тем, что остается еще за стеклом и поспешно простроченным флагом, и с трудом, через артрит, приподнимает с рукавом синтетической курточки и застиранной манжетой рубашки внезапно большой узловатый кулак:
- Товарищ... Держись!
ЗАРАНИЕ ПИШИТЕ СВОЙ РОМАН
На конечной я выскочил из метро, втянул голову в плечи и поднял воротник.
За Сеной зажигал свои огни нью-йоркский мираж. Небоскребы Дефанс начинали предпослед-нюю трудовую неделю перед Рождеством. Я сбавил темп, чтобы закурить. Первая сигарета этого дня оказалась последней в пачке, которую я смял и бросил под забор. Он был оклеен огромными афишами летнего сезона. Мимо невероятных островов с пальмами и ласковым прибоем (но проступающим рельефом досок) косо летел снег, редкий и мокрый, и, затянувшись на ходу, я укрыл свой "голуаз" в рукав.
Огибая островок, вверх по течению уходила баржа. Затягиваясь из рукава, я провожал ее взглядом. Loin, plus loin...* во мглу, вполне селиновскую - но только что рассветную.
* Дальше, все дальше... (фр.)
Удар воды обдал меня с головы до ног. Я бросился за огнями "мерседеса".
- Сволочь!
Но ни булыжника, орудия пролетариата, ни бутылки, ни даже свидетеля для солидарности. Мост в обе стороны пуст. Я отбросил сигарету за парапет, утерся и побежал, наблюдая, как неохотно растут навстречу небоскребы.
Вниз по лестнице и по набережной.
Мой небоскреб в Курбевуа, местный филиал американской фирмы, светил сквозь мглу люминисцентным светом. Я скользнул по газону. Ворота подземного гаража уже опущены. Стоя у гофрированной жести, я причесался и стряхнул расческу. К счастью, опоздал я не один. Ворота поднялись перед съехавшей машиной и, фыркая на выхлопы, я вбежал следом в подземелье. Мимо запаркованных машин я устремился в дальний угол, где над стальной дверью горела красная лампочка за проволочным абажуром.
Я лязгнул и прищурился.
Бригадир, уже весь в белом, причесывался перед зеркалом, прицепленным к стояку металлического стеллажа. Иссиня-черные волосы сияли. Зеркало было в алой пластмассовой рамке, и он взглянул на меня оттуда, мрачный и красивый. Я хлопнул по крутому плечу:
- Салют, Мигель.
Он свел брови.
- Опаздываешь, Алехандро.
Васко на это мне подмигнул. Он стоял в проходе, сжимая железо реек и щурясь от дыма свисающей сигареты - "данхилла", не какой-нибудь. В следующем проходе, складывая брюки, посвистывал Али, высокий и женственный, а старик Мустафа в углу на корточках, распространяя аромат бензина, уже оживлял свои кисти.
В моем отсеке одежда была сложена на нижней полке - перед рядами папок, в которые я уже сунул нос. Есть в этом мире одно ведомство, которое отвалило бы миллионы, чтобы ознакомиться с их содержанием. С чувством удовлетворения я снял купленную на Марше-О-Пюс солдатскую куртку и натянул на свитер белую спецовку. Лязгая пряжкой, скатал свои джинсы. Холод был, как в морге. Шерсть стала дыбом на ногах, а то, что было в трусах, спрессовалось. Спецштаны велики, но одновременно коротки - в связи с чем от работы вприсядку уже лопнули на коленях. Я вытащил из джинсов ремень, задрал спецовку и подпоясался. Сунул кулаки в карманы и, оттягивая парусину, вышел в проход.
Мигель оглядел бригаду, но по поводу моих прорех на этот раз только вздохнул.
- Vamos.
Что значит, двинули.
Будучи рабочей аристократией, никогда не оставляющей после себя puntos negros*, Мустафа подхватил банку с белилами и кисти, а мы разобрали свои ведра, губки, тряпки, порошки.
Лифты здесь не для нас. Мимо шершавых бетонных стен мы поднялись в фойе, где за роскошным мраморным столом с книжечкой в руках сидел завхоз этой конторы - тоже испанец, но иного рода. Принимая у Мигеля ключ, он отложил лиловый томик Дилана Томаса Death and Entrances**, перехватив при этом неосторожный взгляд чернорабочего. Когда я сворачивал на следующий марш, он все еще смотрел мне вслед.
- Он что, поэт?
- Марикон,*** - сказал Мигель. - Но хорошо устроился.
* Черных точек (исп.)
** "Смерть и Вхождения" (англ.)
*** Педак.
- Они такие, - поддакнул Мустафа. На втором этаже он втолкнул в щель кофейного автомата полфранковую монетку и хлопнул меня по плечу:
- Давай.
Я выбрал кнопку "эспрессо", а когда выпал изящный снежно-белый стаканчик и пролилась благоуханная струя, ткнул еще и в "добавочный сахар".
- Мустафа! Ты спас мне жизнь.
Свой "эспрессо" он взял без сахара. Мы облокотились на перила.
Глядя на нас, соблазнились и прочие. Даже Али вынул себе горячий шоколад.
Потому что понедельник. Самый гнусный день.
Первым допил Васко, он отшвырнул стаканчик и вынул свой "данхилл". Роскошная пачка была воскресной, сигарета - последняя. Без сожаления он прикурил, подбросил зажигалку, поймал и свистнул на стук каблучков. Смакуя свой "эспрессо", мы обернулись на секретарш, которые задрали подбородки и, крутя попками, свернули за угол. По этому поводу мы разговорились - кто чем вчера занимался.
Васко ходил с младшим братом на фильм-карате. Али водил свою Кончиту на фильм "Шарлотт, муй та кюлотт".* Мигель своих детей - в Версальский дворец. О-оо... А ты, Мустафа? Никуда не ходил, ответил старик. Выпил ип росо,** а потом лежал и... "Бранлировал", - подска-зал Али. Старик не обиделся. Нет, он курил. Что ты курил? Сигареты, конечно. Бранлировать, заметил Мигель, последнее дело. Это почему? Потому. Е... себя нельзя. Только другого. А если другой недиспонибелен? Нет-нет. Даже мужчину лучше вые..., чем это. Нет, лучше кактус, сказал Мустафа, снимая серьезность бригадира, и мы засмеялись, зная, что речь не о тех кактусах, которые в Париже, как и в Москве, растут в горшках, а о диких обитателях пустыни, где их называют "женами легионеров"...
- А ты, Алехандро?
- Что?
- Чем занимался в воскресенье?
- Свободу выбирал.
Под общий смех я погасил окурок в кофейной гуще.
* "Шарлотта, увлажни свои штанишки" (фр.)
** Малость (исп.)
Мне достался коридор - и, надо думать, не случайно. Мало того, что руки все в порезах от алюминиевых рам - на прошлой неделе одно из этих е...х окон меня едва не выбило наружу. Али, напарник, вошел в кабинет и увидел, как я боролся за жизнь, влезая внутрь. И стукнул, видимо. Потому что в субботу, распределяя конверты с наличностью, патрон заметил, что во Франции у меня есть возможность пустить его по миру - если, конечно, я сумею выпасть не разбившись насмерть.
Оно и лучше, что отставили от окон. При этом приходится передвигать тонны канцелярской мебели, которую здесь льют из танковой брони. А в коридоре одна забота - стремянку передвигать. Причем, только по прямой, поскольку в ширину я потолок достаю от края до края.
Он здесь с двойным дном, собранным из плиток пенопласта, серого в крапинку. Посреди каждой группы из четырех плиток - дырки с ободком и спрятанной внутрь лампочкой. Оттирая копоть с пенопласта, эти эмалированные ободки я оставляю себе напоследок, поскольку и в этой жизни надо как-то развлекаться, а это акт почти сладострастный - плавное, легко смывающее грязь движение губки вокруг слепящей стоваттки. Алюминиевые рейки, поддерживающие этот потолок, удовольствие тоже, но меньше. Что неприятно, так это неизбежность намокания рукава свитера под спецовкой. Я вздергиваю его до локтя, принимая под мышку зуд стекающих капель.
Пора менять воду.
На правах недочеловека я пользуюсь исключительно дамским туалетом. Атмосфера здесь мне больше по душе. Не столько из-за запаха - здесь, во Франции, дезодорант стирает в этом смысле сексуальную разницу между "М" и "Ж" - а потому что, пока набирается вода, можно расслабить-ся, глядя на себя в их зеркало и представляя, а если повезет, и заставая за малым делом невидимых секретарш: шорох колготок, сощелкивание слипов, нетерпеливая запинка и эта неожиданная вертикаль, буравящая воду унитаза, конечно, голубую. Это звучало в нижней тональности, на басах и как бы всерьез - и затем треск отзыва, сминания, бережного промокания там, где все затаилось до вечера, - и вот она выходит. Цак-цак. С надменным видом. Как будто пролетарий не расслышал его вглубь - с той же акустической наводкой на резкость, как сняты орхидеи этой осени, кое-где мне на радость еще доживающие на афишах в предзимнем парижском метро.
Неторопливо я завинчивал кран, вынимал ведро и возвращался под потолок. Отжимая океанскую губку в новой воде, прозрачной и горячей, приятно возобновлять работу. Губка как живая. И к счастью, на мне спецштаны - настолько просторные, что можно лицом к потолку отдаваться фантазиям, в наплывах которых и протекал мой трудовой процесс.
Проверив качество и количество отмытого потолка, Мигель наградил меня сигаретой. Бригадир и человек малокурящий, он мог себе позволить "Мальборо".
- Vamos comer, Alexandra.*
* Идем обедать, Алехандро (исп.)
Мы спустились в гараж.
Слева от нашей двери к бетонной стене придвинуты два цеховых стеллажа. Перед ними железный стол со скамьями, тоже железными и холодными, почему мы их сначала устилаем специально заготовленными картонками. Стол накрывается прихваченным по пути из мусорного бака номером газеты Le Monde. Как человек семейный, Мигель утратил интерес к внешнему миру. Поэтому он садится лицом к нам, глазами, обращенными в гараж. Мы курим и наблюдаем, как разъезжаются французы на обед. Малолитражки секретарш, спортивные машины молодых специалистов (моих ровесников), большие и тяжелые лимузины седовласых боссов. Отъезжают задом от стены, разворачиваются и под врата - на серый свет полудня. Уезжают все. Остается ароматный запах выхлопов. Бетонно, пусто, сумрачно и стыло. Ворота опускаются, становится уютно. Из газеты Мигель по соображениям гигиены выбрал только срединные листы, где внутренние их дела, экономика, финансы. Веет скукой, тем более, что фотоснимков из снобизма газета не печатает.
- Его только за смертью посылать! - Мигель закуривает вторую сигарету. - Все они такие, португальцы.
- Индию зато открыли, - говорю я.
- А мы Америку! Подумаешь, Индия. Третий мир.
Мы не оспариваем их превосходства. Тем более, что Мустафа из Марокко, в прошлом испанского, а у меня с Али - испанки-жены.
Стук ногой по жести. Али вылезает и бежит к воротам - нажать красную кнопку.
Васко бухает на стол картонку: "Разбирайте, где чье!" Сам садится и развинчивает пиво "Вальтазар". Бутыль на полтора литра с зелеными ярлыками и пластмассовой головкой. Протягивает.
- Давай, Алехандро!
- Васко у нас богач, - говорит Мустафа. - Всегда зеленое берет.
Обеденный "Вальтазар" старика в удешевленном красном исполнении.
- Два франка разницы.
- Да, но зачем их отдавать? Градус тот же самый. А экономии полсотни в месяц. В год шестьсот.
Васко открывает рот.
- Шесть сотен? Это ж целая неделя?
- О чем и речь.
Через стол Мигель сказал:
- Слушай сюда, Васко... - Карманной навахой он лезвием к себе взрезал кусок "багета", выложил белое нутро батона влажными лиловыми ломтями ветчины. После чего сказал, что Васко наживет себе с желудком неприятности, если и дальше будет пиво натощак. - Гастрит! А то и чего похуже, - добавил Мигель, неизвестно как наживший себе в "дуз Франс" язву желудка.
Васко ударил себя по литой стали живота.
- Гвозди могу переварить. - Он выдул четверть бутыли. - В Анголе, когда я дезертировал, я эту съел...
- Неужто крысу? - и Мустафа заранее сплюнул.
- Нет. Эту, как ее по-французски?
- Скажи по-португальски, я пойму, - предложил Мигель, а когда Васко сказал, кивнул... - Запомни. По-французски значит "la hiena".
На этот раз Мустафа плюнул с искренним отвращением.
Я посмотрел на Васко новыми глазами.
- И ничего?
- Ты видишь.
- Как ты ее поймал?
- Сам не знаю.
- Имел оружие?
- Только нож.
Мигель пояснил:
- Голод, Алехандро, оселок разума. - Он переломил свой сэндвич и меньшую половину протянул португальцу. - Поешь, Васко. Да не спеши, полтора часа наши. А есть нужно, ты слушай сюда! не ам-ам. Осмыслять при этом надо, что и как в тебя входит. Ты не смейся, дело говорю.
Но Васко набил себе рот и поспешил забить лучшее спальное место на стеллаже - нижнее, где потемней. Он лег прямо на железо и закрыл глаза, перекатывая при этом желваками: дожевывал. А когда на том же уровне соседнего стеллажа, подстелив картонки, устроился Али, португалец уже крепко спал.
Я сходил к мусорному баку за газетами. Обмотался ими, прихватил картонку и влез на среднюю полку. Как будто я еду, а они мои попутчики. За столом Мигель, покончив с йогуртом, непрерывной ленточкой спускал с яблока золотистую кожуру, а Мустафа доедал банан, толстый, шершавый и снежно-белый. Фрукты в этой стране едят не только дети. Даже такие вот сугубые мужики этим нимало не смущаются. Я влез в картонку с головой. Натянув на кулаки рукава свитера, зажал их между бедер и под скупой диалог по-испански закрыл глаза. Я их не очень понимал, но было ощущение, что все путем. Что наконец я сел в тот самый поезд. Хорошо бы, конечно, сесть в этот поезд в возрасте Васко, а не в середине жизни - когда не так просто приобщаться к физическому труду. Что я делал все эти годы? Господи, эти тридцать без малого лет? Лежа лицом к картону, пахнущему по-западному, хотя и неизвестно чем, я мысленно упростил свой случай - так рассказываешь свой невероятный роман человеку хоть и в элегантном, но штатском, который поминутно зажигал желтую сигарету из маисовой бумаги, тычет в машинку двумя пальцами.
Опуская при этом второстепенные сюжеты.
Например, такой...
Однажды в московском метро они с Инеc столкнулись с девушкой, лицо которой искривилось, как от боли. Красивая, высокая и в западной дубленке сразу видно, дочь.
- Не помните меня?
От беременности глаза Инеc стали еще больше и смотрели прямо насквозь, но он был вполне уверен.
- Нет.
- Нас отправили за границу, и меня к вам привезли. Я вам собаку подарила...
Он кивнул:
- Милорд.
- Он еще жив?
- Надеюсь. Он той же осенью сбежал.
- Как это было?
- Мы с ним гуляли по ночам. Он вырвал поводок. Я не догнал.
- Конечно. Русская борзая...
Они молчали, глядя друг на друга.
- А с вами тогда, - решился Александр, - друг мой был. Не помните? Альберт?
Слезы покатились по ее лицу.
- Что с ним стало?
Девушка схватила его за отворот пальто, она стояла и открывала рот, пытаясь превозмочь судорогу, но сумела только зареветь и опрометью броситься в уходящий поезд. Это было на станции "Проспект Маркса", и они с Инеc возвращались из Дворца бракосочетаний, где им было отказано в регистрации, это было еще до того, как в сюжет вторглись силы, превосходящие убогое советское воображение Александра, - силы международного коммунистического движения.
Проснулся я от грохота.
- А трабахар, Алехандро! А трабахар!
Я сбросил с головы картонку и навернулся так, что листовое железо загудело.
- Е...! - трехэтажное родное замерзло на губах.
Бригадир смотрел с упреком.
- Ты должен молчать по-русски, Алехандро. Не забывай, что здесь ты для всех - юго.
Я свалился на пол и сорвал с себя газеты.
- Югославы тоже... Самовыражаются по-русски.
- Забудь, - сказал Мигель. - Выучи на этот случай парочку французских.
- Par exemple, - сказал Мустафа, - анкюле.* Но мне было не смешно. Гараж был снова забит машинами и газами. Вкус у сигареты, которой он меня утешил, был такой, что после затяжки я вынул из нее огонь и раздавил на полу. Бычок вонял омерзительно, и я заначил его в нагрудный карман до лучших времен. Все собирались в угрюмом молчании, только Васко все ля-ля да ля-ля. Это был наихудший момент, и, разминаясь, я заставлял себя не думать о том, сколько ведер еще предстоит мне сменить до конца.
* Например... вые... в жопу (фр.)
В последнее я окунал руки, как в серную кислоту. В отделе, куда, закончив коридор, я внес стремянку, была только одна сотрудница. Отставив зад и уперевшись локтем, она перелистывала журнал мод. Провокационную позу она не сменила, только покосилась на скрежет. У меня все болело, когда я влезал под потолок. Отсюда я увидел сквозь верхние стекла металлических панелей, что в отделе есть еще начальник. Я его видел в гараже, у него была спортивная машина, весьма его омоложавшая. Сидя в кресле, он ворковал по телефону, а из окна за ним открывался вид на старые дома Курбевуа.
Засмотревшись, я выронил губку, которая сочно шлепнулась об стол секретарши.
- О! - отпрыгнула она.
- Пардон.
Я спустился и вытер стол рукавом. Очаровательная женщина смотрела на меня, как на говно.
- Мадемуазель Ля Гофф, на секунду!..
Она убрала свой "Вог" в ящик и ринулась на зов начальства. Облачко ее духов растаяло.
Я взгромоздился под потолок и отжал губку в серной кислоте. Дома Курбевуа были все так же серы, но под ними мужчина в кресле - он был в бледно-зеленом пиджаке и розовой "бабочке" - разевал по-рыбьи рот, откинувшись так, что я сначала подумал - ему дурно.
Заглянул Мигель.
- Ля гep e финн!
- Тс-с, - приложил я палец к губам. Спустился, вышел и, складывая стремянку, поделился. Но он только пожал плечами.
- Francesas.* Для них это, как...
* Француженки (исп.)
Уборщицы, которые поднимались нам навстречу, тоже были испанки, а с ними мартиниканка, веселая и молодая. Испанки серьезно и вежливо ответили на буэнас диас бригадира, а мартиниканка мне подмигнула: "Салю!"
Мы уже переоделись, а Мигель с Мустафой все оттирали бензиновыми тряпками - сначала ведра изнутри, потом руки. Им с Васко ехать в Версаль, и мы с Али пожали им предплечья.
- Смотри, не опаздывай...
Али заметил, что я держу дистанцию от края платформы, и решил сначала, что от дикости:
- В Москве метро нет?
- Есть.
- Боишься, что столкнут под поезд?
Алжирец недаром был из страны, идущей по пути прогресса. Кое-что соображал.
- Вроде не за что.
- Ха! Столкнули же недавно старика. Не видел во "Франс-суар"? Какой-то косоглазый - ни с того ни с сего. Ударил ногой в спину и в общей панике сбежал.
В вагоне мы держались за общий поручень.
- На танцы пойду сегодня.
- Один?
- Кончита же беременная. Пусть де Фюнеса смотрит. У вас телевизор цветной или черно-белый?
- Никакого.
- Разве? У нас уже цветной. Салю!
ЭТУАЛЬ. Я пересаживаюсь на вторую линию, которую выучил уже наизусть. ТЕРН, МОНСО, РИМ, ПЛЯС КЛИШИ, БЛАНШ, ПИГАЛЬ - где давящие на психику своим цветущим видом выходят туристы из Бундеса - АНВЕР, ЛЯ ШАПЕЛЬ, ЛУИ БЛАН, СТАЛИНГРАД, ЖАН ЖОРЕС, КОЛОНЕЛЬ ФАБЬЕН и наконец БЕЛЬВИЛЬ - что значит, господа, "Прекрасный город"...
На фоне почернелых домов кишит жизнь. Тогда еще квартал китайцы не завоевали, народец был тут всех цветов. Сбывает что-то с рук, сражается в наперстки, в три карты на картонке, толкует на углах о чем-то мизерном и темном, озираясь при этом, будто в планах налет на банк.
На этот "город" я обменял столицу сверхдержавы.
Je ne regrette rien.* Хотя название квартала на склонах холмов Менильмонтана звучало иронично и во времена, когда здесь родилась Эдит Пиаф. Тогда здесь еще жили французы. Сейчас их нет, или почти. Североафриканский Гарлем. Под двойным доминионом вдоль рю Бельвиль то кошерное мясо, то мергезы, и на вывесках Зеленый Полумесяц сменяет Звезду Давида и наоборот. Если бы у меня спросили о способе решения арабско-израильского конфликта, я бы ответил не задумываясь: "Бельвиль".
* Я ни о чем не жалею (фр.)
В начале рю Туртий я покупаю пачку сигарет, в конце выпадаю в осадок и вытягиваю ноги в югославском кафе.
За немытой витриной - рю Рампонно с видом на мой дом. Катясь под уклон (советская газета еще напишет: "ПО НАКЛОННОЙ ПЛОСКОСТИ"), жизнь моя остановилась здесь.
Братья-славяне перевозбуждены. Кроме ругательств, я понимаю только, что в нашем квартале кого-то убили. Гашу окурок в алюминиевой пепельнице, допиваю кофе и выкладываю на мрамор три франка.
В окне на пятом этаже два силуэта - дочь и роковая женщина по имени Инеc.
Анастасия прыгает на шею:
- Папа пришел!
- Мы уже волновались, - говорит Инеc. - Как было?
- Нормально.
Консервированная фасоль и размороженные бифштексы из родного супермаркета. Ничего нет вкусней. Инеc приносит бутылку "Кроненбура". Потому что в семье событие. Первый день Анастасия во французской школе.
- Что-нибудь понимала?
- Манже. Учительница показала на тарелку и сказала: "Манже".
Будет говорить на языке цивилизации. Хмельные слезы выступают мне на глаза.
- Иностранцев в классе много?
- Все иностранцы. Одна девочка японка. Но русская только я.
- А учительница?
- Француженка. Только не учительница, а метресс. Мама, мне холодно без трусов.
- Завтра получишь. Надо бы ребенку еще одни трусы, а то чуть что катастрофа.
- Хочу с сердечками. Которые в "Призюнике". А еще хочу, чтобы у меня был зизи. Хочу писать стоя, как мальчики.
- Она в школе так и сделала. Трусов при этом не снимая.
- Почему?
- Там вместо туалета дырка. А вокруг следы людоеда.
- Однажды в Париж приехал один американский писатель. У него тоже была дочь, и даже две. Он был знаменитый писатель, а они писались в трусы. Сортиры здесь не для девочек со вкусом.
- Еще есть девочка из Югославии. У ее папы с мамой кафе, которое напротив. Они богатые, но ее бьют.
С циничной, все подвергающей сомнению и критике, но, по определению, верной Собакой - идеальный союз. Никаких затруднений во взаимопонимании. Возможность успеха и процветания.
Но досталась Свинья...
Жизнь спустя она смотрит в зеркало.
Нос, в котором ему видится нечто индейское. Стрижка, волосы крашены. Оливковый оттенок кожи. После кладбища веки окрашены измождением. Большие глаза, всегда влажные. Смутный ритм отдается в порах лица. Она смотрит уходит внутрь себя, в тот невидимый мягкий порядок, где всего больше жизни, которая, так она чувствует, исчезнет только с ней вместе. Уже не столь бурной, зато утончившейся, томной, тонкой и более требовательной.
Мужчина, он ясен и прост. Взгляда мельком достаточно, чтобы понять. В зеркало он не смотрит и не видит себя, далее бреясь. В поисках себя он заглядывает в женщину и не находит: "Нет, не я..." А женщина смотрит и видит - простого, себе непонятного. Это становится скучно. Несмотря на попытку возместить - дом, деньги и член. Но она все надеется, женщина - это надежда. Что однажды он увидит себя, опознает, вернет, возродит изнутри свою сложность - и станет на равных с ней. В общем, верит в любовь... Но мужчина боится. Именно этого - больше всего. И ему, затвердевшему в упрямой своей замороженности, остается только обрушиваться на живое и мягкое, выбирая короткий, как искра, оргазм. И отваливается с недоумением в стекленею-щих глазах: это все? Все - ради этого? Или терпеть. Ждать, когда, доведенная до отчаяния, женщина откроется перед ним в своей сложности и пригласит на волю мир, который так страшно ему отпускать. Вот почему они так боятся приближения смерти. Они чувствуют - несправедливо. Обман! Невозможно, чтобы конец - ведь еще ничего и не начиналось. Отделываясь от жути, он отстаивает свою неизменность, принципиальную неизменяемость. Он тоскует по юности, он переходит в атаку - жизнь - арена, где сражаются гладиаторы - отвоевывает возмещения больше и больше - вроде трибуны над морем подобных себе. Из страха стать сложным он хотел быть огромным, больше всех - почему бы еще своей собственной партии не Генеральным секретарем?
Так она думает. Или чувствует. Или просто лишь наполняется перед дорогой - изнутри.
Зеркало отражает ворох непрочитанной прессы.
ABC, La Vanguardia, El Independiente, El Sol... Есть еще время, она перелистывает, отбрасывая страницы с Бушем, Горбачевым и Ельциным, задерживается на последнем его объятии с Пасионарией, две сомкнувшиеся седины, задерживается на заголовках вроде: ЖИЗНЬ, ОЗАРЕННАЯ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИЕЙ... ИСТОРИЧЕСКИЙ КОММУНИСТ ВЧЕРА УМЕР В МАДРИДЕ... Выхватывая фразы типа: "...Его убеждения были прочны, неизменны и окончательны".
Она забирает все это с собой.
Паспорт уже настоящий, но и в этот приезд поразило, что никто здесь не сомневается в ее принадлежности, полномочности, испанидаде - только она сама. К счастью, прочий мир ей открыт.
- Todos los del rnundo.*
* Все страны мира (исп.)
Бетонный дворец под окном тонет в сумерках - с юными пиниями и кипарисами.
Такси у порога ждет, сложив флажок.
Аэропорт.
Сердце страны отцов остается сверкать в ночи, а она, оторвавшись и повиснув в воздухе, закрывает глаза, чтобы увидеть, как однажды девочкой в "красном поясе" собрала за спиной у него все носки, от которых он отделывался, забивая под стеллажи, под железную койку, в плетенку для бумаг - куда попало. Выстирав мылом в раковине, она завесила ими в квартире все радиаторы, а он ничего не заметил, окутанный дымом своих "голуазов" над тем, что вымучивал для Mundo obrero, что, если он попадется им в лапы, забьют ему в глотку со всем, что он написал против них. Но он сумел не попасться. Возвращался оттуда - изнутри. Каждый раз. И снова, поворачиваясь от окна, выходящего на изнанку бетонной стены с кипарисом, она видит, и уже не сквозь муть, а так четко, что горло сжимает, видит изрубленного морщинами подростка, совсем мальчика, он снимок совал ей, где обнимались ребята постарше, и среди них был его сотапdante, а теперь, оглянувшись и ее не заметив, выпрямляется перед тем, что остается еще за стеклом и поспешно простроченным флагом, и с трудом, через артрит, приподнимает с рукавом синтетической курточки и застиранной манжетой рубашки внезапно большой узловатый кулак:
- Товарищ... Держись!
ЗАРАНИЕ ПИШИТЕ СВОЙ РОМАН
На конечной я выскочил из метро, втянул голову в плечи и поднял воротник.
За Сеной зажигал свои огни нью-йоркский мираж. Небоскребы Дефанс начинали предпослед-нюю трудовую неделю перед Рождеством. Я сбавил темп, чтобы закурить. Первая сигарета этого дня оказалась последней в пачке, которую я смял и бросил под забор. Он был оклеен огромными афишами летнего сезона. Мимо невероятных островов с пальмами и ласковым прибоем (но проступающим рельефом досок) косо летел снег, редкий и мокрый, и, затянувшись на ходу, я укрыл свой "голуаз" в рукав.
Огибая островок, вверх по течению уходила баржа. Затягиваясь из рукава, я провожал ее взглядом. Loin, plus loin...* во мглу, вполне селиновскую - но только что рассветную.
* Дальше, все дальше... (фр.)
Удар воды обдал меня с головы до ног. Я бросился за огнями "мерседеса".
- Сволочь!
Но ни булыжника, орудия пролетариата, ни бутылки, ни даже свидетеля для солидарности. Мост в обе стороны пуст. Я отбросил сигарету за парапет, утерся и побежал, наблюдая, как неохотно растут навстречу небоскребы.
Вниз по лестнице и по набережной.
Мой небоскреб в Курбевуа, местный филиал американской фирмы, светил сквозь мглу люминисцентным светом. Я скользнул по газону. Ворота подземного гаража уже опущены. Стоя у гофрированной жести, я причесался и стряхнул расческу. К счастью, опоздал я не один. Ворота поднялись перед съехавшей машиной и, фыркая на выхлопы, я вбежал следом в подземелье. Мимо запаркованных машин я устремился в дальний угол, где над стальной дверью горела красная лампочка за проволочным абажуром.
Я лязгнул и прищурился.
Бригадир, уже весь в белом, причесывался перед зеркалом, прицепленным к стояку металлического стеллажа. Иссиня-черные волосы сияли. Зеркало было в алой пластмассовой рамке, и он взглянул на меня оттуда, мрачный и красивый. Я хлопнул по крутому плечу:
- Салют, Мигель.
Он свел брови.
- Опаздываешь, Алехандро.
Васко на это мне подмигнул. Он стоял в проходе, сжимая железо реек и щурясь от дыма свисающей сигареты - "данхилла", не какой-нибудь. В следующем проходе, складывая брюки, посвистывал Али, высокий и женственный, а старик Мустафа в углу на корточках, распространяя аромат бензина, уже оживлял свои кисти.
В моем отсеке одежда была сложена на нижней полке - перед рядами папок, в которые я уже сунул нос. Есть в этом мире одно ведомство, которое отвалило бы миллионы, чтобы ознакомиться с их содержанием. С чувством удовлетворения я снял купленную на Марше-О-Пюс солдатскую куртку и натянул на свитер белую спецовку. Лязгая пряжкой, скатал свои джинсы. Холод был, как в морге. Шерсть стала дыбом на ногах, а то, что было в трусах, спрессовалось. Спецштаны велики, но одновременно коротки - в связи с чем от работы вприсядку уже лопнули на коленях. Я вытащил из джинсов ремень, задрал спецовку и подпоясался. Сунул кулаки в карманы и, оттягивая парусину, вышел в проход.
Мигель оглядел бригаду, но по поводу моих прорех на этот раз только вздохнул.
- Vamos.
Что значит, двинули.
Будучи рабочей аристократией, никогда не оставляющей после себя puntos negros*, Мустафа подхватил банку с белилами и кисти, а мы разобрали свои ведра, губки, тряпки, порошки.
Лифты здесь не для нас. Мимо шершавых бетонных стен мы поднялись в фойе, где за роскошным мраморным столом с книжечкой в руках сидел завхоз этой конторы - тоже испанец, но иного рода. Принимая у Мигеля ключ, он отложил лиловый томик Дилана Томаса Death and Entrances**, перехватив при этом неосторожный взгляд чернорабочего. Когда я сворачивал на следующий марш, он все еще смотрел мне вслед.
- Он что, поэт?
- Марикон,*** - сказал Мигель. - Но хорошо устроился.
* Черных точек (исп.)
** "Смерть и Вхождения" (англ.)
*** Педак.
- Они такие, - поддакнул Мустафа. На втором этаже он втолкнул в щель кофейного автомата полфранковую монетку и хлопнул меня по плечу:
- Давай.
Я выбрал кнопку "эспрессо", а когда выпал изящный снежно-белый стаканчик и пролилась благоуханная струя, ткнул еще и в "добавочный сахар".
- Мустафа! Ты спас мне жизнь.
Свой "эспрессо" он взял без сахара. Мы облокотились на перила.
Глядя на нас, соблазнились и прочие. Даже Али вынул себе горячий шоколад.
Потому что понедельник. Самый гнусный день.
Первым допил Васко, он отшвырнул стаканчик и вынул свой "данхилл". Роскошная пачка была воскресной, сигарета - последняя. Без сожаления он прикурил, подбросил зажигалку, поймал и свистнул на стук каблучков. Смакуя свой "эспрессо", мы обернулись на секретарш, которые задрали подбородки и, крутя попками, свернули за угол. По этому поводу мы разговорились - кто чем вчера занимался.
Васко ходил с младшим братом на фильм-карате. Али водил свою Кончиту на фильм "Шарлотт, муй та кюлотт".* Мигель своих детей - в Версальский дворец. О-оо... А ты, Мустафа? Никуда не ходил, ответил старик. Выпил ип росо,** а потом лежал и... "Бранлировал", - подска-зал Али. Старик не обиделся. Нет, он курил. Что ты курил? Сигареты, конечно. Бранлировать, заметил Мигель, последнее дело. Это почему? Потому. Е... себя нельзя. Только другого. А если другой недиспонибелен? Нет-нет. Даже мужчину лучше вые..., чем это. Нет, лучше кактус, сказал Мустафа, снимая серьезность бригадира, и мы засмеялись, зная, что речь не о тех кактусах, которые в Париже, как и в Москве, растут в горшках, а о диких обитателях пустыни, где их называют "женами легионеров"...
- А ты, Алехандро?
- Что?
- Чем занимался в воскресенье?
- Свободу выбирал.
Под общий смех я погасил окурок в кофейной гуще.
* "Шарлотта, увлажни свои штанишки" (фр.)
** Малость (исп.)
Мне достался коридор - и, надо думать, не случайно. Мало того, что руки все в порезах от алюминиевых рам - на прошлой неделе одно из этих е...х окон меня едва не выбило наружу. Али, напарник, вошел в кабинет и увидел, как я боролся за жизнь, влезая внутрь. И стукнул, видимо. Потому что в субботу, распределяя конверты с наличностью, патрон заметил, что во Франции у меня есть возможность пустить его по миру - если, конечно, я сумею выпасть не разбившись насмерть.
Оно и лучше, что отставили от окон. При этом приходится передвигать тонны канцелярской мебели, которую здесь льют из танковой брони. А в коридоре одна забота - стремянку передвигать. Причем, только по прямой, поскольку в ширину я потолок достаю от края до края.
Он здесь с двойным дном, собранным из плиток пенопласта, серого в крапинку. Посреди каждой группы из четырех плиток - дырки с ободком и спрятанной внутрь лампочкой. Оттирая копоть с пенопласта, эти эмалированные ободки я оставляю себе напоследок, поскольку и в этой жизни надо как-то развлекаться, а это акт почти сладострастный - плавное, легко смывающее грязь движение губки вокруг слепящей стоваттки. Алюминиевые рейки, поддерживающие этот потолок, удовольствие тоже, но меньше. Что неприятно, так это неизбежность намокания рукава свитера под спецовкой. Я вздергиваю его до локтя, принимая под мышку зуд стекающих капель.
Пора менять воду.
На правах недочеловека я пользуюсь исключительно дамским туалетом. Атмосфера здесь мне больше по душе. Не столько из-за запаха - здесь, во Франции, дезодорант стирает в этом смысле сексуальную разницу между "М" и "Ж" - а потому что, пока набирается вода, можно расслабить-ся, глядя на себя в их зеркало и представляя, а если повезет, и заставая за малым делом невидимых секретарш: шорох колготок, сощелкивание слипов, нетерпеливая запинка и эта неожиданная вертикаль, буравящая воду унитаза, конечно, голубую. Это звучало в нижней тональности, на басах и как бы всерьез - и затем треск отзыва, сминания, бережного промокания там, где все затаилось до вечера, - и вот она выходит. Цак-цак. С надменным видом. Как будто пролетарий не расслышал его вглубь - с той же акустической наводкой на резкость, как сняты орхидеи этой осени, кое-где мне на радость еще доживающие на афишах в предзимнем парижском метро.
Неторопливо я завинчивал кран, вынимал ведро и возвращался под потолок. Отжимая океанскую губку в новой воде, прозрачной и горячей, приятно возобновлять работу. Губка как живая. И к счастью, на мне спецштаны - настолько просторные, что можно лицом к потолку отдаваться фантазиям, в наплывах которых и протекал мой трудовой процесс.
Проверив качество и количество отмытого потолка, Мигель наградил меня сигаретой. Бригадир и человек малокурящий, он мог себе позволить "Мальборо".
- Vamos comer, Alexandra.*
* Идем обедать, Алехандро (исп.)
Мы спустились в гараж.
Слева от нашей двери к бетонной стене придвинуты два цеховых стеллажа. Перед ними железный стол со скамьями, тоже железными и холодными, почему мы их сначала устилаем специально заготовленными картонками. Стол накрывается прихваченным по пути из мусорного бака номером газеты Le Monde. Как человек семейный, Мигель утратил интерес к внешнему миру. Поэтому он садится лицом к нам, глазами, обращенными в гараж. Мы курим и наблюдаем, как разъезжаются французы на обед. Малолитражки секретарш, спортивные машины молодых специалистов (моих ровесников), большие и тяжелые лимузины седовласых боссов. Отъезжают задом от стены, разворачиваются и под врата - на серый свет полудня. Уезжают все. Остается ароматный запах выхлопов. Бетонно, пусто, сумрачно и стыло. Ворота опускаются, становится уютно. Из газеты Мигель по соображениям гигиены выбрал только срединные листы, где внутренние их дела, экономика, финансы. Веет скукой, тем более, что фотоснимков из снобизма газета не печатает.
- Его только за смертью посылать! - Мигель закуривает вторую сигарету. - Все они такие, португальцы.
- Индию зато открыли, - говорю я.
- А мы Америку! Подумаешь, Индия. Третий мир.
Мы не оспариваем их превосходства. Тем более, что Мустафа из Марокко, в прошлом испанского, а у меня с Али - испанки-жены.
Стук ногой по жести. Али вылезает и бежит к воротам - нажать красную кнопку.
Васко бухает на стол картонку: "Разбирайте, где чье!" Сам садится и развинчивает пиво "Вальтазар". Бутыль на полтора литра с зелеными ярлыками и пластмассовой головкой. Протягивает.
- Давай, Алехандро!
- Васко у нас богач, - говорит Мустафа. - Всегда зеленое берет.
Обеденный "Вальтазар" старика в удешевленном красном исполнении.
- Два франка разницы.
- Да, но зачем их отдавать? Градус тот же самый. А экономии полсотни в месяц. В год шестьсот.
Васко открывает рот.
- Шесть сотен? Это ж целая неделя?
- О чем и речь.
Через стол Мигель сказал:
- Слушай сюда, Васко... - Карманной навахой он лезвием к себе взрезал кусок "багета", выложил белое нутро батона влажными лиловыми ломтями ветчины. После чего сказал, что Васко наживет себе с желудком неприятности, если и дальше будет пиво натощак. - Гастрит! А то и чего похуже, - добавил Мигель, неизвестно как наживший себе в "дуз Франс" язву желудка.
Васко ударил себя по литой стали живота.
- Гвозди могу переварить. - Он выдул четверть бутыли. - В Анголе, когда я дезертировал, я эту съел...
- Неужто крысу? - и Мустафа заранее сплюнул.
- Нет. Эту, как ее по-французски?
- Скажи по-португальски, я пойму, - предложил Мигель, а когда Васко сказал, кивнул... - Запомни. По-французски значит "la hiena".
На этот раз Мустафа плюнул с искренним отвращением.
Я посмотрел на Васко новыми глазами.
- И ничего?
- Ты видишь.
- Как ты ее поймал?
- Сам не знаю.
- Имел оружие?
- Только нож.
Мигель пояснил:
- Голод, Алехандро, оселок разума. - Он переломил свой сэндвич и меньшую половину протянул португальцу. - Поешь, Васко. Да не спеши, полтора часа наши. А есть нужно, ты слушай сюда! не ам-ам. Осмыслять при этом надо, что и как в тебя входит. Ты не смейся, дело говорю.
Но Васко набил себе рот и поспешил забить лучшее спальное место на стеллаже - нижнее, где потемней. Он лег прямо на железо и закрыл глаза, перекатывая при этом желваками: дожевывал. А когда на том же уровне соседнего стеллажа, подстелив картонки, устроился Али, португалец уже крепко спал.
Я сходил к мусорному баку за газетами. Обмотался ими, прихватил картонку и влез на среднюю полку. Как будто я еду, а они мои попутчики. За столом Мигель, покончив с йогуртом, непрерывной ленточкой спускал с яблока золотистую кожуру, а Мустафа доедал банан, толстый, шершавый и снежно-белый. Фрукты в этой стране едят не только дети. Даже такие вот сугубые мужики этим нимало не смущаются. Я влез в картонку с головой. Натянув на кулаки рукава свитера, зажал их между бедер и под скупой диалог по-испански закрыл глаза. Я их не очень понимал, но было ощущение, что все путем. Что наконец я сел в тот самый поезд. Хорошо бы, конечно, сесть в этот поезд в возрасте Васко, а не в середине жизни - когда не так просто приобщаться к физическому труду. Что я делал все эти годы? Господи, эти тридцать без малого лет? Лежа лицом к картону, пахнущему по-западному, хотя и неизвестно чем, я мысленно упростил свой случай - так рассказываешь свой невероятный роман человеку хоть и в элегантном, но штатском, который поминутно зажигал желтую сигарету из маисовой бумаги, тычет в машинку двумя пальцами.
Опуская при этом второстепенные сюжеты.
Например, такой...
Однажды в московском метро они с Инеc столкнулись с девушкой, лицо которой искривилось, как от боли. Красивая, высокая и в западной дубленке сразу видно, дочь.
- Не помните меня?
От беременности глаза Инеc стали еще больше и смотрели прямо насквозь, но он был вполне уверен.
- Нет.
- Нас отправили за границу, и меня к вам привезли. Я вам собаку подарила...
Он кивнул:
- Милорд.
- Он еще жив?
- Надеюсь. Он той же осенью сбежал.
- Как это было?
- Мы с ним гуляли по ночам. Он вырвал поводок. Я не догнал.
- Конечно. Русская борзая...
Они молчали, глядя друг на друга.
- А с вами тогда, - решился Александр, - друг мой был. Не помните? Альберт?
Слезы покатились по ее лицу.
- Что с ним стало?
Девушка схватила его за отворот пальто, она стояла и открывала рот, пытаясь превозмочь судорогу, но сумела только зареветь и опрометью броситься в уходящий поезд. Это было на станции "Проспект Маркса", и они с Инеc возвращались из Дворца бракосочетаний, где им было отказано в регистрации, это было еще до того, как в сюжет вторглись силы, превосходящие убогое советское воображение Александра, - силы международного коммунистического движения.
Проснулся я от грохота.
- А трабахар, Алехандро! А трабахар!
Я сбросил с головы картонку и навернулся так, что листовое железо загудело.
- Е...! - трехэтажное родное замерзло на губах.
Бригадир смотрел с упреком.
- Ты должен молчать по-русски, Алехандро. Не забывай, что здесь ты для всех - юго.
Я свалился на пол и сорвал с себя газеты.
- Югославы тоже... Самовыражаются по-русски.
- Забудь, - сказал Мигель. - Выучи на этот случай парочку французских.
- Par exemple, - сказал Мустафа, - анкюле.* Но мне было не смешно. Гараж был снова забит машинами и газами. Вкус у сигареты, которой он меня утешил, был такой, что после затяжки я вынул из нее огонь и раздавил на полу. Бычок вонял омерзительно, и я заначил его в нагрудный карман до лучших времен. Все собирались в угрюмом молчании, только Васко все ля-ля да ля-ля. Это был наихудший момент, и, разминаясь, я заставлял себя не думать о том, сколько ведер еще предстоит мне сменить до конца.
* Например... вые... в жопу (фр.)
В последнее я окунал руки, как в серную кислоту. В отделе, куда, закончив коридор, я внес стремянку, была только одна сотрудница. Отставив зад и уперевшись локтем, она перелистывала журнал мод. Провокационную позу она не сменила, только покосилась на скрежет. У меня все болело, когда я влезал под потолок. Отсюда я увидел сквозь верхние стекла металлических панелей, что в отделе есть еще начальник. Я его видел в гараже, у него была спортивная машина, весьма его омоложавшая. Сидя в кресле, он ворковал по телефону, а из окна за ним открывался вид на старые дома Курбевуа.
Засмотревшись, я выронил губку, которая сочно шлепнулась об стол секретарши.
- О! - отпрыгнула она.
- Пардон.
Я спустился и вытер стол рукавом. Очаровательная женщина смотрела на меня, как на говно.
- Мадемуазель Ля Гофф, на секунду!..
Она убрала свой "Вог" в ящик и ринулась на зов начальства. Облачко ее духов растаяло.
Я взгромоздился под потолок и отжал губку в серной кислоте. Дома Курбевуа были все так же серы, но под ними мужчина в кресле - он был в бледно-зеленом пиджаке и розовой "бабочке" - разевал по-рыбьи рот, откинувшись так, что я сначала подумал - ему дурно.
Заглянул Мигель.
- Ля гep e финн!
- Тс-с, - приложил я палец к губам. Спустился, вышел и, складывая стремянку, поделился. Но он только пожал плечами.
- Francesas.* Для них это, как...
* Француженки (исп.)
Уборщицы, которые поднимались нам навстречу, тоже были испанки, а с ними мартиниканка, веселая и молодая. Испанки серьезно и вежливо ответили на буэнас диас бригадира, а мартиниканка мне подмигнула: "Салю!"
Мы уже переоделись, а Мигель с Мустафой все оттирали бензиновыми тряпками - сначала ведра изнутри, потом руки. Им с Васко ехать в Версаль, и мы с Али пожали им предплечья.
- Смотри, не опаздывай...
Али заметил, что я держу дистанцию от края платформы, и решил сначала, что от дикости:
- В Москве метро нет?
- Есть.
- Боишься, что столкнут под поезд?
Алжирец недаром был из страны, идущей по пути прогресса. Кое-что соображал.
- Вроде не за что.
- Ха! Столкнули же недавно старика. Не видел во "Франс-суар"? Какой-то косоглазый - ни с того ни с сего. Ударил ногой в спину и в общей панике сбежал.
В вагоне мы держались за общий поручень.
- На танцы пойду сегодня.
- Один?
- Кончита же беременная. Пусть де Фюнеса смотрит. У вас телевизор цветной или черно-белый?
- Никакого.
- Разве? У нас уже цветной. Салю!
ЭТУАЛЬ. Я пересаживаюсь на вторую линию, которую выучил уже наизусть. ТЕРН, МОНСО, РИМ, ПЛЯС КЛИШИ, БЛАНШ, ПИГАЛЬ - где давящие на психику своим цветущим видом выходят туристы из Бундеса - АНВЕР, ЛЯ ШАПЕЛЬ, ЛУИ БЛАН, СТАЛИНГРАД, ЖАН ЖОРЕС, КОЛОНЕЛЬ ФАБЬЕН и наконец БЕЛЬВИЛЬ - что значит, господа, "Прекрасный город"...
На фоне почернелых домов кишит жизнь. Тогда еще квартал китайцы не завоевали, народец был тут всех цветов. Сбывает что-то с рук, сражается в наперстки, в три карты на картонке, толкует на углах о чем-то мизерном и темном, озираясь при этом, будто в планах налет на банк.
На этот "город" я обменял столицу сверхдержавы.
Je ne regrette rien.* Хотя название квартала на склонах холмов Менильмонтана звучало иронично и во времена, когда здесь родилась Эдит Пиаф. Тогда здесь еще жили французы. Сейчас их нет, или почти. Североафриканский Гарлем. Под двойным доминионом вдоль рю Бельвиль то кошерное мясо, то мергезы, и на вывесках Зеленый Полумесяц сменяет Звезду Давида и наоборот. Если бы у меня спросили о способе решения арабско-израильского конфликта, я бы ответил не задумываясь: "Бельвиль".
* Я ни о чем не жалею (фр.)
В начале рю Туртий я покупаю пачку сигарет, в конце выпадаю в осадок и вытягиваю ноги в югославском кафе.
За немытой витриной - рю Рампонно с видом на мой дом. Катясь под уклон (советская газета еще напишет: "ПО НАКЛОННОЙ ПЛОСКОСТИ"), жизнь моя остановилась здесь.
Братья-славяне перевозбуждены. Кроме ругательств, я понимаю только, что в нашем квартале кого-то убили. Гашу окурок в алюминиевой пепельнице, допиваю кофе и выкладываю на мрамор три франка.
В окне на пятом этаже два силуэта - дочь и роковая женщина по имени Инеc.
Анастасия прыгает на шею:
- Папа пришел!
- Мы уже волновались, - говорит Инеc. - Как было?
- Нормально.
Консервированная фасоль и размороженные бифштексы из родного супермаркета. Ничего нет вкусней. Инеc приносит бутылку "Кроненбура". Потому что в семье событие. Первый день Анастасия во французской школе.
- Что-нибудь понимала?
- Манже. Учительница показала на тарелку и сказала: "Манже".
Будет говорить на языке цивилизации. Хмельные слезы выступают мне на глаза.
- Иностранцев в классе много?
- Все иностранцы. Одна девочка японка. Но русская только я.
- А учительница?
- Француженка. Только не учительница, а метресс. Мама, мне холодно без трусов.
- Завтра получишь. Надо бы ребенку еще одни трусы, а то чуть что катастрофа.
- Хочу с сердечками. Которые в "Призюнике". А еще хочу, чтобы у меня был зизи. Хочу писать стоя, как мальчики.
- Она в школе так и сделала. Трусов при этом не снимая.
- Почему?
- Там вместо туалета дырка. А вокруг следы людоеда.
- Однажды в Париж приехал один американский писатель. У него тоже была дочь, и даже две. Он был знаменитый писатель, а они писались в трусы. Сортиры здесь не для девочек со вкусом.
- Еще есть девочка из Югославии. У ее папы с мамой кафе, которое напротив. Они богатые, но ее бьют.