«Ужас жизни» превалировал над «восторгом». Свои настроения поэт выразил в прекрасном стихотворении «Человек и море»:
 
Свободный человек! недаром ты влюблен
В могучий океан: души твоей безбрежной
Он – зеркало; как ты, в движеньи вечном он,
Не меньше горечи в твоей груди мятежной.
 
 
Как по сердцу тебе в него нырять,
На нем покоить взгляд! В его рыданьях гневных
И диких жалобах так любо узнавать
Родные отзвуки своих невзгод душевных!
 
 
Равно загадочны вы оба и темны,
Равно объяты вы молчаньем ледовитым.
Кто, море, знает ключ к твоим богатствам скрытым?
Твои, о человек, кто смерит глубины?
 
 
И что же? Без конца, не зная утоленья,
Войну вы меж собой ведете искони!
Так любите вы смерть и ужасы резни.
О, братья-близнецы, враги без примиренья!
 
(Пер. П. Якубовича)
   Еще более страшила Бодлера железная поступь прогресса. В черновом отрывке находим такие строки: «Машинное производство так американизирует нас, прогресс в такой степени атрофирует у нас всякую духовность, что никакая кровавая, святотатственная, противоестественная утопия не сможет даже сравниться с результатами этих американизации и прогресса…»
   «Прогресс нынешнего времени ведет к тому, – обращался далее Бодлер к современному ему буржуа, – что из всех твоих органов уцелеет лишь пищеварительный тракт! Время это, может быть, совсем близко, кто знает, не наступило ли оно!..»
   Американизация, духовность – ну прямо из словаря нынешних российских патриотов, с той лишь разницей, что слово «духовность» понимается по-разному: Бодлером – как достижения мировой культуры, а нашими патриотами-почвенниками – как община и православие, с внутренней изоляцией от всего мира.
   Свои опасения по поводу американизации Бодлер высказал в 1855 году, а спустя сто с лишним лет его родина действительно превратилась в вотчину межнациональных корпораций и подверглась интеллектуальному оскоплению. Империализм в области культуры стал интенсивно насаждать в Европе свою розовую мечту о стандартизации и единообразии. «Я не знаю, что такое иностранец», – с гордостью заявил французский политик 1970-годов Жан Жак Серван-Шрейбер. Американская, а точнее, всемирная, культура с ее стандартным набором идей и материальных благ безудержно разливается ныне от берегов Сены до Вислы, и уже докатилась до Волги. Похоже, что «битва против джинсов», по выражению Мишеля Жобера, увы, проиграна.
   Бодлер пришел бы в ужас от того, во что вылилось, во что материализовалось его предчувствие: француз и американец в настоящее время читают одни книги, ходят в одинаковых джинсах, слушают одну и ту же музыку, смотрят одни и те же фильмы. Но о кино Бодлер, к счастью для себя, не догадывался, а тем более об Интернете. Его страшила даже такая, казалось бы, безвинная вещь, как фотография.
   В статье 1859 года «Современная публика и фотография» Бодлер отмечал, что «неправильно использованное развитие фотографии в значительной мере способствовало, как и вообще всякое материальное развитие, оскудению гения французского народа, уже без того довольно скудного. Поэзия и прогресс – это два честолюбца, ненавидящих друг друга инстинктивной ненавистью… Пусть фотография станет служанкой наук и искусства, но очень покорной служанкой, такой, как печать или стенография, не создающие и не заменяющие литературы. Если же ей позволят… овладеть всем тем, что приобретает ценность потому, что человек вложил в это свою душу, – тогда горе нам…»
   С неприязнью относился Бодлер и к газетам.
   «Какую газету ни прогляди, за какой угодно день, месяц, год, – непременно наткнешься в каждой строчке на свидетельство самой чудовищной людской испорченности, соседствующее с самым поразительным бахвальством собственной честностью, добротой, милосердием, а также с самыми бесстыдными декларациями касательно прогресса и цивилизации.
   Что ни газета, от первой строчки до последней – сплошь нагромождение мерзостей. Войны, кровопролития, кражи, непристойности, истязания, преступления властителей, преступления народов, преступления частных лиц, упоение всеобщей жестокостью.
   И вот этим-то омерзительным аперитивом ежеутренне сдабривает свой завтрак цивилизованный человек. В нынешнем мире все сочится преступлением – газета, стена, лицо человеческое.
   Не представляю себе, как можно дотронуться до газеты чистыми руками, не передернувшись от гадливости».
   Какое точное современное ощущение! Да, Бодлер – наш современник. Так и хочется обратиться к нему: дай руку, товарищ далекий!.. Но не подал бы. Гордый был человек. Чернь презирал.
   Еще одна цитата из книги записок под названием «Мое обнаженное сердце»:
   «Вера в прогресс – учение лентяев, учение бельгийцев. Ее можно уподобить расчету человека на то, что порученное ему дело исполнят соседи.
   Не может быть прогресса (настоящего, нравственного) нигде, кроме как в человеке и посредством усилий самого человека.
   Но мир полон людей, умеющих мыслить только сообща, всем скопом. Отсюда все эти Бельгийские общества.
   А еще есть люди, которые умеют веселиться только в стаде. Истинный герой веселится в одиночку.
   Вечное превосходство Денди…»
   Так что Денди руки не подает. Денди бродит в одиночестве, и все его мысли – об утраченном эдеме:
 
О, как ты стал далек, утраченный эдем,
Где синий свод небес прозрачен и спокоен,
Где быть счастливыми дано с рожденья всем,
Где каждый, кто любим, любимым быть достоин, —
О, как ты стал далек, утраченный эдем!..
 
 
Для чистых радостей открытый детству рай,
Он дальше сказочной Голконды и Китая,
Его не воротишь, хоть плачь, хоть заклинай,
На звонкой дудочке серебряной играй, —
Для чистых радостей открытый детству рай.
 
(Пер. В. Левика)
   Так писал Бодлер в стихотворении «Moesta et errabun-da» («Грустные и неприкаянные мысли» – лат.)
   «Мы скоро в сумраке потонем ледяном», – делает вывод поэт. Апокалипсический мотив звучит в знаменитых строках «Пляски смерти»:
 
…Скажи, безносая, танцорам слишком рьяным,
Им, тем, кто морщится в присутствии твоем:
«Признайтесь, гордые, что вопреки румянам
Вы чувствуете смерть всем вашим существом.
 
 
Вы тоже мертвецы – и свой азарт умерьте!
Увядший Антиной и лысый Ловелас,
Вы все охвачены вселенской пляской смерти.
В неведомую даль она уводит вас.
 
 
Беспечно веселясь над Гангом и над Сеной,
Не видят смертные, что наступает срок,
Что дулом гибельным нацелясь в глубь вселенной,
Труба архангела пробила потолок…
 
(Пер. В. Микушевича)
   Бодлер, Кьеркегор, Шопенгауэр, Камю и другие пророки явственно слышали этот предостерегающий трубный звук. Воочию видели не только закат Европы, но и мира.

IV

   Бодлер обладал космическим видением. Его отзывчивая душа в унисон звучала со страданиями всех живущих на земле людей. Он постигал сердцем весь этот мир разом. Он чувствовал его пульс. И не мог не понимать всей безысходности человеческой борьбы за счастье. Не умея примириться со вселенским злом, он гневно обращался к небу:
 
Ты – крышка черная гигантского котла,
Где человечество горит, как груда праха!
 
(Пер. Эллиса)
   И этот образ гигантского котла, прикрытого крышкой-небом, где человечество обречено кипеть без понимания своей высшей цели и без объяснения причин небесной кары, был невыносимо тяжел для поэта.
   Бодлер не просит, как Данте, горнего «света», не выпрашивает «покоя», как Мастер у Булгакова. Он хочет просто уйти от неотвязных мыслей об окружающем мире.
   «Бывают случаи, когда меня охватывает желание спать до бесконечности, но я как раз и не могу больше спать, ибо мысли никогда меня не покидают», – писал он матери 26 марта 1853 года.
 
К тебе взываю я, о та, кого люблю я,
Из темной пропасти, где сердце схоронил;
Угрюм мой душный мир, мой горизонт уныл,
Во мраке ужаса, кощунствуя, живу я.
Полгода там царит холодное светило,
Полгода кроет ночь безмолвные поля;
Бледней полярных стран, бесплодная земля
Ни зелени, ни птиц, ни вод не породила…
 
(Пер. А. Кублицкой-Пиоттух)
 
Нет ничего страшней жестокости светила,
Что излучает лед. А эта ночь – могила,
Где Хаос погребен! Забыться бы теперь
Тупым, тяжелым сном – как спит в берлоге зверь…
Забыться и забыть и сбросить это бремя,
Покуда свой клубок разматывает время…
 
(Пер. А. Эфрон)
   Это стихотворение, данное в двух разных переводах, называется, как и заупокойная молитва, «De profundis clamavi» («Из бездны взываю» – лат.)
   Поэт просит сна. Однако сон – лишь кратковременная передышка, уход в мир приятных иллюзий, но с неизбежным возвращением назад, в горькую действительность. Эта действительность, как палач с секирой, стоит над подушкой. Проснувшись, поэт вынужден видеть
 
…эту бледную мглу над безлюдьем полей.
Разве только вдвоем, под рыданье метели,
Усыпить свою боль на случайной постели.
 
(«Туманы и дожди», пер. В. Левика)

V

   Итак, боль можно усыпить на случайной постели? Отвечая на этот вопрос, переходим к следующей теме: Бодлер и женщины, отношение поэта к любви, к чувственным наслаждениям, а проще говоря, к сексу.
   В пору юности Бодлеру казалось, что для полноты чувств достаточно, чтобы «шел дикий, душный аромат любовный» и чтобы
 
…бархатное, цвета красных роз,
Как бы звуча безумным юным смехом,
Отброшенное платье пахло мехом…
 
(«Призрак», пер. В. Лeвикa)
   А дальше можно продолжить цитатой из другого бодлеровского стихотворения, «Экзотический аромат»:
 
Когда, закрыв глаза, я в душный вечер лета
Вдыхаю аромат твоих нагих грудей,
Я вижу пред собой прибрежия морей,
Залитых яркостью однообразной света!..
 
(Пер. В. Брюсова)
   Страсть, чувственный экстаз представлялись поэту «драгоценней, чем вино».
 
…Изгиб прильнувших к груди бёдр
Пронзает дрожь изнеможений;
Истомой медленных движений
Ты нежишь свой роскошный одр…
…Склонясь в восторге упоений
К твоим атласным башмачкам,
Я все сложу к твоим ногам:
Мой вещий рок, восторг мой, гений!
Твой свет, твой жар целят меня,
Я знаю счастье в этом мире!
В моей безрадостной Сибири
Ты – вспышка яркого огня!
 
(«Песнь после полудня», пер. Эллиса)
   Если ограничиться только этими строками и не касаться подлинной жизни Бодлера, то возникает ложная картина: поэт – сверхчувственный мужчина, стопроцентный самец, мачо, обожающий секс, понимающий в нем толк, умеющий доставить и себе и женщине истинные наслаждения. Но все это не так. Еще раз обратимся к пространному очерку Сартра:
   «…Бодлера подозревали в импотенции. Несомненно лишь то, что физическое обладание, столь близкое к сугубо природному удовольствию, и вправду не слишком его интересовало. О женщине он с презрением говорил, что «она в течке и хочет, чтобы ее …». Что же до собратьев-интеллектуалов, то он утверждал, что «чем больше они отдаются искусству, тем хуже у них с потенцией», – слова, которые вполне можно истолковать как личное признание Бодлера… Говоря попросту, чувственность преобладает в нем над темпераментом. Опьяненный собственными ощущениями, темпераментный человек полностью забывается; Бодлер же не умеет терять над собой контроль. Сам по себе половой акт вызывает у него ужас именно потому, что он природен, брутален, равно как и потому, что его суть заключается в слиянии с Другим. «Совокупляться – значит стремиться к проникновению в другого, а художник никогда не выходит за пределы самого себя». Существуют, впрочем, удовольствия, получаемые на расстоянии, когда, например, можно видеть, осязать женское тело или вдыхать его запах. Вероятно, такими удовольствиями Бодлер по большей части и пробавлялся. Соглядатаем и фетишистом он был именно потому, что пороки как бы смягчали в нем любострастие, потому что они позволяли ему обладать вожделенным объектом на расстоянии, так сказать, символически; соглядатай сам ни в чем не участвует; закутавшись по самую шею, он во все глаза смотрит на обнаженное тело, не дотрагиваясь до него, – и вдруг по всему его телу пробегает совершенно непристойная, хотя и сдерживаемая дрожь…»
   Прервем цитату и немного переведем дух, ибо для некоторых, возможно, текст Сартра слишком изощрен. Но все же попытаемся его осилить. Итак, дрожь. Но почему? Сартр отвечает: Бодлер «творит зло, и ему это ведомо; ведь, вступая в обладание другим на расстоянии, сам он ему не отдается. В этом смысле не так уж и важно, получал ли Бодлер сексуальное удовлетворение в одиночку (на что кое-кто намекал) или прибегал к тому способу, который с нарочитой грубостью называл: «е…», поскольку, строго говоря, даже в акте соития он все равно остался бы одиночкой, мастурбатором, умея, в сущности, получать наслаждение только от самого факта прегрешения…»
   И далее о Бодлере:
   «Множество прочих форм зла: предательство, низость, зависть, насилие, скупость, да мало ли что еще, – все это осталось для него совершенно чуждым. Себе он выбрал роскошный аристократический грех».
   Бодлеровский грех – эротика, но эротика именно по-бодлеровски. Его сладострастие – это специфическая смесь созерцания и удовольствия. Любви во всем этом нет, она как бы вынесена за скобки, ибо, как признавался Бодлер: «Любовь раздражает тем, что для этого преступления необходим сообщник».
   Какая презрительная надменность по отношению к женщине: сообщник! Следует отметить, что мало кто из поэтов так негативно писал о прекрасном поле, как Бодлер:
   «Меня всегда удивляло, как это женщинам дозволено входить в церковь. О чем им толковать с Богом?»
   «Вечная Венера (каприз, истерия, фантазия) есть одна из соблазнительных личин Дьявола…»
   «Женщина не умеет отделить душу от тела. Она примитивна, как животное. Сатирик объяснил бы это тем, что у нее нет ничего, кроме тела» («Мое обнаженное сердце»).
   Тем не менее в своих дневниках Бодлер часто возвращается к теме любви: она его занимала. Она его тяготила. Она его мучила, ибо он мечтал о любви и одновременно страшился ее.
   «Любовь хочет выйти за пределы самое себя, слиться со своей жертвой, как победитель с побежденным, но все-таки сохранить преимущества завоевателя».
   И где-то в соседней записи:
   «Любовь очень похожа на пытку или хирургическую операцию. Но эту мысль можно развить в самом безрадостном духе. Даже если оба возлюбленных как нельзя более полны страсти и взаимного желания, все равно один из двоих окажется равнодушнее и холоднее другого. Он или она, – хирург или палач, а другой – пациент, или жертва. Слышите вздохи, прелюдию к трагедии бесчестья, эти стоны, эти крики, эти хрипы? Кто не издавал их, кто не исторгал их из себя с неудержимой силой? И чем, по-вашему, лучше пытки, чинимые усердными палачами? Эти закатившиеся сомнамбулические глаза, эти мышцы рук и ног, вздувающиеся и каменеющие, словно под воздействием гальванической батареи, – ни опьянение, ни бред, ни опиум в их самых неистовых проявлениях не представят вам столь ужасного, столь поразительного зрелища. А лицо человеческое, созданное, как верил Овидий, чтобы отражать звезды, – это лицо не выражает более ничего, кроме безумной свирепости, или расслабляется, как посмертная маска…»
   Ну как вам эта картина страсти? Какими ядовитыми красками она нарисована! Да, страсть искажает лицо, происходят некие низменные метаморфозы – ну и что из того? Страсть – это ведь и полет. Упоение. Высшее наслаждение из всех, что даны человеку создателем. Однако Бодлер видел в любовном слиянии лишь гримасы и стоны. Но это все в теоретических построениях на бумаге. А что было в действительности? В будуаре?..

VI

   Как ни презирал Бодлер женщин, без них обойтись он никак не мог. Случайные связи оставим в стороне, обратимся к постоянной подруге поэта, к темпераментной мулатке Жанне Дюваль.
   Поначалу связь с содержанкой представлялась Бодлеру вызовом обществу, протестом против мещанской добропорядочности. Чувственный характер отношений с Жанной, ее порочность, склонность к пьянству, вымогательству и к грубым скандалам дополнили переживания, связанные с разочарованием поэта в матери, – так считает Н. Балашов в статье «Легенда и правда о Бодлере».
   А вот как излагает биографические вехи Бодлера Георгий Косиков:
   «Элегантная внешность и «английские» манеры молодого человека производили впечатление на женщин, однако Бодлер даже не пытался завязать роман с приличной замужней дамой или хотя бы с опрятной гризеткой. Робость, гипертрофированная саморефлексия, неуверенность в себе как в мужчине заставляли его искать партнершу, по отношению к которой он мог бы чувствовать свое полное превосходство и ничем не смущаться. Такой партнершей стала некая Жанна Дюваль, статистка в одном из парижских театриков. Бодлер сошелся с ней весной 1842 года, и в течение 20 лет она оставалась его постоянной любовницей. Хотя «черная Венера» (Жанна была квартеронкой) на самом деле не отличалась ни особенной красотой, ни тем более умом или талантом, хотя она проявляла открытое презрение к литературным занятиям Бодлера, постоянно требовала у него денег и изменяла ему при любом удобном случае, ее бесстыдная чувственность устраивала Бодлера и тем самым отчасти примиряла с жизнью; кляня Жанну за ее вздорность, нечуткость и злобность, он все же привязался к ней и, во всяком случае, не бросил в беде: когда весной 1859 года Жанну, питавшую излишнее пристрастие к ликерам и винам, разбил паралич, Бодлер продолжал жить с ней под одной крышей и, вероятно, поддерживал материально вплоть до самой своей смерти».
   Более чем странную любовницу выбрал себе поэт! И тем не менее она стала его музой, по крайней мере ей он посвятил цикл стихотворений из своего сборника «Цветы зла», для него она была «Нега Азии и Африки зной».
   Связь с Жанной длилась долго и вконец измучила поэта.
 
От поцелуев, от восторгов страстных,
В которых обновляется душа,
Что остается – капля слез напрасных,
Да бледный контур в три карандаша.
 
(Пер. В. Левика)
   Когда рассеивался дурман чувственности и оседал угар страсти, пусть даже фетишистской, поэт оставался наедине с самим собой, с ощущением ужасающей пустоты. Он жаждал общения на высоком языке искусства, поэзии, но такое общение с Жанной было исключено. К тому же она, издеваясь над ним, беспрестанно предавала его с другими. Часто у него возникало желание бросить ее. Растоптать. Унизить. Но, будучи человеком слабым, без настоящего мужского начала, он не мог этого сделать. Более того, он не мог преодолеть своей привязанности к ней. Что оставалось делать? Только одно: яростно низвергать ее в стихах.
 
Ты на постель свою весь мир бы привлекла,
О женщина, о тварь, как ты от скуки зла!
Чтоб зубы упражнять и в деле быть искусной —
Съедать по сердцу в день – таков девиз твой гнусный.
 
 
Зазывные глаза горят, как бар ночной,
Как факелы в руках у черни площадной,
В заемной прелести ища пути к победам,
Но им прямой закон их красоты неведом.
 
 
Бездушный инструмент, сосущий кровь вампир,
Ты исцеляешь нас, но как ты губишь мир!..
 
(Пер. В. Левика)
   И в конце стихотворения Бодлер обозначает две противоборствующие стороны: он – мужчина, гений; она – женщина, животное, грязь, но, увы, божественная грязь.
   В жизни Бодлера была не одна Жанна Дюваль. В промежутке возникала и Лушетта, женщина с еще более сомнительным поведением, чем Жанна. Результат общения?
 
С еврейкой бешеной, простертой на постели,
Как подле трупа труп, я в душной темноте
Проснулся и к печальной красоте
От этой – купленной – желанья полетели…
 
(Пер. В. Левика)
   Чисто бодлеровский парадокс: презирать и любить, чувствовать отвращение и тянуться к источнику отвращения, переводить свои чувства на язык поэзии и петь «прелестей твоих заманчивый эдем».
   Этот странный переплав чувств возникал у Бодлера постоянно, то с Жанной, то с Лушеттой, то с проституткой Сарой, известной в среде литературной богемы под кличкой Косоглазка. Даже в косоглазии он находил идеал печальной красоты. С мучительной горечью искал Бодлер в женщинах нравственный идеал, не находил его, отчаивался и снова пускался в поиски, но самое смешное и забавное заключалось в том, что он искал не там, где можно было встретить женщину неиспорченную и с возвышенной душой.
 
…Дай сердцу верить в ложь, дай опьяняться снами;
В тени ресниц твоих позволь дремать часами,
Как в грезах, утопать в зрачках любимых глаз!
 
   В грезах, только в грезах это происходило, а в жизни этого у Бодлера быть не могло. Вот еще одно очередное разочарование: пышнотелая и пышноволосая артистка Мари Добрен.
 
Дитя, сестра моя!
Уедем в те края,
Где мы с тобой не разлучиться сможем,
Где для любви – века,
Где даже смерть легка,
В краю желанном, на тебя похожем…
…Там сладострастье, роскошь и покой…
 
(Пер. Ирины Озеровой)
   Стихотворение это называется «Приглашение к путешествию». Но, зная Бодлера, легко можно предположить, что подобное путешествие не состоялось и вообще не могло состояться, ибо практически Бодлер жаждал не любви собственно, а всего лишь так называемых прикосновений. Сартр отмечает, что в письме к Мари Добрен «Бодлер как раз и предвкушает подобное наслаждение: он будет молча вожделеть к ней, окутает ее своим желанием с ног до головы, но сделает это лишь на расстоянии, так что она ничего не почувствует и даже ничего не заметит:
   «Вы не можете воспрепятствовать моей мысли блуждать возле ваших прекрасных – о, столь прекрасных! – рук, ваших глаз, в которых сосредоточена вся ваша жизнь, всего вашего обожаемого тела».
   Говоря без изыска, все это напоминает какого-нибудь современного застенчивого юношу, который, запершись в ванной комнате, смотрит изображения обнаженных женщин в журнале «Плейбой» и занимается самоудовлетворением. В одиночестве…
   Показательна увлеченность Бодлера Аполлонией Сабатье в 1852 году. Бодлеру 31 год, Аполлонии – 30. Она – светская куртизанка и устраивает у себя еженедельные обеды, на которые собираются такие знаменитости из мира литературы, как Александр Дюма-отец, Альфред де Мюссе, Теофиль Готье, Гюстав Флобер… Среди них и Бодлер. Аполлония, в отличие от всех женщин Бодлера, не только привлекательна, но и умна, искушена в салонных беседах. И Бодлер, который умел либо незаслуженно презирать, либо незаслуженно обожествлять женщин, вообразил, что г-жа Сабатье – это его Беатриче. И как он поступил? Затеял с ней некую платоническую игру, свою традиционную любовь «издалека», «близость» на расстоянии: писал ей инкогнито письма и стихотворения.
 
…Игра идет к концу! Добычи жаждет Лета.
Дай у колен твоих склониться головой,
Чтоб я, грустя во тьме о белом зное лета,
Хоть луч почувствовал – последний, но живой.
 
(Пер. В. Левика)
   Бодлер всегда страдал болезненно обостренной чувствительностью. Жаждущий идеального, не признающий никакие компромиссы, склонный к сарказму, мизантропии и эпатажу, он был еще «невыносимее», чем Байрон. Общаться с ним было нелегко. Он делал все возможное, чтобы выглядеть гадким в глазах окружающих, оттолкнуть и отвратить их от себя. Об отношении к женщинам и к любви мы уже говорили. Как тут не вспомнить нашего Александра Сергеевича:
 
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен…
 
   Правда, в случае с Бодлером следует сделать поправку: не малодушно, а презрительно и надменно, но это не меняет дела. Обычный человек, хотя и с большими странностями. Однако вернемся к дальнейшим строкам Пушкина: «Но лишь божественный глагол…» И опять поправочка: «божественный глагол» у Бодлера был божественным лишь в звучании, а сатанинским по существу, недаром сам он рядился в тогу «сатанинского поэта». Он был поэтом, который сознательно выращивал «цветы зла».
   Любопытно прочитать, к примеру, такие строки из его дневника:
   «После загула всегда чувствуешь себя более одиноким, более заброшенным. И нравственно, и физически я всегда ощущал близость бездны – не только бездны сна, но и бездны действия, воспоминания, мечты, желания, печали, раскаяния, красоты, множества и т. д.
   С наслаждением и ужасом я пестовал свою истерию. Теперь у меня все время кружится голова, а сегодня, 23 января 1862 года, мне было дано странное предупреждение, я почувствовал, как на меня повеял ветер, поднятый крылом безумия».
   Бодлер был склонен к крайним чувственным напряжениям, к пограничному состоянию между покоем и бурей, между ясностью ума и безумием.

VII

   Свое отвращение к буржуазному миру Бодлер выразил в книге «Цветы зла» («Les fleurs du mal»). Этот сборник, вначале имевший другое название, «Лесбиянки», поступил в продажу 25 июня 1857 года. В эту «жесткую книгу я вложил все мое сердце, всю мою нежность, всю мою веру (вывернутую), всю мою ненависть», – признавался Бодлер в письме к опекуну 18 февраля 1866 года.
   Книга вызвала скандал. Правительство Наполеона III восприняло «Цветы зла» как пощечину. Против Бодлера, как за полгода до этого против Флобера, был затеян судебный процесс.