Я закуриваю новый "голуаз" и, оставив лепрозорий с открытым окном, возвращаюсь с машинкой в цивилизованную часть квартиры. В детской из стены торчат оголенные провода. Надо купить патрон, ввинтить лампочку. Но это уже излишества на будущее, пока же можно утешиться тем, что дотянуться ребенок при всем желании не сможет.
   В гостиной камин. Бездействующий, но полезный. За его решеткой мы держим официальные бумаги. Еще гостевая моя трехмесячная виза не истекла, а бумаг накопилось в Париже масса - и это все, что у нас есть. Не считая кровати - основы без матраса.
   Я сажусь к окну с машинкой на коленях. Не нищета, в конечном счете, раздражает, в проекте она предусматривалась. Антиэстетичность. То, что обивка основы бордовая, сама она голубая, а одеяло на ней армейское. Пластик стульев и стола. Обои по вкусу хозяина-бретонца. Эстетические разногласия с реальностью и на свободе продолжаются. Вынося все это "за скобки", я устремляю взгляд на флакон Герлена, который отражается в черном зеркале каминной доски. Есть еще утешение, которое всегда под рукой: голубая пачка сигарет. С окрыленным шлемом - бессмертное творение некоего Яхно.
   Неужели "голуазы" нарисовал им эмигрант?
   Мешок со старой одеждой мы по пути заталкиваем в мусорный бак, а завернутую в номер "Русской мысли" стопку супных тарелок, хотя и старых, но полезных, я несу дальше в ночь.
   На повороте нас обгоняет машина новых знакомых. Тяжелый "вольво" юзом идет вниз по бульвару Бельвиль.
   Я подскальзываюсь, падаю. В газете одни черепки.
   - На счастье, - говорю я, складывая их у порога чужой парадной, где уже выставлены мешки для мусорной машины.
   - А если они в гости придут? Неудобно.
   - Вряд ли они придут.
   Новый год, встреченный у русских парижан под блюдом с двуглавым орлом империи Российской, я выблевываю в свой сортир. На кухне Инеc делает кофе.
   - А где Анастасия?
   - Спит.
   На ней вельветовые джинсы.
   - Убери руку.
   Я шевелю пальцами в ее заднем кармане.
   - Убери, говорю.
   - Почему?
   - Весь вечер этой русской на п... смотрел.
   - Я?!
   - Не я же. В лоно хочется вернуться?
   Окно заиндевело. Я соскребаю, прижимаюсь лбом. Темно. Только одно горит, но почему-то красным светом. Оно зашторено, и жуткий этот свет пробивается по краям.
   - Не знаю, о чем ты с ней ворковал, но муж ее мне предложил работу.
   - Неужели?
   - Домработницей.
   - Кем?
   - Ну, бонной... К русским.
   - Ты - домработницей?
   - Почему нет? Соцобеспечение хотя бы будет. А то даже к врачу ребенка не сводить.
   - С твоим дипломом, с языками? Неужели, - говорю я, - неужели твой отец покорил эту пирамиду, чтобы ты... Неужели все это напрасно? Полмира убитых и эта пирамида...
   - Какая пирамида? Что за бред?
   - Хеопса!
   Одним ударом я выбиваю стекло. После паузы осколки разбиваются внизу, в крысином пятачке двора. Она меня втаскивает обратно, и вовремя: сверху, вырвав замазку, лезвием гильотины выпадает часть стекла и разлетается по кухне.
   Я зажимаю себе запястье. Руку я держу подальше, чтобы не запачкаться в своей крови.
   Кап-кап - пятнает она плитки. Моя кровь.
   - Чем же ты писать теперь будешь?
   - Ногой.
   В издательстве на рю Жакоб беглый советский писатель выкладывает на стол свою советскую книжку и убирает перевязанную руку.
   - Рассказы? Во Франции нет спроса, это в Америке...
   - Что же, мне в Америку бежать?
   - Роман у вас есть? Чего нет, того нет.
   - Вот если бы роман...
   Ступени деревянной лестницы круты по-дантовски и взвизгивают.
   Из-за стекол кафе "Флор" парижские интеллектуалы, щурясь на солнце, созерцают толчею, а заодно и нас, садящихся на скамью посреди площади Сен-Жермен-де-Пре. Одеты мы на грани приличия, да и бинт мой на руке не первой свежести. Я затягиваюсь до дрожи пальцев на губах, ощущая, как вздувается желвак под ее взглядом.
   - Страна романа. Я предупреждала...
   Я отстреливаю окурок.
   - Пошли.
   Дома я ввинчиваю лист в машинку. С этой портативки с русским шрифтом началась моя свобода. Над забитым входом в дом напротив проступает замалеванная надпись. Январское солнце уходит с улицы, но верхний этаж еще освещен. Его окна заложены кирпичной кладкой. Выстрела оттуда можно не ждать.
   - Хочешь кофе?
   Зная, что в доме этого нет:
   - Водки! - говорю я, - ма шери. Стакан - и мы с тобой вернемся на круги своя. Но только чтоб граненый и до краев.
   Амур, амор...
   Иль не возьмем "страну романа"? После всего, что мы перенесли? После всего, что потеряли? Нет, верю, что в крысином тупике хранят нас тени Федора Михайловича и Мигуэля де. Нет, нет. Не все еще потеряно.
   Прикурив последнюю, я наклоняюсь подсунуть под хромую ножку спрессованную пачку из-под "голуазов" - чтобы со всем комфортом расправить крылья своего "колибри".
   ВМЕСТО ЭПИЛОГА:
   ГЛАВА ПЕРВАЯ
   Они выходили, чтобы ехать на митинг в Трокадеро, когда зазвонил телефон. "Нас уже нет во Франции", - сказал отец, но Инеc бросилась обратно.
   "Алло, Париж? Москву вызывали?"
   И потом он - Александр:
   - Шери, шери?
   Он сказал, что получил еще одно приглашение, на этот раз от ее тети из Андалузии - столько гербовых марок и новых королевских печатей на сургуче, что хоть на стену вешай. ОВИР же немотствует - молчит. Что в общем нельзя считать плохой новостью, поскольку отказа тоже нет. Что он по-прежнему такой же нежный. Что любит, помнит, целует повсюду...
   "Прекратите непристойности, а то разъединю".
   От неожиданности он запнулся.
   "Кажется, третий лишний..."
   "Это в койке, не на международной линии. Следи за языком, когда с Европой говоришь".
   Arrete, ignore cette salope, не обращай внимания на суку, едва не закричала Инеc, чтобы спасти трудно доставшийся, втайне заказанный разговор. Но оглянувшись, она увидела, что все вернулись, и промолчала, слыша, как с готовностью, почти что с радостью - и это после пяти лет брака, высшей школы конспирации! - Александр рванулся к предложенному небытию: "Для вас Европа, для меня жена: куда хочу, туда целую. Шери, алло? Амур, амор? Европа, слышишь?"
   Несмотря на сотрясения, трубка не оживала. Их разъединили. Возможно, навсегда.
   На плечо легла рука отца.
   - Опять проблемы?
   Снизу смотрела Анастасия.
   - Это был папа? Он приедет?
   Русский ее язык звучал, как вызов. Инеc взглянула на свою мать, которая отвела глаза:
   - Мы пригласить его не можем.
   Родители не знали, что это уже сделал младший брат Тео, отпавший от семейных ценностей настолько, что здесь его считали французом. Чувствуя себя прожженно подлой, Инеc не удержалась:
   - Почему?
   - А если он захочет остаться?
   Эстар, французская подруга Тео по Сорбонне, заметила, что ее отец давно помог своим родственникам выбраться из Польши. Отец Эстер руководил крупнейшим профсоюзом Франции, поэтому с ней считались, несмотря на юный возраст. Это другой случай, Эстер, бросив взгляд на отца, ответила мать. Русские писатели здесь сразу начинают работать на американский империализм. Смотри, какой урон наносит Солженицын.
   - Александр не Солженицын, - перебила Инеc. - Он художник, поэт...
   - Я читал его книгу, - закричал отец. - Он враг! Не удивлюсь, если его посадят!
   С открытым ртом Анастасия смотрела то на нее, то на своего papi*. Мать сделала жест, напоминая ему о сердце, но он отмахнулся, гневный, как лев. Задребезжали стекла от проезжаю-щего внизу трейлера. Вокруг были Рамон с беременной Оксаной, Палома с Жилем, но ответил ей взглядом только Тео, который выгнул бровь на этот рецидив сталинизма.
   Отец шагнул к ней.
   - Забудь! - И стиснул плечи. - Собирайтесь с девочкой, и едем с нами. И больше никаких проблем.
   - Висенте, - сказала мать.
   - Я хочу, чтобы она ответила!
   - Товарищи на улице...
   - Падре, есть риск опоздать, - подал голос и Рамон.
   Отец отпустил ее - черную, заблудшую, гибнущую овцу...
   - Есть еще время. Думай.
   * Дедулю (фр.)
   * * *
   В Москве из Центрального телеграфа Александр переместился в Центральный Дом литераторов.
   Между кафе, где можно было писать на стенах эпиграммы, и Дубовым залом - нечто вроде бара. Он сел к стойке, заказал. Несмотря на безразличный вид немолодой, но крепкой барменши, все считали ее стукачкой, и доверительные разговоры за этой стойкой не велись. Налив в стакан сто грамм водки, она сняла с полки яркую банку греческого сока.
   - Апельсинового нет?
   - Только грейпфрут.
   - Что ж...
   Барменша стала наносить по жести удары шилом с намозоленной рукоятью. Подсел литератор, глянул: "Цивилизация, да? Это как в конце той книги". "Имеется в виду "Процесс"?" - "Нет, "Москву-Петушки". Неужели не читали? Лучшее в Самиздате". Заказав то же самое, литератор поднял стакан:
   - Ну... За успех предприятия.
   - Какого?
   - Ладно вам. Все знают, что вы оформляетесь к жене во Францию. Надолго убываете?
   - Два месяца попросил.
   - Это как раз в Безбожном переулке писательский дом начнут заселять. Так что вернетесь прямо к новоселью. Что, не в курсе? Трехкомнатную получаете. Ваша фамилия в начале списка, - и хрустнул шеей кверху, имея в виду второй этаж, где располагалось руководство Московской писательской организации.
   - Я на расширение не подавал.
   - Вот видите? Другие подают всю жизнь. Надежды, значит, возлагаются на вас.
   - Какие могут быть надежды...
   - Вам лучше знать.
   Глядя в стакан, Александр кивнул. - Не печататься ни здесь, ни на Западе, но писать в свой стол как можно больше, лучше и острее. В терпеливом ожидании Годо.
   - Годо не Годо, а нетерпение к добру не приводит. - И бросив взгляд на барменшу, литератор понизил голос, назвав имя последнего по времени невозвращенца, критика... - Еще не знаете?
   - О чем?
   - Достали его.
   - То есть?
   - В лепешку смяли. - С изометрическим усилием вздувая бицепсы, он сжал ладони. - Меж двух грузовиков. Те его пытались вывезти из Югославии, но наши пресекли.
   - Я думал, он давно в Америке.
   - Нет, - и повторил малолитературный жест. - В лепешку. Вместе с женой. Так что давай-ка: за помин души...
   * * *
   Сопротивляясь коварному обаянию оратора от компартии, она напоминала себе, что галстук ему, как обычно, завязала мать. Превращенный акустикой дворца в гиганта, творящего Историю, отец говорил в микрофон таким низким, хриплым, грудным, таким испанским голосом, что при всех своих мирах и языках, она тоскливо переживала глубинную свою непринадлежность ничему. Безродная космополитка. Но благодаря кому?
   - Победа демократии в Испании, - гремел он, - это и наша победа. Считая гражданскую войну, за эту победу мы боролись ровно четыре десятилетия. В Мадриде и Мехико, а Барселоне и Москве, в Лондоне, Гамбурге, Цюрихе и здесь, в Париже, внутри и снаружи, в изгнании и стране мы неизменно ощущали себя частью большого мира, идущего к свободе. Партией в изначальном смысле слова... Частицей целого!
   Он поднял кулак.
   - Да здравствует коммунизм!
   Это был не Кремлевский Дворец съездов, где "долгие и продолжительные" автоматически переходят в овации, это был Париж, причем не Левый берег, а реакционный Правый - но зал взорвался. В полном экстазе отбивая себе ладони, ряды поднимались за рядами. Под недоуменно-угрожающими взглядами соседей оторвались от кресел Тео, Палома, Рамон. Поставив на сдвоенные подлокотники Анастасию, встала и она - старшая и, как ей до сих пор казалось, любимая из четырех детей товарища Висенте, свинопаса, флейтиста в муниципальном оркестре, команданте Народной армии, последнего защитника Мадрида, отличника Высшей школы Коминтерна, Сталиным лично выбранного и отправленного вместе с Пасионарией возрождать в подполье партию, самого рискового члена парижской группы, "исторического лидера" - отец стоял на сцене с поднятым кулаком и вылезшим на лацкан воротником рубашки. Рамон перекричал свои хлопки:
   - Знала бы ты, как было в Швейцарии!
   О Швейцарии не давали забыть новые часы на металлических браслетах, которые бились о запястья Тео и плотно обжимали руку Рамона. Она не знала, как было в Швейцарии, но, судя по дыханию, Рамон еще не избавился от гастрита, который вместе со своей Оксаной вывез из Москвы.
   - Они с Долорес собирали стадионы! Как звезды рока!
   Не создай себе кумира, сказала бы Инеc, но в случае Рамона поезд ушел, что он и подтвердил, когда толпа заклинила их между рядами:
   - Оксана упирается, но я тоже намерен завязывать с Парижем. Пора делать выбор, падре прав...
   Она только усмехнулась, вспомнив, как учила его читать по-испански - в Варшаве, по переводной советской книжке "Первоклассница".
   С большой, тяжелой, слишком белой дочерью на руках Инеc проталкивалась к выходу в фарватере отца, к которому рвались с его последней книжкой за автографом или просто пожать руку, что в испанском варианте сочетается, к несчастью для сердечника, с ударами по спине. Где же мать? Издалека махнула рукой Палома, уводимая французским мужем на бракоразводный процесс. Братья, вынужденно превратившись в телохранителей, сдерживали напор "камарадос", местных испанофилов, а также журналистов, которых оказалось столько, что на ступенях отцу пришлось остановиться для импровизированной пресс-конференции, по ходу которой нельзя было не отметить физической подготовки советских корреспондентов: отец улыбался им, каменноли-цым, которых только за внешний вид можно сразу объявлять персонами нон грата с немедленным выдворением за пределы.
   Мать нашлась среди японцев. Обняв себя под накинутой кофтой, мать любовалась с эспланады открыточным видом на фонтаны и Эйфелеву башню за блистающей на солнце Сеной. Она косо глянула на красно-желто-красный, монархический флажок, который засунули в нагрудный карман "моно"* Анастасии не разбирающиеся в испанских тонкостях французы-энтузиасты. Мать признавала только флаг Республики, которой не стало в 39-м.
   - Представляешь? - Нервный смешок. - Я с восемнадцати лет в Париже, а в Мадриде не была.
   - Даже во время войны?
   - Нет. Мы сражались в Каталонии.
   Отца и камарадас из Исполкома Гомес повез на партийной машине, за ними мать, Оксана и Рамон на "ситроене", потом, на студенческой "симке" Эстер и они с Тео - заговорщики. Кавалькада устремилась к набережным. Миллионы сюжетов пронизывали город, но ей, Инеc, в Париже был задан этот проклятый испано-русский, из которого не вырваться, разве что открыть дверцу и вывалиться на полном ходу.
   - Воn**, - заговорил Тео, - за Пиренеями дела у нас в порядке. А на Восточном фронте? - В ответ на молчание он сменил тон. - Насчет посадить, конечно, ерунда. Но если его не выпустят?
   - Отец сказал однажды: "Я не могу ничего вам дать, кроме моего имени. Пользуйтесь им". Вот я и воспользуюсь.
   - Как?
   - Приглашу журналистов и чучело сожгу перед посольством.
   - Какое чучело?
   - Советского генсека. Представляешь сенсацию?
   Эстер бросила на нее взгляд в зеркальце. Их это совсем не рассмешило, парижан хотя и юных, но отнюдь не образца 68-го года.
   * Комбинезон (исп.)
   ** Ладно (фр.)
   * * *
   Александр допивал третий стакан цэдээловского скрюдрайвера, пищеводом чувствуя, как поднимается кислотность от историй про советских невозвращенцев. "Длинная рука" их доставала всюду. Их выбрасывали из небоскребов, заливали в фундаменты домов, топили в бочках, а в расчлененном виде в чемоданах, которые стоят на дне всех европейских рек от Темзы до Дуная голубого. В последнее время, говорил осведомленный литератор, упор на автомобили. Специаль-ные автокомандос смерти размазывают их по стенам, улицы там узкие - ты в Риге был - удобно очень.
   Александр увидел себя отлипающим с парижской стены, как слой афиш. Картинку он растворил глотком.
   - Я слышал, - сказал он, - что после Сталина победила другая школа мысли. Что работать надо чисто.
   - Инфаркты делать? Завсегда. Как этому устроили, певцу протеста.
   - Он не невозвращенец.
   - Невозвращенец, сука.
   - Нет. Ему предложили по израильской.
   - "Свободу" слушаем? Ничего, он допоется. Конечно же, работать надо чисто. Но важен устрашающий эффект. Взять бегуна и на х... зарубить.
   - То есть?
   - А топором б... на х... И лучше не на Западе, а здесь. Как говорится, превентивно. Да заодно с семьей. Тогда бы перестали, падлы, бегать от неизбежности русского ренессанса.
   Александр допил до дна. Имея в виду контекст литературно-общественных споров той поры, когда скорлупу коммунизма стал изнутри поклевывать фашизм, он заметил:
   - Вот это, наверное, критик Палиевский и называет свирепый реализм. Вы тоже из свирепых?
   - Куда, куда вдруг? - Хватка была крепкой, из-под манжеты выглянул кончик змеиного хвоста - начало синей татуировки. - Марь Иванна, еще по одной! Сиди, говорю! Или не веришь в ренессанс? В русское наше возрождение?
   Уронив на стойку мятые рубли, Александр вырвался.
   - Нусссс-мотри...
   На улице невозвращенца Герцена было уже темно.
   Александр поднял воротник и повернул налево, имея целью стоянку на площади Восстания и возвращение домой: зажечь повсюду свет, заглянуть за шторы, закрыться на цепочку и замки, и на кухонный топчан, ухом к взятому напрокат транзистору: "Вы слушаете Радио Свободы из Мюнхена..." Нет, почувствовал он, домой невозможно. И повернул назад, к неблизкому метро. Этика преступного намерения обязывала к самоизоляции, но страх, постыдный и нерастворимый алкоголем, толкал к себе подобным отбросам - писакам, художничкам, разгульным инвалидам мирной армии, взрослым детям политэмигрантов, жертвам опрометчивых отцов, упорствующим в невыезде евреям-русофилам: здесь, мол, центр Апокалипсиса...
   Напоив "бормотухой", ему разложили раскладушку в прихожей на краю Москвы, где под брутальные звуки любви он отключился, ногами упираясь во входную дверь.
   * * *
   Перед сном отец пригласил ее на прогулку.
   Фонари озаряли пустынность улицы имени французского соцреалиста. Листва еще держалась, но сезон бесповоротно кончился, и прокатная стоянка отпускных прицепов за сетчатой оградой была забита до следующих каникул, а ворота заперты на висячий замок.
   Отец свернул на рю Эглиз - улицу Церкви. По обе стороны опущены до старых плит, где заперты, шторки лавок из рифленой жести.
   - Дай мне сигарету.
   - Тебе нельзя...
   - Ерунда.
   Он похлопал себя по карманам официального пиджака, и она решилась дать ему прикурить от своей зажигалки.
   - Я всегда знала, когда ты уезжал в Испанию.
   - Разве?
   - Знала, ты рисковал. Все-таки гаррота страшней, чем гильотина.
   - Нет, - оспорил патриотически отец, - отрубленная голова живет четыре с половиной минуты, а тут умираешь сразу. Я не гарроты боялся, а допросов на Пуэрто дель Соль. Они...
   - Я знаю. Вбивали в глотку все, что против них написано. Но ты возвращался. Каждый раз.
   - Просто не совсем дурак был. Поэтому послушай, что я говорю. Когда-то я просил, чтобы ты не выходила замуж за русского...
   - Не надо было посылать меня туда.
   - Так получилось. Но сейчас пора все начинать сначала. Твоему поколению строить новую Испанию. Там ты станешь большим человеком. Министром. Хочешь? По делам женщин, например? И в мужчинах недостатка там не будет, в настоящих, наших... - Почувствовав, что тему лучше не развивать, отец сказал: - История дает нам шанс, которого потом не будет.
   Улочка кончилась. Справа на пустыре запаркованы автобусы, натянут шатер бродячего цирка.
   - Что молчишь? Оставайся во Франции. Может быть, в Америку хочешь? Чего смеешься, сделаем Америку. Куда угодно, только не в Москву. Надеюсь, ты меня понимаешь?
   У подножья холма была церковь, Нотр-Дам в миниатюре. Никогда в нее Инеc не заходила, хотя всегда хотелось: несколько лет ходила мимо в лицей Дидро на вершине.
   Еще затяжка, и сигарета выкурена до пальцев. Отец уронил огонек на сточную решетку.
   - Как политик я не хочу иметь заложницу в Кремле.
   Обогнув квартал, они вернулись к дому в излучении станции обслуживания, откуда отваливал очередной международный трейлер. На крыльце он обнял ее и отпустил, как оттолкнул:
   - Adios!
   В аэропорт Руасси она не поехала. Закрыв за ними дверь, вернулась в гостиную и пришла в себя семь сигарет спустя.
   Погода была летная, прекрасное небо смотрело в давно немытое окно с опущенным каркасом, на котором трепыхались обрывки защитного козырька. Она сидела с ногами в драном кресле посреди невероятно грустной свалки, и в первую очередь хотелось выбросить газеты с крикливыми по-уличному заголовками: "МОНАРХ-ДЕМОКРАТ? В ИСПАНИИ ЛЕГАЛИЗОВАНА КОМПАНИЯ!" Она подобрала "Суар". На вчерашнем митинге отец был снят в своем безотказном ротфронтовском салюте: "АДЬОС, ПАРИЖ! "Товарищ" Висенте возвращается на родину!"
   В комнате матери раздался гневный рев, явилась Анастасия, нагая, румяная, потная со сна, и пнула пластмассовую бутылку из-под "эвиана". "Я описалась". Опустившись на колени, Инеc обняла ее плотное тело. Дочь взревела с новой силой по поводу того, что ее Миша собирается уйти, потому что не может существовать в подобном бардаке: "Почему повсюду мерзость попустения?"
   Накормив ее, Инеc оторвала от рулона большой мусорный мешок и стала ходить по комнатам, подбирая с пола фото, на которых была она. Дочь сразу поняла принцип: "Ты ищешь себя?" - и стала помогать, потом исчезла и нашлась на пороге лоджии, через который перетаскивала лейку, наполненную до предела своих возможностей:
   - Полить дедушкин садик, не то он умрет.
   Октябрьское солнце озаряло крашеный красноватый цемент, вдоль перил стояли вазоны с помидорами, засохшими на палочках, а в дальнем углу из кадки торчало взращенное ностальгией Висенте деревце - три-четыре апельсина размером в мандарин среди листьев, закопченных смогом парижского "красного пояса". Еще тут было кресло, когда-то недоехавшее до столицы мирового коммунизма: этакий топорно сработанный трон, в верхней части спинки вырезан герб СССР, окруженный безумно грустной надписью: ТОВАРИЩУ СТАЛИНУ - ГОРНЯКИ АСТУРИИ. 1937.
   Виски заломило, а горло сдавило так, что если бы не дочь, Инеc бы разрыдалась. Затягиваясь из дрожащих пальцев "голуазом", она в ожидании протестующих криков слушала, как разбивается вода во дворе семью этажами ниже, смотрела на дочь, которая пыталась оживить невозможное, на застроенный за годы ее отсутствия во Франции недальний холмистый горизонт, на проступающую сквозь зелень крышу лицея, на старую церковь под холмом. Оставив под присмотром этой церкви дочь, Инеc вернулась в гостиную, прорезанную дымным лучом, сняла с торшера телефонный том и отправила в Москву телеграмму, продиктовав ее по буквам: ПРИЕЗЖАЙ КАК МОЖНО СКОРЕЙ.
   Справившись с задачей, телефонист засмеялся.
   - Пардон, мадам, но этого не расшифруют даже в Си-Ай-Эй.
   Зато товарищи поймут, подумала Инеc.
   - Как подписать?
   Не учесть волеизъявление они не смогут, поскольку по адресу отправителя проживает большой друг Советского Союза. Подписаться его именем? Но они способны изыскать способ удостовериться, а действительно ли товарищ Висенте жаждет увидеть своего советского зятя в исторически обреченном мире. Однажды ему намекнули, что не стали бы чинить препятствий к выезду, если молодая семья пожелала бы воссоединиться на Западе, но, по словам отца, он отказался дать добро: "Мне только диссидента на шею не хватало!" Тогда без подписи. Что дает еще больше оснований предположить Висенте: решат, законспирировался. А в худшем случае, пусть думают, что Александра жаждет она, жена, как часть семейства, клана, рода, а эти вещи КГБ или нет - в России пока еще серьезны, как в Сицилии. Чувствуя себя достойной дочерью "крестного отца", Инеc ответила вопросом:
   - Можно послать без подписи?
   - Как угодно, мадам.
   С набеганием хмельной слезы ее супруг, который вторую неделю не ночует дома, выводит на чужой кухне:
   Страна не пожалеет обо мне,
   но обо мне товарищи заплачут...
   В хрущобе ни дивана, ни раскладушки, но товарищ нашел решение проблемы, сообщив, что Томка не возражает против "тройника", после того, однако, как в смежной комнате заснет больной ребенок. "Заодно поймаешь кайф", - говорит товарищ, с которым Александр запивает водку "жигулевским". Он, собственно, товарищ первый день, но именно поэтому, как граф Безухов случайному французу и чтоб не подставлять тех, кого в первую очередь вызовут на допросы, именно этому на все готовому Сашку (они тезки) Александр выкладывает все - про весь этот е..., который начался с подачи заявления на зарубежный паспорт. Из меня хотят сделать параноика, с горькой обидой говорит он, рассказывая, как потерял он в городе ключ, а вернулся домой - ключ в двери. Как понес в комиссионку фотоаппарат, а там засада в подворотне, подзывают, предлагая вдвое, только он начал поддаваться на уговоры, как вдруг мусор. Еле убежал. Без аппарата. Сраная "Практика", а жаль. Тем объективом запечатлен был первый наш период - еще до ребенка, понимаешь, Толик... "Сашок", - тот уточняет, подливая. Как человек из Союза писателей объявляет вдруг про новую квартиру, одновременно угрожая топором: "А я у них на х... ничего не просил, ты понимаешь? Сашок?" - "Гэбуха е..." Угрожая "Аэрофлотом", "Автотранспортом" и прочими средствами возвращения невозвращенцев, чтобы закопать живьем в родную землю, или, как неважного, государственно-военных тайн не причащенного, размазать по старым камням Европы, а лучше здесь, как того грузина со сценарных курсов, который тоже пытался... - Что? - Жениться на иностранке. - На какой? - Но Александр, трезвея, выбирает затемнить, возможно, спасая тем - кто знает? собственную жизнь: