- Неважно. Тоже на дочери...
   Толик, а точней Сашок все понимает. Он наливает, жмет плечо. Потом исчезает, плохо затушив свою "приму". Александр смотрит, как она дымится, и вспоминает, что предстоит еще "а труа". До тошноты пресыщенный чужим и чуждым бытом, Александр отводит занавеску - стекло залеплено снегом. Выйти сейчас на х... и околеть во имя ренессанса. Снова мазохизм, ловит он себя на чувстве. Неужели так и не выйти из категории жертв? Неужели, внук, сын и пасынок рабов, он, Александр, обречен?
   С пальцем на губах: "Уснули обе!" Сашок вынимает из-за спины изъеденную молью муфту, из которой вылезает вороненый ствол. От бати, говорит, остался. Парабеллум? Тс-с... Ухватясь за ушки, передергивает затвор, отчего вылетает патрон, который, набивая шишки, Александр находит под газовой плитой, где девятимиллиметровый влип в животный жир. Обтерев, друг загоняет патрон обратно и разворачивает пистолет, держа за ствол. Девять маслят в обойме, десятый в стволе. Бери и никого не бойся. Понял? Чтоб жизнь мне дорого продал! Всей насечкой рукоять впивается в ладонь. Друг, говорит Александр. С ним я рискну домой. Обожди, обидим Томку. Но она ведь спит? Сейчас разбудим, зря, что ли, купалась. Но ей же на работу. А завтра у нас что, то есть сегодня? В первую смену, да. Видишь. В другой раз. Ладно. Только смотри. Если что, вдруг дома засада, переключаешь на "огонь". Дай покажу...
   Александр засовывает пистолет под пояс, но Сашок извлекает чекушку и пару пива:
   - По последней, Сашок. За дружбу нашу, а они пусть сдохнут!
   Снаружи буран.
   И до того незнакомый, микрорайон превратился в поселок за Полярным кругом. Ощущая членом ствол, Александр стоит посреди того, что было проспектом. Из бесовской круговерти наконец выныривают фары. Такси? Но тут же прошибает до пота. Мусорка! А он с огнестрельным. Неужто Толик подставил? То есть, Сашок? Абзац. Пятнадцатью сутками по пьяни не отделаться. Запад закрывается автоматически. Лет пять впаяют, потом, опущенного, отпустят доживать... Что делать? Оставить пару трупов и пропасть в метели?
   Взгляд из окна патрульной машины недобрый: с одной стороны, клиент, поскольку явно выпил, с другой - на ногах стоит, а главное одет. Пыжик, дублон... Спецраспределитель, может быть. Ошибешься, себе дороже будет. Проезжая мимо социально защищенного гуляки, клетка исчезает.
   Александр утирает шапкой пот.
   Со стороны блочных домов возникает девушка. Переставляет как попало длинные ноги. Поскользнувшись, съезжает прямо в сугроб. Отстаньте, сволочи... бормочет, поднимаемая Александром. Под заснеженной прядью серые незрячие глаза.
   На заднем сиденье она приваливается, он трет ей маленькое ухо. Остро воняет бензином. Пожилой таксист поворачивает на шарнире зеркало, следя за ними, а в конце пути отводит протянутую трешку, прося отдать пацанку. Нет, не себе, сам он семейный. Черномазым сдаст. А если за десятку?
   Ударом ноги захлопнув дверцу, Александр втаскивает найденную малолетку в подъезд, где прислоняет к стене, чтобы открыть почтовый ящик.
   Открытка от матери - поздравление к 60-й годовщине Великого Октября. С чего она вдруг? Международная телеграмма из Парижа, почему-то неподписанная: Priezjai kak mojno skorei.
   С горькой ухмылкой Александр подхватывает нимфетку, одновременно схватывая на лету еще одну бумажку лимонного цвета.
   Нет! не может быть... Сердце срывается от государственных инфинитивов. Явиться за получением. С собой иметь...
   Он так целует девушку, что на мгновенье она приходит в себя:
   - Отстань...
   На третьем этаже он открывает новообитую дверь, без боязни вступает спиной в темноту. Уже запах нежити. Свалив ношу на супружескую их кровать, он раздвигает шторы и застывает. Вдали, где в зоне стройки оставлен до весны в живых уже ничейный фруктовый сад, отбрасывает искры и блики большой, страстно пылающий костер.
   Он встает коленями на кровать, снимает с нее сапоги из кожзаменителя, пальто с воротником искусственного меха.
   - Не трожь...
   - Очень мне нужно.
   С разворотом к стене накрыв ее присланным из Андалузии тяжелым покрывалом, Александр ложится не раздеваясь - парабеллум под матрас.
   Он просыпается от шума воды. За окном светло, костер в снегу не гаснет.
   Отстирывая в умывальнике колготки, она бросает взгляд исподлобья, потом приходит босиком на запах кофе. Нет, она не откажется - если с молоком. Прокисло молоко. Но есть сгущенка.
   - Сойдет. Мерси... Хата твоя?
   - Моя.
   - Обставить бы надо. Это какой район?
   - Хороший. Почти центр.
   - Ну да... - Она встает, смотрит в окно. - Что там за пушки?
   - Музей Вооруженных сил. Не водили на экскурсию?
   - Нет, но можешь меня сводить.
   - С какой вдруг стати?
   - А целку мне ломал - с какой?
   - Не я.
   - А кто?
   - Те, с кем гуляла. Не помнишь?
   - А, да, - пытается она наморщить лоб. - Что-то припоминаю. Спиртом с сиропом напоили школьники. Но ничего у них не получилось, только обтрухали.
   - Что называется преждевременная эякуляция.
   - Как?
   - Проехали.
   - Что мне больше всего в мужчинах нравится, так это интеллект. Вы холостой?
   - Женатый.
   - А где она?
   - В Париже.
   Захохотала.
   - Зовут, случайно, не Марина Б...?
   Он ее выставил, дав трешку на такси. Принес в комнату пыльный чемодан, раскрыл на полу и начал укладывать бумаги. Звонок. Он поднял голову. Ноги затекли. Приложившись к глазку, он открыл.
   - Отец убьет меня с похмелья, - сказала она. - Можно еще побуду?
   - А это что?
   - Вам же есть нечего.
   Она укладывает в холодильник яйца, масло, сыр.
   - Ничего, что я колготы сниму? А то сырые...
   Потом просит разрешения поставить пластинку. Ложится и, опираясь на локоть, смотрит, как он на коленях собирает бумаги.
   - Я, правда, еще девушка.
   - Супруг доволен будет.
   - Это мне как раз без разницы. Просто, понимаете, никто не смог. Повысить до ранга женщины, как говорится...
   - Все у тебя впереди, - говорит он, просматривая дневники, которые начал в одиннадцать лет, вел в школе на окраине Минска, и когда работал, и в Московском университете: безумно жалко, такой ведь материал...
   - В Шэрээм у нас, ну в Школе рабочей молодежи, преподаватель литературы. Одна грязь у него на уме.
   - Да ну?
   - Ага... - Она садится, натягивает юбку на колени. - Научил меня штукам, которые мужчины любят. По разврату ну просто профессор. И слова знает, как ты. Не такой симпатичный, но очень-очень умный.
   Он бросает папки чемодану в пасть. Рукописи, письма. Без разбора.
   - Может ты импо? - Она смеется провокационно. - ИМПО-77. Фу, пылищу поднял. Уж не в Париж ли собираешься?
   - Идем, - он поднимает чемодан.
   Вокруг костра грязь.
   Вытряхивая бумаги, Александр бросает следом картонные папки и возвращается в снег, где, поскрипывая, переминается длинноногая красивая девчонка. "Я думала, вы шутите..." Когда он приходит за новой охапкой, ее рядом с чемоданом уже нет. Бумаги горят долго, он начинает нервничать. Костер сжирает тайны, но выдает их носителя. Дом за спиной огромный, такой, что, как бы ни было поздно, окна у кого-нибудь да светятся. Может быть, его уже засек какой-нибудь бессонный офицер ГБ? Обойщик двери говорил, что в доме их полно.
   Отворачивая лицо, Александр вываливает в гудящее пламя все, что осталось. Бросает и чемодан, с которым десять лет назад приехал брать Москву.
   Этим разрешили.
   Кланяясь за то советской власти чуть не в пояс, пара будущих эмигрантов возвращается в зал ожидания задом. На улетающих в западном направлении персонажей Шагала эти местечковые не похожи. Супруг лет сорок, кровь с молоком и слишком короткие лавсановые брючки над носками и ботинками на микропоре. Обалдев от счастья, закурил, причем не сигарету с фильтром, а неожиданную в его случае папиросу. Первым возник, однако, не переодетый в мусора гэбэшник в дверях, а соплеменник в очереди: "Молодой человек! Здесь курить не положено". - "Виноват! - бесконечно счастлив тот признать. - Да, да, конечно! - и сует выездные документы супруге. - Я сейчас..." Выходя, он держит пригоршню под возможным пеплом, потом возникает снаружи, в переулке, где ходит взад-вперед мимо низких окон ОВИРа, и все наблюдают, как частыми глубокими затяжками кончает свой "Беломор" будущий гражданин свободного мира. Потом переглядываются с осуждением. Нельзя так раскрываться. Чревато-с.
   И точно.
   За этой парой следует отказ...
   Под зрачком телекамеры очередь цепенеет. Изучает свои набрякше-сцепленные руки, крапчатый линолеум, начищенные ботинки и складки на брюках того, кто в форме милиционера стоит у входа в этот зал ожидания, украшенный фикусами, алоэ с кактусами и портретом Генерального секретаря. Встречаясь взглядами, люди тут же их разнимают, принимая потуплен-ный, сокрушенный, едва ли не скорбный вид, будто оказались тут не по своей воле.
   Еще один отказ.
   Еще...
   Отказники, они сникают молча - серые лица, пропавшие глаза.
   Но вот дверь открывается пинком:
   - В КГБ писать буду! На имя вашего председателя!
   - Хоть Брежневу, - отвечают вслед ему и его деду, который, выходя боком, зажимает ладонью себе рот от страха за горластого внука-культуриста, который оделся, как в израильскую армию: шнурованные ботинки, натовская куртка.
   - И Брежневу напишу! А не поможет, президенту США! Хотите жрать американский хлеб, так уважайте поправку Джексона!
   - Ну-ну, - снисходит лже-милиционер. - В руках себя держите, молодой человек. Все у вас впереди, еще навоюетесь с палестинцами...
   - Следующий!
   Очередь опускает глаза, когда встает Александр, которого лучше в памяти не сохранять, настолько он явно по другому каналу.
   Решетка на окне прикрыта шторами, из-под которых просачивается ясный день, но в кабинете электрический свет. Тут две сотрудницы, и обе смотрят с отвращением. Я, он говорит, за паспортом. Ему кивают на стол, перед которым он садится на жесткий стул. На краю стола двускатная картонка с надписью "Майор Буймасова Н. Е.". Сложив под грудью руки, майор смотрит, как Александр выкладывает на стекло ее стола открытку-вызов. Внутренний свой паспорт. Квитанцию из сберкассы на улице Богдана Хмельницкого, где, пусть свобода и бесценна, с него сняли отнюдь не малые бабки.
   Вместе с подушечкой майор разворачивается на сиденье к несгораемому шкафу. Нижняя полка забита новенькими паспортами, один из которых остановись, мгновенье! вынимается.
   - Во Францию?
   Александр удерживает нейтральную маску на лице, которое готово расплыться в улыбке до ушей. Уже отобрав его горчичный паспорт, бордовый майор удерживает:
   - На шестьдесят суток? В гости? В первый раз? Причем тут Венгрия, в капстрану - в первый? Тогда ознакомьтесь...
   В папочке, вынутой из ящика, текст под названием "Правила поведения гражданина СССР в капиталистической стране". Поля документа захватаны дактилоскопией, читатели усиленно потоотделяли.
   - Не торопитесь, - и майор переключается, адресуясь к офицерше за спиной Александра. - Этот-то твой... а?
   - Главное, его же там забреют сразу. Здесь ему, может, жизнь спасают: а он: "Поправка Джексона, поправка Джексона". Ну, л-ллюди...
   - С нашими тоже проблем хватает.
   В капстранах запрещена совместная езда в купе с лицом противоположного пола (потребовать, чтоб проводник переселил к однополому пассажиру). Посещение сомнительных заведений. Мест, где собираются эмигранты. Участие в коммунистических манифестациях тоже...
   - Все ясно? Тогда, - придвигается бумажка, - распишитесь.
   - В чем?
   - В том, что ознакомлены. Внимательно прочитали?
   - Да...
   - В этом и распишитесь.
   На сделку с дьяволом как будто не похоже. Он берет ручку.
   - Здесь?
   - Нет, тут. А теперь в получении.
   Не краснокожий, а бордовый с золотом. В полустоячем состоянии от новизны. Александр вдыхает запах полиграфии Гознака.
   - Спасибо.
   - Не за что.
   - Да... а теперь что?
   - В посольства - визы получать.
   - В какие?
   - Географию учили?
   - Польша, ГДР...
   - Эти не надо. ФРГ, Бельгия - транзитные. Потом к французам. И смотрите! - переходит вдруг на крик. - По Европам чтоб не ездить. Раз виза во Францию, во Франции и сидеть. А то взяли моду: то Италию прихватят, то Швейцарию. Это поэтесса, алкоголичка, так ващще: исхитрилась аж за океан. Гастролеры!
   Вся красная, в мундире и погонах.
   - Чем, собственно, я вызвал?
   - А уважать границы надо! Уважаешь здесь, так уважай и там!
   Александру ударило в голову, как он швыряет ей вонючий паспорт: "Вот вам ваша Франция!" Он поскорей втолкнул его в карман и выскочил на крике:
   - Следующий!
   Снежинки кружились в досоветской перспективе Колпачного переулка. Под ногами захрустел растаявший и вновь подмерзший снег. Воздух ожигал ноздри, и казалось, что все это происходит не с ним, не может быть, чтоб с ним, таким здешним, таким всецело посюсторонним - от мира сего. И внезапно захотелось пельменей. Разваренных и обжигающих - полный судок. Общепи-товский, из нержавеющей, с горячими исцарапанными отворотами. С маслом, со сметаной, с перцем, уксусом, горчицей и кем-то за мрамором стоящим рядом, плечо в плечо - таким понятным и своим, что... И это все отдать? Лишиться добровольно? Ностальгия волоклась, как на цепи ядро, причем, с такой нарастающей гравитационной силой, что поравнявшись с пожарной каланчой, он остановился и полез за пазуху. Просиял герб СССР. Фото в соответствии. Нет, это не сон, шлагбаум поднят. Теперь надеяться им только на внутренние границы. На то, что не сумеет преступить...
   В самом центре Москвы, между маршами спуска в подземный переход и в метро "Площадь Ногина" лежал, закатив глаза и выставив бороду, могучий среднеазиат в сапогах, халате и чалме, пропитавшейся кровью. Плотнеющая перед часом пик толпа его огибала, и дела до гостя столицы, возможно, уже умершего, не было далее элегантному (рядом с ЦК КПСС) милиционеру, который любезничал с кассиршей, поигрывая белой дубинкой.
   Он тоже пробежал, спеша со всеми вниз...
   Невероятность происходящего подчеркивали цифры. В Центральном бюро путешествий "Интурист" билет до "станции Париж" ему продали за сто пятьдесят два рубля и 98 коп. Две копейки сдачи он бросил в щель ближайшего автомата, чтобы сообщить приятелю, который не знает ничего:
   - Шестого ноября. Поезд девятнадцать. В двадцать десять отходит с Белорусского. Если хочешь, приходи проводишь.
   - Что, далеко собрался?
   - Далеко.
   - Но не надолго?
   Сбычась за рулем, таксист молчал. По радио шла трансляция праздничного концерта из Дворца съездов. Машина напоследок попалась паршивая. Продавленное сиденье в наскоро заштопанных бритвенных шрамах, из-под ног вонь бензина с плохо отмытой предпраздничной рвотой. В струящиеся стекла прощально смотрела Москва: глянцево-черный асфальт, окна, сияющие телеизлучением, древки флагов на фонарях - хлещущие чернотой полотна.
   - Скорей бы третья мировая.
   - Что так?
   Молчание.
   - Жить надоело?
   - Ждать, - сказал таксист. - Ждать надоело. - Свернул под мост и резко тормознул в зеленом сиянии вокзала. - А может быть, и жить. Тебе что, нет?
   Несмотря на трешку без сдачи, открыть багажник он не вышел и, как только Александр извлек багаж, дал газу так, что подпрыгнула крышка.
   Вокзал был, как сквозная рана. Окаменевшая. X..., жизнь прожита. Не 19, двадцать девять. Кроме русской его любви все, что возможно было здесь, сбылось. Взял не только Москву, но и свободу... Гулким мрамором он вышел под навес, сразу увидев веер пустых путей, а слева поезд с погашенными окнами. Еще не было восьми, но тьма, как ночью. Освещен лишь был своими лампочками огромный, этажа на три, портрет Генерального секретаря ЦК КПСС. Под порывами дождя взлетал и бился истерично насквозь промокший материал: кумач, как креп.
   Кроме четырех теней на перроне никого - тревожная, поднадзорная пустынность, как тень отложенная экспрессом, убывающим на Запад. Рядом с этим поездом им, провожающим, явно не по себе. Как бы вместе они стояли у входа в вагон "Москва - Париж", но каждый при этом был обостренно обособлен, тем более, что до сих пор не подозревал о существовании других. И с этими другими знакомиться не спешил, разумность чего в свете ближайшего будущего Александр не мог не одобрить. Он опустил чемодан, переложил машинку в левую и поздоровался с каждым. Если не считать Генсека, в открытую никто на них при этом не смотрел. Потом он снял шапку, выбил воду.
   - Да, - сказал Сашок. - Снежок растаял.
   - А было ощущение: зима!
   - Чего-чего, а этого нам тут не избежать...
   - Улечу в Баку, - содрогнулся южный человек. - Наш маленький Париж...
   Никто не решился подняться в вагон. Когда, уже без багажа, Александр спустился, двое, пряча лица от дождя, спорили о метафизике зимы. Не только, дескать, образ правления, но ведь и праздник света, но и братский союз околевающих. А кровь, а жажда жить, а Эрос? А поцелуй наш "на морозе"? Но ты уж не спеши обратно, обернулся критик. Подожди до весны. А еще лучше до "оттепели", уточнил прозаик, обметя выбритые щеки своей влажно-колкой бородищей. К однопо-лым поцелуям не привыкший, южный сунул теплый пакет инвалютной "Березки" и понизил голос: "Покушать, выпить, покурить... Зря камушки не взял, как человек бы жил. Цыпленок, между прочим, из "Арагви". Дождавшись очереди, тезка во время тесного объятья принял из пальто в пальто замотанный в мохеровый шарф парабеллум, из которого Александр сумел не застрелиться, и троекратно запечатлел: "Давай, Сашок! Большому кораблю..."
   Все вместе собрались перед окном, сверкающим от капель. Они улыбались, глядя снизу вверх, все четверо на фоне отсыревшего портрета - братья Мальчика-с-пальчик на фоне могучих челюстей.
   Поезд тронулся. Они бежали вровень, растягиваясь, отставая по одиночке, вбирая головы в воротники, раскрывая зонты и поворачивая обратно. Где обречены были остаться навсегда. По разным причинам никто из них не мог стать "выездным".
   Не снимая пальто, он сидел в полутьме. Отчужденно косясь на отделку. Озаряемый летучим светом окраинных платформ. Один не только в купе, но, казалось, и в вагоне. На поблескивающей крышке умывальника прощальный дар. Бутылка водки, папиросы Сталина и цыпленок-табака, в отделе мокрых дел пропитанный мгновенно действующим. Глядя на пролетающие станции, он самоиронично глотал слюну. Голод и паранойя, не забыть бы неповторимо советскую смесь. На длинном перегоне рванул вниз раму и выбросил цыпленка на ливневый ветер.
   Отстегнул часы и, отвалясь с закрытыми глазами, зажал их в кулаке.
   Было по-прежнему темно, когда семьсот с лишним километров спустя Александр вышел в коридор и, глядя в окна, пошел к тамбуру, где проводник открывал уже дверь. Поезд подходил к вокзалу белорусской столицы, первая и предпоследняя остановка на территории Союза. Город спал, ореолами светились лампы над провалом привокзальной улицы, здесь было теплей, климат здесь был мягче, и однако в свое время он отсюда еле выбрался живым. Засиял провинциальными неровностями перрон, и он увидел, как они вглядываются в окна. "Сынуля!" - закричала мать, и они бросились за вагоном, мрачный сводный брат, отчим, придерживающий полы и в отставке неизменной своей шинели. На протянутых руках мать держит нечто, не хлеб-соль, надеюсь, завернутое в пончо с бахромой. На первом курсе подарил один чилиец, и мать обнажает в купе завернутую в местные газеты кастрюльку, которую выбросить не жалко: "Горяченького! К празднику гречку выбросили, тоже стала дефицит, а помнишь? И пончо свое забирай", но Александр, зная, что она сидит в нем перед телевизором, отдает ей пончо еще раз, а заодно снимает свой парижский плащ, в который, прикусив сигарету, влезает сводный брат, а на широком запястье отчима защелкивает браслет своих часов: "Как же будешь ты без времени? Ну, спасибо, сынок", - и обкалывает необратимо седыми усами. "Тут вот..." - и Александр вынимает сверток с тем, что невозможно вывезти. Мгновенно пряча это за пазуху, мать начинает рыдать, отбрасывая руки отчима: "Мы его больше не увидим! Вы что, не понимаете?" - "Удачи, брат", сжимает сводный брат ему плечо. "Сынок? - доходит и до отчима, - или забыл новеллу Бунина "В Париже"? Не соверши ошибки роковой". - "А главное, Россию, - истово целует мать, - Россию-матушку по радио не обижай..." Проводник вторгается тюремщиком. В коридоре мать говорит назад: "Фрикадельки там горячие! Чтоб не всухомятку! Домашнего перед чужбиной, он у меня язвенник! И ложечка серебряная, твоими зубками обгрызанная! Ешь, не выбрасывай! Дорога дальняя!"
   Взяв друг друга под руку, они идут шеренгой на уровне его ног, она запрокидывает голову: "Счастливого пути, сынок! Бог захочет, в этой жизни еще свидимся!"
   Дверь грохочет, как в камере. Проводник высказывает нечто вроде сочувствия:
   - Видать, надолго туда вас зарядили...
   Нельзя исключить при этом, что сотрудник свяжется с Москвой, проинформировать о нетипичном взрыве страстей перед границей. Есть еще возможность быть снятым с поезда и возвращенным по месту прописки, где ночной обыск уже, конечно, обнаружил свидетельство о злонамерении в виде отсутствия личных бумаг. По пути к Бресту он то сжимает в кулаке нательный крест под тонким свитерком, то садит натощак "Герцеговину Флор" - одну за другой. Сердце бьется в самом горле, но, пока поезд переставляют на узкую, на европейскую колею, по-белорусски мягкий таможенник, бросив взгляд в заранее открытый чемодан, только и говорит, что: "С праздничком!"
   А пограничник со сбритыми прыщами без слов оттискивает ему в паспорт штамп убытия, легко поддающийся дешифровке: СССР КПП 7 1177 БРЕСТ.
   Серый, недорассветный день...
   Поезд оцеплен, по перрону растянулись солдаты с автоматами. Армия перешла на зимнюю форму, и они поерзывают, потея в своих шинелях. Это другое поколение, младше на десять лет. Лица без выражений, еще не успели их приобрести. Не добрые, не злые, а тот, что напротив за окном, не тронут даже бритвой. Он должен бы предотвратить. Передернуть свой "калаш" и разнести на крохи. Неужели даст уйти? Поглядывая на солдата, Александр разворачивает мятые номера "Советской Белорусии", снимает алюминиевую крышку. Солдат наблюдает, как Александр давится остывшей кашей с фрикадельками. Глаза оживают, когда Александр распечатывает бутылку "Московской". Бар самоосвещается при извлечении стакана. За наливом солдат следит с возрастающим интересом. Налив себе с краями, Александр осторожно отрывает водку и, кивнув солдату, начинает переливать в себя - с предварительным, конечно, выдохом. Или он не сын страны?
   Он все еще работает кадыком, когда в глазах - нет, за окном! все начинает плыть, солдаты забрасывают автоматы на плечо, ряд серых спин удаляется на восток, где остается вся жизнь его, включая "священную границу", которую он видит в первый и последний раз - отсырелые, небрежно сколоченные сторожевые вышки в некошеных лугах запретной зоны, ржавь колючей проволоки, ряды которой разматываются под откосом, и вот он, тот мифический "бугор" над Бугом, тусклой речушкой, резанувшей по глазам, как лезвием. Опережающе слыша, как поезд въезжает на мост, он стискивает зубы, пытаясь, силясь удержать. Но организм срывает всю символику. Одним движением сдвигая все к окну, он задирает крышку и сгибается над умывальником, под которым в дырке ничейная земля. Рвет, как в детстве, грязным фонтаном.
   Неужели пропустил?
   В окно страну уже не видно. Утираясь тыльной стороной руки, он выскакивает в коридор. Рама не поддается, он припадает, притирается скулой, и горло успевает перехватить пронзительный предзимний вид, пожухлый краешек случившейся однажды сверхдержавы, которая - Господи, вся! до Ледовитого! до Тихого или Великого! - под стук колес неторопливо отступает в вечность, при этом оставляя его в живых, бросая наедине с собой...
   Зачем? За что?
   Впрочем, в мгновенье это никаких вопросов Александр себе не задает.
   Чистое горе, чистая радость.
   Париж - Мюнхен