Справедливости ради следует сказать, что не всех русских писателей хватали, сажали и ссылали. Все шло по выбору: кого-то – хрясть, а кто-то доживал свой век в собственном доме, хотя и являлись, как принято нынче говорить, критиками режима – к примеру, Некрасов и Салтыков-Щедрин. Казалось, за поэму «Кому на Руси жить хорошо» или за «Размышления у парадного подъезда» можно было наказать автора. Но не наказали. Так, слегка пожурили. Может быть, потому, что Некрасов был хоть и певцом гражданской темы, но не бойцом, звавшим на баррикады, всего лишь, как он сам говорил, «рыцарем на час»? И вполне благоразумный, цивилизованный призыв: «Сейте разумное, доброе, вечное...»
   Более радикальным выглядел Михаил Салтыков-Щедрин. Сатирик с горечью писал о том, что «встречаются поколения, которые нарождаются при начале битья, а сходят со сцены, когда битье подходит к концу». Его симпатии были на стороне человека, вся жизнь которого есть «безмолвное геройство». Выведенные Салтыковым-Щедриным градоначальники града Глупова благоденствуют и поныне. «Великий диагност наших общественных зол и недугов», – так сказал о писателе Сеченов.
   То, что удалось высказать Салтыкову-Щедрину, не удалось многим другим. Тут же замыкали рот и отбирали перья. У власти всегда находились литературные подручные, которые зорко наблюдали за литературой, что можно, а чего нельзя. Алексей Жемчужников называл их «литераторы-гасильники». В одном из стихотворений 1870 года он писал:
 
Теперь как будто для ума
Есть больше воли и простора, —
Хоть наша речь еще не скоро
Освободится от клейма
Литературного террора...
Несли мы рабски этот гнет;
Привыкли к грубым мы ударам.
Такое время не пройдет
Для нашей нравственности даром...
 
   И Алексей Жемчужников 15 лет спустя (увы, «литературный террор» не кончился!) с горечью отмечал:
 
В пылу вдохновенья
Попробуй-ка, ухни —
Сейчас на съеденье
В цензурные кухни!..
 
   А «В кабинете цензора» (так называется эпиграмма Дмитрия Минаева):
 
Здесь над статьями совершают
Вдвойне убийственный обряд:
Как православных – их крестят,
И как евреев – обрезают.
 
   «Во времена Пушкина имелось множество экспертов, знающих, как создавать талантливое и великое. Лучшие специалисты работали в цензуре и в III отделении. Писателям рекомендовали – преданность монарху, народность, воспевание побед российского оружия. Прописывались точные рецепты, как заверяли Бенкендорф, Уваров, сам Николай I. Требованья их полны искренности. Они знают как...
   Большинство литераторов были гуляки праздные, свободные и беспечные поэты, слагающие своим песни по вдохновенью, по зову совести и музы и прочих неуправляемых субстанций. Ремесло – вот что было нужно. Побольше ремесла, квалифицированных ремесленников, делателей, готовых мастерить на любую заданную царем тему. К середине XIX века их появляется все больше...
   Надежность была нужна. А посредственность – она надежна... На самом же деле раздел литературных страстей прежде всего проходил между талантом и посредственностью... Почему-то самодержавие никак не могло найти себе честных апологетов. Большая часть этих правоверных, этих ревнителей, гонителей оказалась хапугами, растратчиками, лихоимцами...»
   Эта цитата взята из статьи «Священный дар» Даниила Гранина, которая была напечатана в «Новом мире» в ноябре 1971 года. Статья, что называется, с подтекстом. Критикуя прежнее положение в дореволюционной русской литературе, Гранин имел в виду и советскую. Впрямую говорить было нельзя, и поэтому Гранин, как и многие другие его коллеги по цеху, прибегал к эзопову языку. Вот и в пьесе «Шаги командора» Вадима Коростылева (все те же 70-е годы) император Николай I говорит:
   « – Тут и твоя вина, Александр Христофорович, что только люди без искры божьей в душе хвалы нам поют!
   Бенкендорф:
   – И пусть поют! Их много, пение-то громкое получается».
   И чтобы закрыть это ответвление темы, приведем высказывание Ченгиза Айтматова: «Наша самая большая беда в литературе – это обилие посредственности, той обманчивой видимости, когда пены больше, чем живой воды».
   О том, как советская власть умела взбивать пену, – об этом чуть позже. А мы продолжим печальный список униженных и загубленных русских писателей до 1917 года.
   Семен Надсон – не только поэт-лирик («Только утро любви хорошо...»), но и сознательный гражданский поэт.
 
Друг мой, брат мой, усталый страдающий брат,
Кто бы ты ни был, не падай душой:
Пусть неправда и зло полновластно царят
Над омытой слезами землей;
Пусть разбит и поруган святой идеал
И струится невинная кровь: —
Верь, настанет пора и погибнет Ваал,
И вернется на землю любовь!..

1881
 
   Надсон ушел из жизни в 24 года, так и не дождавшись падения Ваала. Не дождался и Глеб Успенский: его поразило безумие. Всеволод Гаршин, человек «с лучистыми глазами и бледным челом», бросился от отчаянья в лестничный пролет.
   Публицист и критик Николай Михайловский в 1895 году на вечере, устроенном в честь его дня рождения, сказал: «Я не знаю, есть ли на свете служба тяжелее службы русского писателя, потому что ничего нет тяжелее, как хотеть сказать, считать себя обязанным сказать, – и не мочь сказать».
   И, конечно, одна из самых трагических фигур русской и мировой литературы – Федор Михайлович Достоевский. В юности, как вспоминает Достоевского его товарищ по пансиону: «он был серьезный, задумчивый мальчик, белокурый, с бледным лицом. Его мало занимали игры: во время рекреаций он не оставлял почти книг...» Из книгочея превратился в писателя. Один из его первых романов – «Бедные люди». Примкнув к кружку петрашевцев, Достоевский решил революционным путем поменять историческую обстановку и помочь «бедным людям». Тут же последовал арест – 23 апреля 1849 года. При аресте архив Достоевского был отобран и уничтожен в III отделении. Далее Алексеевский равелин, приговор к смертной казни. «Помилование», и в оковах отправление на каторгу. Все это известно и описано много раз. Разумеется, то, что произошло с Достоевским, надломило и психологически сломало его, ибо ему было суждено заглянуть в трагические бездны. «В несчастьи яснее истина», – отмечал писатель.
   Литературоведы утверждают, что смертную казнь Достоевский пережил трижды: реально («изнутри») – 22 декабря 1849 года, художественно – в романе «Идиот», и вновь реально (но уже «со стороны») – 22 февраля 1880 года, присутствуя на казни Ипполита Млодецкого (он покушался на жизнь графа Лорис-Меликова). Палач надел на Млодецкого белый колпак, закрывший ему лицу, и холщовый халат, связав его сзади рукавами. Затем накинул на него петлю и поставил на скамейку. Барабаны ударили дробь... И безжизненное тело Млодецкого закачалось на веревке... Все это наблюдал и переживал (и еще как!) Достоевский.
   Федор Михайлович вспоминал, как он сам стоял на эшафоте в серое петербургское утро и как неожиданно из-за морозных клубов дыма блеснул луч солнца. А жить оставалось минут пять – не больше. И «эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении...» («Идиот»). И устами князя Мышкина Достоевский выразил терзавшую его мысль: «Что, если не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил...»
   Достоевский, можно сказать, вышел из могилы, и поэтому он такой трагический и инфернальный. Как считал Николай Бердяев, Достоевский «открыл какую-то метафизическую истерию русской души, ее исключительную склонность к одержимости и беснованию...» Достоевский точно определил новую породу людей: бесы!
   Интересно, что Достоевского преследовала царская власть, но не любила его и советская. «Архискверный Достоевский!» – считал Ленин. При Сталине Достоевский находился вне советской литературы. Его считали злобным, махровым врагом революции и революционеров-демократов. Ну, а потом признали: гений!..

III

   Ну, а теперь самое время переходить от царского времени к советскому. Долгое время считалось, что до октября 1917-го все было плохим, сплошной мрак, а после 17-го – все светлое и счастливое. И вообще жизнь России началась как бы с чистого листа. Об этом писали, талдычили и кричали. И даже просвещенный нарком Анатолий Луначарский писал (был ли он искренним, кто знает?): «Почти у всякой русской писательской могилы, у могилы Радищева, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова, Достоевского, Толстого и многих других, – почти у всех можно провозгласить страшную революционную анафему против старой России, ибо всех она либо убила, либо искалечила, обузила, обрызгала, завела не на ту дорогу. Если же они остались великими, то вопреки этой проклятой старой России, и все, что у них есть пошлого, ложного, недоделанного, слабого, – все это дала им она».
   Вот такая нехорошая старая Россия. А советская Россия, стало быть, рай? И писателям при ней жилось и писалось вольготно и весело?
   Вспомним Евгения Замятина, который, по его признанию, был влюблен в революцию. «Революция так хорошо меня встряхнула. Чувствовалось, что есть что-то сильное, огромное, гордое, как смерч, поднимающий голову к небу, ради чего стоило жить. Да ведь это счастье!» Так писали и думали многие российские интеллектуалы в феврале 1917 года. А в октябре их мнения и оценки резко изменились.
   В 1921 году Замятин пишет роман, сатирическую утопию «Мы», который был запрещен в советской республике, и литературный манифест «Я боюсь». В манифесте он утверждает, что «настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики». И далее о положении писателя в новых, послереволюционных условиях: «Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если хочет жить. В наши дни в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь... И перед писателем – выбор: или стать Брешко-Брешковским – или умолчать...»
   Надо напомнить, кто такой Николай Брешко-Брешковский – сын знаменитой Екатерины Брешко-Брешковской, прозаик, журналист, бытописатель, наивный и категоричный. Любил писать о светской жизни, о жизни натурщиц и борцов, о скандалах. В его произведениях Куприн видел «холодно риторическую, искусственно взвинченную, вымученную порнографию». То есть Брешко-Брешковский был вне социальной и гражданской проблематики. Не опасный.
   А Евгений Замятин был замешан из другого теста. Он был талантливый и поэтому вдвойне опасный. 17 августа 1922 года последовал арест Замятина, и ему пришлось посидеть в петроградской тюрьме. Однако выпустили. После того как «Мы» появилось на Западе, Замятина перестали печатать на родине. Ему не простили и вывод, сделанный в конце его литературного манифеста: «Я боюсь, что у русской литературы одно только будущее – ее прошлое».
   С весны 1930 года, после гибели Маяковского, готовя процесс Промпартии, продолжая наступление на интеллектуальные силы страны, начатое в 1928 году, Иосиф Сталин совершал свои расчеты – кому налево, кому направо. Карта Замятина легла на Запад; он был выпущен мирно. Отъезд его стал существенной вехой литературной и общественной отечественной жизни.
   А при Ленине был «философский пароход» – первый удар по интеллектуальному достоянию России. Философов, писателей, мыслителей – вон из России, чтобы не мешали строить новую счастливую жизнь.
   В октябре 1931 года Замятин покинул СССР. А 10 марта 1937 года умер в Париже.
   1937-й год. Черный год в истории России.
   Можно привести множество свидетельств, но ограничимся одним – «открытым письмом Сталину» Федора Раскольникова. Революционер, партийный и государственный деятель, публицист Федор Раскольников, будучи полпредом в Болгарии, был внезапно объявлен вне закона и лишен советского гражданства. Став невозвращенцем, Раскольников в газете «Последние новости» (Париж) опубликовал свое знаменитое письмо вождю, датированное 17 августа 1939 года. Вот только один отрывок из него:
   «...Лицемерно провозглашая интеллигенцию «солью земли», вы лишили минимума внутренней свободы труд писателя, ученого, живописца.
   Вы зажали искусство в тиски, от которых оно задыхается, чахнет и вымирает. Неистовство запуганной вами цензуры и понятная робость редакторов, за все отвечающих своей головой, привели к окостенению и параличу советской литературы. Писатель не может печататься, драматург не может ставить пьесы на сцене театра, критик не может высказать свое личное мнение, не отмеченное казенным штампом.
   Вы душите советское искусство, требуя от него придворного лизоблюдства, но оно предпочитает молчать, чтобы не петь вам «осанну». Вы насаждаете псевдоискусство, которое с надоедливым однообразием воспевает вашу пресловутую, набившую оскомину «гениальность».
   Бездарные графоманы славословят вас, как полубога, «рожденного от луны и солнца», а вы, как восточный деспот, наслаждаетесь фимиамом грубой лести.
   Вы беспощадно истребляете талантливых, но лично вам неугодных русских писателей.
   Где Борис Пильняк? Где Сергей Третьяков? Где Александр Аросев? Где Михаил Кольцов? Где Тарасов-Родионов? Где Галина Серебрякова, виновная в том, что была женой Сокольникова?
   Вы арестовали их, Сталин!
   Вслед за Гитлером вы воскресили средневековое сжигание книг.
   Я видел своими глазами рассылаемые советским библиотекам огромные списки книг, подлежащие немедленному и безусловному уничтожению. Когда я был полпредом в Болгарии в 1937 году, в полученном мною списке обреченной огню запретной литературы я нашел мою книгу исторических воспоминаний «Кронштадт и Питер в 1917 году». Против фамилии моих авторов значилось: «Уничтожить все книги, брошюры и портреты».
   Обрываю письмо Раскольникова. И последняя фраза, обращенная к вождю: «Ваша безумная вакханалия не может продолжаться долго». Она, эта вакханалия, закончилась со смертью вождя. Но после короткой оттепели либерализма снова появилась на исторической сцене, хотя и не в столь кровавых одеждах.

IV

   Но вернемся к началу столетия, когда закончился так называемый Серебряный век и начался век советский... Кто-то, предчувствуя грядущие несчастья, отправился в эмиграцию, а кто-то остался в России, решив испить горькую чашу до дна. А теперь выборочно – по алфавиту.
   Аркадий Аверченко, русский Марк Твен, без сожаления покинул, как он выразился, «кровавый балаган», устроенный большевиками в России, и напоследок швырнул новой власти свой сборник «Дюжина ножей в спину революции».
   Николай Агнивцев, куртуазный поэт Серебряного века, эмигрировал, а затем вернулся, еле сводил концы с концами и выпустил грустную книжку «От пудры до грузовика». Вот уж, действительно, громыхая, приехали.
 
В ее глаза потухли блестки
И поглядевши на серсо,
Она поправила прическу
И прошептала: «Вот и всё!»
 
   Георгий Адамович, петербургский поэт. В 1923 году эмигрировал во Францию.
 
За все спасибо. За войну,
За революцию и за изгнанье,
За равнодушно-светлую страну,
Где мы теперь «влачим существованье».
Нет доли сладостней – все потерять,
Нет радостней судьбы – скитальцем стать,
И никогда ты не был к Богу ближе,
Чем здесь, устав скучать, устав дышать,
Без сил, без денег, без любви,
В Париже...
 
   Один из лучших критиков и литературоведов Юлий Айхенвальд. Его лично распял Лев Троцкий. В эмиграции Айхенвальд прожил недолго и трагически погиб под колесами трамвая.
   Александр Амфитеатров. В царское время был сослан за фельетон «Господа Обмановы», в котором высмеял царскую семью. В советское время вынужден был бежать от ЧК.
   Леонид Андреев. Увидев, как «по лужам крови выступает завоеватель Ленин», писатель обрушился на большевистскую диктатуру. «Я на коленях молю вас, укравших мою Россию: отдайте мне мою Россию, верните, верните...» Дневники Леонида Андреева под названием «SOS» – это боль и крик. Пронзительный крик и пронзающая боль. Леонид Андреев умер 12 сентября 1919 года в Финляндии, можно сказать, во время и вдали. А вот его сыну Даниилу Андрееву, поэту, прозаику и философу, пришлось испытать все «прелести» советского режима на своей шкуре. 21 апреля 1947 года он был арестован (а заодно арестовали и его жену Аллу) и приговорен к 25 годам тюремного заключения (абсурдное обвинение: подготовка террористического акта). В тюрьме Даниил Андреев как-то умудрился написать три книги, одна из них замечательная – «Роза мира». Она была закончена в 1958 году, опубликована лишь в 1991 году.
   Продолжаем наш скорбный список. Михаил Арцыбашев. Вторил Леониду Андрееву: «Ни нашествие Батыя, ни кровавое безумие Иоанна не причинили России такого вреда и не стоили русскому народу столько крови и слез, как шестилетняя диктатура красного вождя». Подумать только: всего лишь 6 лет! На дворе стоял 1923 год. А уж какие «ягодки» пошли потом!..
   Анна Ахматова. Ее любимое слово «бедствие», оно сопровождало ее на протяжении почти всей жизни: расстрел мужа Николая Гумилева, аресты сына Льва Гумилева, гонения властей, бездомность... В марте 1940 года в поэме «Реквием» Анна Андреевна писала:
 
Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.
Для них соткала я широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов.
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде,
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ,
Пусть так же они поминают меня
В канун моего поминального дня.
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем – не ставить его
Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем разрушилась связь,
Ни в Царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, кто и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыханье черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век
Как слезы струится подтаявший снег,
И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли...
 
   А уж как Анну Андреевну критиковали! Ее топтали и в 20-х годах: «Тепличное растенье, взращенное помещичьей усадьбой» (Лелевич). Уничтожали в 40-х: «Ахматова является типичным представителем чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии» (Жданов). Ее называли и «блудницей», и «монашкой», и еще бог знает как. И что оставалось?
 
Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою...
 
   Андрей Белый. Эмигрировал. Вернулся. Пытался стать советским писателем. Не вышло. Скончался 8 января 1934 года, прожив 53 года. Больше бы не получилось, ибо впереди маячил 37-й, а Андрей Белый был причислен к «представителям реакционного мракобесия в политике и искусстве» (доклад Жданова, 1946 год).
   Александр Блок. Не уехал и власть радостно зачислила его в «поэты революции», но в революции его привлекала только идея свободы, а свободу как раз и задушили.
 
Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?
Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма!
Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться...
Вольному сердцу на что твоя тьма?

Знала ли ты? Или в бога ты верила?
Что там услышишь из песен твоих?
Чудь начудила, да Меря намерила
Гатей, дорог, да столбов верстовых...

Лодки да грады по рекам рубила ты,
Но Царьградских святынь не дошла...
Соколов, лебедей в степь распустила ты —
Кинулась из степи черная мгла...

За море Черное, за море Белое
В черные ночи и в белые дни
Дико глядится лицо онемелое,
Очи татарские мечут огни...

Тихое, долгое, красное зарево
Каждую ночь над становьем твоим...
Что же маячишь ты, сонное марево?
Вольным играешься духом моим?
 
   Блок критиковал Россию. Любил Россию. Желал ей лучшего будущего. Но пришли «неслыханные перемены. Неведомые рубежи». Пришлось изведать поэту и голод, и холод. Одна из последних записей в дневнике: «До каких пределов дойдет отчаянье? – Сломан на дрова шкапик – детство мое и мамино» (17 ноября 1919).
   Безумие охватило Блока. Его могли вылечить, но власти не захотели отпустить его на Запад.
 
Есть в напевах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть.
 
   Валерий Брюсов – счастливец. Удачно влился в советские ряды. Бюрократ-коммунист, как звала его Цветаева. Но кто знает, что было в его душе? Может быть, и морфинистом он стал не случайно?..
   Лауреат Нобелевской премии Иван Бунин. Как его называли – «Певец дворянских могил». В эмиграции Иван Алексеевич скорбел о старой России, «погибшей на наших глазах в такой волшебно краткий срок». До революции Максим Горький упрекал Бунина в общественной пассивности: «Не понимаю, как талант свой, красивый, как матовое серебро, он не отточит в нож и не ткнет им куда надо?» После революции советская власть считала его ярым антисоветчиком и не печатала. А когда Бунин умер, то его начали печатать во всю: советской литературе нужен был классик, и умерший Бунин был уже не опасен: ничего нового он уже не скажет.
   Весьма популярная в старые годы писательница Анастасия Вербицкая новой властью была зачислена в «бульвар» и ей с ходу приписали «порнографию» и «черносотенство».
   Не вписался в советский интерьер и Максимилиан Волошин. А он, со своей стороны, не выступая открыто, тихо, за письменным столом писал громкие строки:
 
О, господи, разверзни, растопчи,
Пошли на нас огнь, язвы и бичи:
Германцев с запада, монгол с востока.
Отдай нас в рабство, вновь и навсегда,
Чтоб искупить смиренно и глубоко
Иудин грех до Страшного суда.
 
   Таким же праведным гневом к революционерам-большевикам пылала Зинаида Гиппиус:
 
Рабы, лгуны, тати ли —
Мне ненавистен всякий грех.
Но вас, Иуды, вас предатели,
Я ненавижу больше всех.
 
   За эти слова власть отыгралась сполна. Она не достала в Париже Зинаиду Гиппиус и ее мужа Дмитрия Мережковского, которого собиралась ликвидировать, но уж других с радостью поставила к стенке. И одним из первых был Николай Гумилев, поэт-воин, герой Первой мировой войны. Его без промедления зачислили в заговорщики, хотя он им совсем не был, и расстреляли. Спустя год после гибели Гумилева Лев Троцкий отметил в «Правде», что Гумилев и его сподвижники по поэзии «не творцы жизни, не участники в создании ее чувств и настроений, а пенкосниматели, эпигоны чужой кровью созданных культур». И впрямь советской власти были не нужны ни Николай Гумилев, ни Андрей Белый, ни другие яркие представители Серебряного века. В идеологический и культурный сектор вписывались лишь откровенные агитки Демьяна Бедного и Владимира Маяковского.
 
Я вам не кенар!
Я поэт!
И не чета каким-то там Демьянам... —
 
   возмущался Сергей Есенин. «Дар поэта – ласкать и корябать...» Вот он и карябал. Итог известен. Есенин повесился. А Максим Горький задохнулся в золотой клетке, куда его поместила власть. «Предлагаю назвать нашу жизнь Максимально горькой», – пошутил Карл Радек, блистательное перо революции, сгинувший впоследствии среди лагерной пыли.
   Георгий Иванов из парижского далека писал:
 
Россия тишина. Россия прах.
А может быть, Россия – только страх.
Веревка, пуля, ледяная тьма
И музыка, сводящая с ума...
 
   Сергей Клычков – удивительный поэт и романист, в советские годы был определен в «кулацкие гуси» и в 1937 году ликвидирован. Та же судьба постигла другого крестьянского поэта Николая Клюева – убит.
 
Я умер! Господи, ужели?
И где же койка, добрый врач?
И слышу: «В розовом апреле
Оборван твой предсмертный шаг!..»
 
   Владимир Короленко. Пожалуй, единственный писатель из «крупняков», который громко протестовал против большевистских репрессий, арестов, грабежей и расстрелов. «Мы, как государство, консервативны только в зле, – писал Владимир Галактионович, – чуть забрезжит что-то новое, гуманное, справедливое и тотчас гаснет. Приходит «новый курс» и отбрасывает нас к Иоанну грозному...» Короленко умер в декабре 1921 года, еще бы немного – и не избежать ему расстрельной участи.
   Александр Куприн – нищета во Франции и доживание в советской России (власть все сделала, чтобы он вернулся. Имена были нужны. Имена!). В парижской газете «Утро» (1922) Куприн провидчески писал о судьбе литературы: «Теперь уже немыслимы очаровательная простота Мериме, аббата Прево и пушкинской «Капитанской дочки». Литература должна им (читателям. – Ю.Б.) приятно щекотать нервы и способствовать пищеварению».
   Поэт Бенедикт Лившиц никуда не уезжал из России. И чувствовал, как «на черной лестнице распахнута дверь». 16 октября 1937 года его арестовали. Не выдержал пыток, лишился рассудка и по требованию следователей оговорил десятки невиновных, в том числе Николая Заболоцкого.
   Осип Мандельштам.
 
Это какая улица?
– Улица Мандельштама.
Что за фамилия чортова!
Как ее ни вывертывай,
Криво звучит, а не прямо!