— Странно все же, что итальянцы, — сказал адъютант. — Видал я их под Севастополем. Юнкер еще был. В бою хлипкие, но голосистые, черти! Ох и пели! Ночью, бывало, подползу к ихним траншеям и слушаю. Лежу в траве, корочку грызу. Вместо соли порохом присыплю и жую, слушаю, как поют. Надо мной звезды. Проще простого пулю схлопотать, а я лежу, дурак. Нынче бы уж не полез…
   Певцов, перебивая, рассуждал дальше: несомненно, карбонарии прибегли к помощи питерских уголовных. Иначе у них вряд ли бы что вышло. В чужом городе, не зная языка… Но и каторжники, понятно, по-итальянски ни слова. Следовательно, был посредник. Русский или поляк. Может быть, еврей.
   — Я думаю, это эмигрант, который нанялся матросом на «Триумф Венеры», — сказал Певцов. — Он-то и сидел в трактире «Америка».
   — Почему вы так думаете? — спросил Шувалов.
   — Известно, ваше сиятельство, итальянцы считают месть делом священным. Убить — да. Пусть из-за угла или ночью в постели — пожалуйста, сколько угодно. Благородству не помеха. В этом отношении они напоминают наших кавказских горцев. Но ограбить, это уж, простите, из другой оперы. Наполеондоры прикарманили их сообщники. Кстати, найденная на окне косушка из-под водки свидетельствует в пользу этой версии. Итальянцы предпочли бы вино.
   В паузе адъютант попытался продолжить свой рассказ:
   — Но они, знаете, на песню тоже падкие…
   — Да не лезьте вы! — Певцов толкнул его локтем в бок. — Просто счастье, ваше сиятельство, что этот малый с подбитым глазом, путилинский шпион, принес монеты нам, а не своему начальнику. Тот бы стал хитрить, выгадывать… Вы уже решили, как с ним поступить?
   — С кем?
   — С Путилиным. Не пойму только, ненормальный он или прикидывается? Огульно обвинить в убийстве австрийского посла!
   — Вначале, ротмистр, я должен решить, как мы будем оправдываться перед Хотеком.
   — Очень просто, — сказал Певцов. — Арестуем Путилина или выгоним его со службы. Вот вам и оправдание.
   — Под Севастополем, говорю, было дело, — встрял-таки адъютант. — Как-то ротный наш приказывает: а ну, ребята, заводи «Ноченьку», да подушевнее! Такой подлец. Сам взял винтовку и к брустверу. Я с ним. Запели наши солдатики, аж слезу жмет. Глядим, итальянцы уже из траншей высовываются, как суслики. Слушают. Ротный мне шепчет: стреляй, стреляй! Сам — бац, и снял у них офицера. А я не могу. Рука не подымается.
   — И слава богу, — сказал Шувалов. — А то слушаю вас и думаю: неужто придется подыскивать другого адъютанта?
   Кучер изо всех сил дернул вожжи. Заржали лошади, карета остановилась. Есаул стукнул нагайкой в стекло:
   — Баба какая-то. Лезет прямо под колеса.
   Шувалов открыл дверцу, и к нему кинулась молодая женщина в сбившемся на плечи платке, растрепанная, с безумным взглядом:
   — Ваше благородие, Пупырь! Тут он где-то…
   По лицу ее текли слезы.
   Шувалов потянул дверцу на себя, но женщина уцепилась обеими руками и не пускала. Есаул грудью коня осторожно начал теснить ее прочь, объясняя:
   — Тебе в полицию надо. Иди в полицию.
   — Не за себя боюсь, ваше благородие! Я с им жила, мне он ничего не сделает…
   Но есаул, не слушая, разворачивал коня. Мигнул и пропал, заслоненный спинами конвоя, синий фонарь на передке кареты.
   Скорей в гавань! «Триумф Венеры» уже разводит пары, пламя гудит в топках.
 
   У шлагбаума перед въездом в порт навстречу выбежал заспанный солдат из инвалидной команды.
   — Подымай! — издали генеральским голосом закричал ему Константинов.
   Трясущимися руками инвалид отпустил веревку, освобождая конец шлагбаума. Здоровенная чугунная плюха, привязанная к другому концу, оттянула его вниз, со скрипом взметнулась полосатая перекладина, и когда карета, почти не замедлив ход, проскочила под ней, у Константинова, сидевшего на козлах и не успевшего вовремя пригнуть голову, сшибло фуражку.
   Он привстал, чтобы лучше видеть дорогу одним глазом. С развевающимися волосами, с горящим на ветру лицом он показывал, куда ехать, покрикивал:
   — Направо давай! Еще направо… Куда? Тпрр-р! Ты какой рукой крестишься, олух?
   Наконец в рассветных сумерках Константинов различил у берега знакомый силуэт. Почудилось, что ноздри улавливают слабый запах апельсинов. Он увидел изящные очертания бортов, мачты с пушистыми от снега канатами, тусклый огонь на баке и длинную трубу, выкрашенную в национальные цвета Сардинского королевства — красный, белый и зеленый. Из трубы выбивался дымок, под палубой стучала машина, но трап еще не был убран и якорей не отдали.

3

   Обычно Пупырь промышлял неподалеку от гавани, в чьих спасительных лабиринтах всегда можно укрыться от погони. Где-то там он прятал и часть своей добычи, чтобы удобнее было сбывать ее матросам с иностранных кораблей. Глаша об этом знала и часа полтора кружила по соседним кварталам. Она прогуливалась по пустынным переулкам, бродила в подворотнях среди мусорных ларей, украдкой провожала разбредавшихся по домам посетителей питейных заведений, выбирая тех, что одеты получше: именно таких чаще всего преследовал Пупырь. Несколько раз в надежде привлечь его внимание сама начинала пьяным голосом петь господские песни. Пусть подумает, будто загуляла какая-нибудь сбежавшая от мужа лихая барынька с ридикюлем, золотыми серьгами в ушах и сотенной ассигнацией промеж грудей, которую засунул ей туда страстный кавалер. Увы, все напрасно.
   За полночь утихла метель, снег растаял на прогревшейся за последнюю неделю земле. Ботинки промокли насквозь, но Глаша об этом не думала. Теперь не все ли равно?
   А ведь еще и года не минуло, как она гадала на жениха: замыкала над Невой амбарный замок, ночью вместе с ключом клала его под подушку. Бабы в прачечной говорили, что тогда во сне суженый придет, попросит воды напиться. Нужно только сказать: «Мой замок, твой ключ…» И приходил под утро водовоз Семен Иванович, добрый человек и вдовец. Наяву-то поглядывал на нее, орехами угощал. Ан нет же! Угораздило с душегубом спутаться. И ведь жалкенький был, ободранный, уши в коростах. За три месяца ряху наел. По трактирам ходит, пишет в тетрадку, как пирог с головизной печь, как — с сомовьим плеском. И зачем, дура, молчала? Чего боялась? Дура, дура, какая дура, Господи! Разве есть на свете что страшнее, чем с ним жить? Сколь душ на ее совести! А если еще сегодня он кого порешит, не отмолишь греха. Впору на себя руки накладывать. Одно остается: найти этого, с бакенбардами, и в Неву… Господи!
   Глаша металась по улицам, и наступил момент, когда она вдруг почувствовала, что где-то он, сатана, здесь, поблизости. Собаки по дворам его выдавали. То одна шавка, то другая начинала скулить жалобно и трусливо, а то принимались брехать все разом. Видать, почуяли идущий от Пупыря волчий запах.
   Дважды Глаша подбегала к будочникам, звала их искать Пупыря, умоляла, плакала, но первый испугался, второй стал заигрывать, хватать за подол, за грудь, грозился в участок забрать как гулящую, коли не уважит его. Глаша еле отбилась. Остановила даже карету с генералом, однако и генерал про Пупыря слушать не захотел, и усатый офицер на коне, хотя она перед ним на колени встала. Сидя на мокрой мостовой, Глаша смотрела, как удаляются всадники, как весело играют конские репицы с аккуратно подрезанными хвостами, и выла, раскачиваясь из стороны в сторону. Страшная догадка леденила душу: может, и впрямь Пупырь государю нужный человек, раз никто его ловить не желает? Может, не зря болтал?
   Часы на Невской башне пробили четыре. Она встала и побрела домой.
   Подойдя к дому, заметила пробивающийся снизу, из подвала, слабый свет. Огонек дрожал в вентиляционном окошке, и сердце упало: значит, проворонила его. Там он, вернулся.
   Тянуло дымком, кое-где печки растапливали. Глаша растерянно топталась во дворе, не зная, как быть, идти или нет, и проглядела, что свет в окошке погас. Очнулась, когда Пупырь уже стоял перед ней. Она взглянула на него, по привычке сжавшись, не сразу понимая, что впервые смотрит ему в глаза без страха.
   — Где была? — спросил Пупырь.
   Глаша пожала плечами, независимо качнула грязным подолом и не ответила. Принюхалась: одеколоном пахнет. И чего боялась? Что в нем волчьего? Чиновничья шинель с меховым воротником, сапоги спереди надраены, а каблуки грязные. А руки-то! Ну чисто обезьяна! Не сгибаясь, может на сапоги себе блеск наводить.
   — Оглохла? Где была, спрашиваю!
   Она засмеялась:
   — За тобой следила!
   — За мной? — Он выпучил глаза. — И что видела?
   — Все! Все видела!
   Глаша смеялась, но почему-то слезы бежали по щекам.
   — Что ты видела? — тихо спросил Пупырь.
   Она смахнула слезы и с наслаждением плюнула в мерзкую харю, одновременно вцепившись ему в волосы и крича:
   — Вот он! Держите его!
   Пупырь отодрал ее руку вместе с клоком своих волос, но зажать рот не сумел.
   — Люди добрые! — уворачиваясь, легко и радостно кричала Глаша. — Он здесь!
   Правой рукой Пупырь обхватил ее поперек живота, левой жестоко смял губы, поднял и потащил к черному ходу.
   В третьем этаже скрипнула оконная рама, свесилась над карнизом чья-то лысина.
   Глаша отбивалась, рвала с шинели воротник, царапала Пупырю шею, надсаживалась криком, который ей самой казался пронзительным, а на деле превратился в хриплое бессильное мычание. Пупырь сволок ее по лестнице, ведущей в подвал, и, как куль, стряхнул на каменные ступени. Она ударилась о стену, всхлипнула и затихла. Во дворе тоже пока что было тихо. Прислушавшись, Пупырь бросился вниз, к тайнику среди поленниц. Вначале достал роскошный кожаный баул, припасенный для путешествия в Ригу, затем раскидал дрова, выгреб коробку с деньгами, кольцами, сережками и нательными крестами, сунул ее в баул и туда же, подумав, запихал две собольи шапки. Сверху кинул тетрадку с кулинарными рецептами для будущего трактира. Остальное добро приходилось оставлять здесь. Глашка, если очухается, еще и спасибо скажет.
   Он защелкнул замок, и даже сейчас этот бодрый, веселый щелчок, с которым заходили друг за друга стальные рожки на бауле, сладко отдался в сердце обещанием иной жизни. Захотелось щелкнуть еще разик, но не стал, конечно. Побежал обратно к лестнице и увидел, что Глаша, пошатываясь, уже стоит наверху, пытается открыть дверь.
   Гирька настигла ее у порога, угодила в самый висок. Она осела на ступени и сквозь последнюю боль увидела: едет, едет к ней на своей бочке Семен Иванович, водовоз, добрый человек и вдовец.
 
   Оторвавшись от тетради, Сафонов спросил:
   — Фамилия этой прачки была, случайно, не Григорьева?
   — Откуда вы знаете? — поразился Иван Дмитриевич.
   — И жила она в Рузовской улице?
   — Совершенно верно. Как вы узнали?
   — Сами догадайтесь, — предложил Сафонов, посмеиваясь.
   — Ума не приложу. Конечно, про нее писали в газетах, но неужели с тех пор у вас в памяти осталась и фамилия убитой, и улица? Вы же тогда были совсем ребенок.
   — Гимназист последнего класса, — уточнил Сафонов. — Газет, впрочем, я в то время не читал, зато сегодня за обедом прочел поглавный план ваших записок с главой «Зверское убийство на Рузовской улице». Вы пояснили, что речь идет о прачке Григорьевой.
   — Да-да, — вспомнил Иван Дмитриевич, — но по ходу рассказа я решил описать ее смерть не в отдельной главе, а в связи с убийством фон Аренсберга. Так будет правильнее. Сами посудите, ну кому интересна какая-то там прачка? Зато если вплести ее, бедную, в какую-нибудь политическую интригу, что я и сделал, то уж непременно прочтут. Вы, пожалуйста, вставьте ее фамилию: Григорьева. Аглая Григорьева.
   — Потом вставлю.
   — Нет, вставьте сейчас, чтобы я был спокоен. Я перед ней в долгу, изловил бы Пупыря пораньше, она, может, жива была до сих пор.
   — Если уж разбираться, больше всех виноват Сыч, — рассудил Сафонов.
   — Все мы хороши.
   Иван Дмитриевич рассказал, что деньги на похороны Аглаи Григорьевой он выделил из секретных фондов сыскной полиции и сам шел за гробом вместе, разумеется, с Сычом и Константиновым. Похоронили ее на Волковом кладбище.
   — На обратном пути зашли в трактир помянуть покойницу, — говорил он. — Выпили, я взял пустую рюмку, сжал ее в кулаке и раздавил, как яйцо. Потом пальцы развел, смотрю, на руке ни царапины. Ну, мне сразу как-то повеселее стало.
   — Почему? — не понял Сафонов.
   — Это знак, думаю.
   — Знак чего?
   — Экой вы непонятливый! Того, что, значит, простили меня там, — возвел Иван Дмитриевич глаза к потолку веранды, — в вечно-струящемся эфире.
   Помолчав, он продолжил:
   — Кстати, на похоронах я познакомился с этим Семеном Ивановичем, водовозом. Он-то и раскрыл мне тайну первого покушения на Хотека.
   — Когда в него камнем запустили?
   — Да, и оказалось вот что. Накануне кучер Хотека закупал на Сенном рынке фураж для посольских лошадей и подсунул кому-то из продавцов фальшивую ассигнацию. Тот в посольство с жалобой, его оттуда — в шею. Это мне Семен Иванович сообщил, он на Сенном рынке свой человек, все знает. В общем, на другое утро обиженный увидел своего обидчика, когда тот вез Хотека в Миллионную, сгоряча пустил в него камнем из-за забора, но промахнулся. Камень угодил в окно кареты, вот и вся история. Я, надо сказать, — добавил Иван Дмитриевич, — с самого начала предполагал нечто подобное.

ГЛАВА 14
ЗМЕЯ КУСАЕТ СЕБЯ ЗА ХВОСТ

1

   Хотек, по горло укутанный пледом, лежал на диване в квартире у Кунгурцева. Рядом сидел Никольский. Вместе с Кобенцелем, затащив посла в квартиру и смазав ему йодом ссадины на руках, он полагал, что сделал все возможное для его спасения. Сам Кунгурцев уже успел облачиться во фрак. Нервничая, он не знал, чем заняться, и в ожидании важных персон из Министерства иностранных дел гнал жену переодеваться.
   — Приедут, — говорил он трагическим шепотом, — а ты, милая, в затрапезе.
   — Сейчас, сейчас, — отвечала Маша, одновременно заваривая свежий чай, откупоривая бутылку кагора и накладывая Хотеку холодный компресс.
   В соседней комнате стонал посольский кучер, о котором она тоже должна была позаботиться.
   Кобенцель ходил туда и обратно, боясь упустить момент, когда один из них двоих будет в состоянии рассказать все подробности случившегося.
   За доктором уже сбегали, но тот, осмотрев Хотека, не нашел на нем никаких увечий, определил глубокий обморок, вызванный нерв-ным потрясением, велел его не тревожить и занялся кучером.
   — Сударь, ваш долг — находиться рядом с их сиятельством, — несколько раз напоминал ему Кобенцель.
   Доктор говорил:
   — Иду.
   И не шел.
   В прихожей, охраняя дверь, сидел дворник, на лестнице толпились разбуженные суматохой соседи. Господин в лисьей шубе, накинутой поверх шлафрока, водил всех желающих к окну своей квартиры в четвертом этаже, как раз над квартирой Кунгурцева, и показывал натянутую через улицу веревку. Пока не стаял снег, с высоты ее хорошо было видно на белом фоне. Успевшие побывать на улице объясняли, что одним концом веревка привязана к фонарному столбу, другим — к вделанной в стену дома круглой железной рогульке, которая обхватывает ствол водосточной трубы. До прибытия полиции веревку снимать не решались, но двое добровольцев с фонарями стояли внизу, чтобы никто больше не пострадал. В подъезде то и дело хлопали двери, на площадках собирались жильцы. Время от времени слышался истеричный женский голос, кричавший, что будет война, и заклинавший какого-то Александра Ивановича не спать, а бежать на телеграф, немедленно слать телеграмму в Карлсбад какой-то Лелечке: пусть с детьми завтра же выезжает в Россию.
   — Странно, — обращаясь к Кунгурцеву, сказал Кобенцель, — я отправил этого полицейского к дежурному по Министерству иностранных дел, но до сих пор оттуда никого нет…
   — А-а-а! — дурным голосом заорал за стеной кучер и умолк — это доктор вправил ему вывихнутую руку.
   В ту же минуту грянул долгожданный звонок.
   — Маша! — зашипел Кунгурцев. — Быстро! То, черное. С буфами. И брошку не забудь!
   На ходу одергивая фрак, он побежал в прихожую. Дворник распахнул дверь, через порог ступил Иван Дмитриевич. Он вошел один, Сопов и Сыч остались в подъезде.
   Увидев Путилина, а не канцлера Горчакова, Кунгурцев успокоился:
   — А, это вы… Что ж, прошу.
   Никольский встал, Иван Дмитриевич занял его место возле дивана, со страхом вглядываясь в белое, с заострившимся носом лицо Хотека.
   — Ваше сиятельство…
   Тот молчал. Опущенные веки недвижимы, набухшая на лбу синяя жилка вот-вот, кажется, прорвет сухую и тонкую старческую кожу.
   — А ну-ка чайку, — ворковала Маша, склоняясь над ним, как над ребеночком, которого у нее не было. — Чайку горяченького…
   Иван Дмитриевич отвел ее руку с чашкой:
   — Не видите, что он без сознания?
   — Нет-нет, — сказала она, — господин посол уже пришел в себя. Просто не хочет ни с кем разговаривать. Он, видимо, пережил что-то ужасное. Я вливала ему в рот кагор с ложки, он глотает.
   Иван Дмитриевич поднялся и подошел к окну. Короткий отрезок веревки, освещенный светом из нижнего окна, как шпага вонзался в темноту. Напротив на целый квартал растянулось недавно законченное постройкой и еще не заселенное здание. На этой стороне улицы стоял единственный жилой дом. Справа к нему прилегал небольшой садик, дальше — длинный двухэтажный корпус мужской гимназии, ночью, естественно, пустовавшей. Слева простирался расчищенный под строительство пустырь. Место для покушения выбрано было на редкость удачно. В центре столицы, пожалуй, лучше и не найдешь.
   — Господа, — попросил Иван Дмитриевич, — будьте любезны назвать мне ваши фамилии.
   — Кунгурцев Павел Авраамович, — сказал Кунгурцев. — Корреспондент газеты «Голос». Если помните, я днем приходил к вам в Миллионной. А это… — Он замялся, поскольку женат был на Маше гражданским браком, без регистрации, и предоставил ей самой выпутываться из положения.
   — Мы с вами тоже, кажется, виделись нынче, — сказал Кобенцель.
   Лишь сейчас Иван Дмитриевич обратил внимание, что в комнате присутствует еще один человек. Он узнал приезжавшего с гробом секретаря австрийского посольства. В памяти всплыла фамилия, названная преображенским поручиком.
   — Кобенцель?
   — Барон Кобенцель. Это правда, что вы нашли убийцу князя фон Аренсберга?
   — Да.
   — И кто же он?
   — Виноват, пока не имею права говорить. Завтра узнаете.
   — Одно хотя бы скажите: он арестован?
   — Да, — соврал Иван Дмитриевич, упреждая события.
   — Нет ли тут ошибки? Кто тогда совершил нападение на господина посла? Я думал, что стреляю в того же самого человека…
   — Вы в него стреляли? — перебил Иван Дмитриевич.
   — Как? — в свою очередь удивился Кобенцель. — Вам ничего не сообщили?
   — Мы слышали выстрел, — подтвердил Кунгурцев.
   — Сперва крик, — уточнила Маша, — потом выстрел.
   — Именно так? Не наоборот? — спросил Иван Дмитриевич.
   — Вначале он пальцем по стеклу, — сказал Кунгурцев, кивая на Никольского. — Помнишь?
   — Нет, я слышала…
   Иван Дмитриевич обернулся к Кобенцелю:
   — Расскажите-ка все по порядку.
   — По-моему, вы теряете драгоценное время.
   — Ну в двух словах.
   — Извольте. — Кобенцель пожал плечами. — Но вся ответственность ляжет на вас…
   Итак, вечером Хотек попросил его прибыть в посольство и ждать, а сам уехал в Миллионную. По возвращении они должны были вместе составить доклад в Вену. Однако за полночь Хотека все еще не было, Кобенцель начал тревожиться и в конце концов решил идти ему навстречу… Почему пешком? Все спали, не сумел найти кучера. Он взял пистолет…
   — Вы всегда носите при себе оружие? — опять прервал его Иван Дмитриевич.
   — Это начинает походить на допрос, — нахмурился Кобенцель. — Вообще-то я не лунатик и не имею привычки ночами гулять по городу. Но вы ведь бессильны поймать этого знаменитого Пупыря… Я шел мимо гимназии, когда услышал крик, затем треск и ржание, побежал в увидел, что господин посол лежит на земле. Над ним склонился какой-то человек.
   — Как он выглядел?
   — Было темно… Увидев меня, он бросился бежать. Я выстрелил и сбил у него с головы цилиндр.
   — Барон Кобенцель, — вставил Кунгурцев, — изумительный, фантастический стрелок. О его искусстве ходят легенды.
   — С какой дистанции вы стреляли?
   — Точно не помню. Шагов десять — пятнадцать.
   — И при вашем легендарном искусстве не могли попасть в человека с десяти шагов?
   — Мне унизительно оправдываться перед вами, — сказал Кобенцель, — но все знают, что я никогда не стреляю по живым мишеням. Стоит мне прицелиться в человека или животное, у меня начинают дрожать руки. Я просто не в силах спустить курок.
   — Как же вы ездили на охоту с покойным князем и бароном Гогенбрюком?
   — Ваша осведомленность вызывает уважение, но я был там только зрителем. За всю мою жизнь я не застрелил ни одной утки, ни одного зайца. Я ни разу не дрался на дуэли. Вернее, дрался лишь на саблях.
   — Саблей-то могли бы убить человека?
   — Я служил в кавалерии. В бою приходилось…
   — А, к, примеру, свинью заколоть?
   — Во всяком случае, кур в походе резал.
   — А пристрелить, значит, не способны?
   — Что вы от меня хотите? — вспылил Кобенцель.
   — Хочу понять, зачем вы взяли с собой пистолет.
   — Пальнуть в воздух, если нападут бандиты. Мне самому странно, что я сумел выстрелить в этого человека. Что-то в нем было такое…
   — Вы же его не разглядели.
   — Тем не менее… Словом, сбил цилиндр.
   — И где он?
   Иван Дмитриевич принял поднесенный Никольским черный цилиндр, какие носят факельщики на богатых похоронах, поколупал пальцем дырку от пули. Пуля прошла под самым донышком цилиндра, пробив его насквозь. Края обоих отверстий, прожженных раскаленным свинцом, были буро-желтыми.
   — Вот я еще там подобрал, — сказал Никольский.
   Иван Дмитриевич увидел знакомый бумажник Хотека с вытисненным на коже габсбург-ским орлом — таким же, как на карете. Раскрыл. Внутри лежали какие-то письма, визитные карточки. Постеснявшись рыться в чужом бумажнике, Иван Дмитриевич тщательно прощупал его снаружи, затем сдавил между ладонями. Ничего твердого в нем не было. Ключ от княжеского сундука, ключик-змейка, найденный под райским яблоком в чернильном приборе, исчез. Но он ведь собственными глазами видел, как Хотек положил его туда и убрал бумажник в карман.
   Иван Дмитриевич шагнул к Никольскому:
   — Это вы сами нашли?
   — Да, на земле валялся.
   — Не раскрывали?
   — Что вы!
   — А ключа не находили? Такой… На кольце — змея держит в пасти свой хвост. Не было там?
   — Честное слово, больше ничего не было.
   Кунгурцев достал блокнот и начал лихорадочно строчить: «Змея, кусающая себя за хвост. Что это? Символ вечности? Или намек на то, что посол пострадал по собственной вине? Удивительная ночь. Почему именно я оказался в центре событий? Наказание или благо? Случай или закономерность? Австрийский посол на моем диване. Мертвая голова. Маша в халатике на фоне картины в духе Калло. 26 апреля 1871 г. 6 часов и 22 минуты пополуночи…»
   — Кстати, барон, — как можно более равнодушно спросил Иван Дмитриевич, — вы оделись, выходя из посольства, или отправились прямо в таком виде?
   — Сейчас не лето. — Кобенцель взглянул на него почти с ненавистью.
   — Но, может быть, вас так встревожило долгое отсутствие господина посла… Вы были в пальто? В шляпе? Где они?
   — Я разделся в передней. Почему вас это интересует?
   — Когда мы заносили господина посла в квартиру, — вмешался Никольский, — вы были без шляпы.
   — Видимо, обронил в подъезде.
   — И когда я выбежал на улицу и увидел вас, вы тоже были без шляпы!
   «Сюжет для рассказа, — быстро писал Кунгурцев. — Барон К., замечательный стрелок, никогда не стреляет по живым тварям. Однажды он нарушает данный в юности обет и навеки утрачивает свое сверхъестественное искусство…»
   Иван Дмитриевич положил бумажник на стол, опять взял цилиндр. С полминуты вертел его в руках и все-таки не устоял перед соблазном: внезапным движением насадил его на голову растерявшемуся от неожиданности Кобенцелю. Цилиндр пришелся ему как раз впору.
   Кобенцель сорвал его, отшвырнул в угол:
   — Что вы себе позволяете!
   — Простите ради бога…
   Продолжить Иван Дмитриевич не успел: в это мгновение Хотек со стоном открыл глаза.
   — Ваше сиятельство! — Опередив доктора, поспешно вышедшего из соседней комнаты, Кобенцель первый склонился над диваном. — Это я! Узнаете меня, ваше сиятельство? Скажите мне, кто на вас напал! Вы видели его?
   Он спрашивал по-немецки, но Иван Дмитриевич отлично все понимал, хотя на языке Шиллера и Гете едва мог пожелать соседу-булочнику доброго утра.
   — Ваше сиятельство…
   Не ответив, Хотек опустил веки.
   — Он вам ничего не скажет, — сказала Маша.
   Она вышла из спальни в черном шелковом платье с буфами, в котором, как давно заметил Кунгурцев, все ее слова звучали как-то по-особому убедительно.
   — Почему? — обернулся к ней Кобенцель.