— С лестницы спущу! — пообещал поручик.
   — Я приду не один… Рукавишников!
   Жандармский унтер с шашкой на боку вырос у порога.
   — А я, — распалился поручик, — подниму взвод моих молодцов!
   — Не советую, — сказал Иван Дмитриевич.
   — Ага! — обернулся к нему поручик, потрясая прокушенной ладонью. — Так вы нарочно оставили мне эту метину? Подлец!
   Он с лязгом обнажил шашку и двумя ударами крест-накрест рубанул перед собой спертый воздух. Затем снес верхушку лимонного деревца в кадке.
   Иван Дмитриевич спокойно наблюдал эти воинственные экзерсисы.
   — Защищайтесь! — крикнул ему поручик, угрожающе воздевая клинок.
   Иван Дмитриевич развел руками:
   — Чем?
   Он чувствовал себя надежно защищенным собственной безоружностью.
   Обогнув стол, за которым сидел потерявший дар речи Певцов, поручик с разбегу притиснул к стене Рукавишникова, издавшего при этом слабый писк, левой рукой вырвал у него из ножен шашку и через всю гостиную метнул противнику. Но Иван Дмитриевич даже и не подумал ее ловить. Он вбежал в спальню, захлопнул за собой дверь и встретил укоризненный взгляд Стрекаловой.
   — У вас же револьвер есть, — напомнила она.
   Поручик уже держал в каждой руке по шашке. Одну из них он хотел насильно всучить своему врагу, чтобы иметь законное право шарахнуть его другой. Он пнул дверь, а когда отскочил назад, намереваясь ударить в нее грудью, Иван Дмитриевич предупредил:
   — Осторожнее! У меня револьвер.
   Опомнившись, Певцов мигнул Рукавишникову, они вдвоем сзади навалились на поручика, отняли шашки, заломили ему руки за спину.
   Как только опасность миновала, Иван Дмитриевич вышел из осады.
   — Что, брат? — подмигнул он поручику. — Видишь, каково за носы хвататься!
   — Подлец! — Тот зычно харкнул, собирая слюну, но Рукавишников успел пригнуть ему голову, и плевок попал не в лицо Ивану Дмитриевичу, а на носок сапога.
   — Можно его в чулане запереть, — посоветовал прибежавший на шум камердинер. — Там окон нет.
   Втроем (Иван Дмитриевич в этом не участвовал) они поволокли поручика по коридору, но запихать его в чулан оказалось не так-то просто.
   — Иуды! — орал он, надсаживаясь, цепляясь пальцами за дверные косяки. — Куда вы меня?
   Певцов сопел и не отвечал, понимая, что дальнейший разговор пока не имеет смысла. Нужно было набраться терпения.
   Тем временем Иван Дмитриевич вернулся в спальню, где Стрекалова встретила его, как родного.
   — Не огорчайтесь. — Она ласково погладила его по плечу. — Потом пошлете ему вызов на поединок. Вы что, подозреваете этого офицера?
   — Нет. У нас свои счеты.
   Иван Дмитриевич испытывал некоторую неловкость, но не перед поручиком, нет, тот сам виноват, а потому что время для сведения личных счетов было не самое подходящее.
   — Я прилягу. — Стрекалова откинулась на подушки, ничуть не стесняясь его присутствия, словно то, что она посулила ему, уже между ними произошло. — Потом пошлете ему вызов, — сказала она. — Мне вас жаль. Я видела, каких трудов стоило вам удержаться и не вступить в поединок.
   — Да, — пробормотал Иван Дмитриевич.
   — Значит, жизнь нужна вам, чтобы уличить убийцу? Или я не права? Дайте мне вашу руку… У Людвига тоже были короткие пальцы. Это пальцы настоящего мужчины. А у графа они тонкие, длинные и желтые, как лапша… Я хочу остаться здесь одна. Вы идите, идите.
   Она с нежностью перекрестила его и отвернулась к стене.
   Стемнело. В гостиной Иван Дмитриевич подкрутил фитиль лампы, пламя вспыхнуло ярче, завоняло керосином, влажно заблестели вокруг замочной скважины на сундуке лепестки розы. Тень от качнувшегося абажура пробежала по бронзовой Еве, по фарфоровым наядам на каминной полке. Показалось, будто все они разом сделали книксен, приветствуя вошедшего Певцова.
   — Дайте вашу руку, — весело насвистывая, сказал он. — Дело кончено!
   — Вы так считаете?
   — Кончено, кончено! Ишь, за простаков нас держал, купить хотел своей откровенностью. Весь, дескать, на виду, ешьте меня с маслом… Гогенбрюк! Гогенбрюк! — передразнил поручика Певцов. — Настоящий фанатик! И похоже, немного умом тронутый. В чем решил вас обвинить! А?
   — А вдруг я его и укусил?
   — Вы? — Певцов захохотал. — Теперь можно шутки шутить. Кто, кстати, эта особа в спальне?
   — Она любила князя…
   — Весомая женщина! И как он ладил с такой в постели?
   — Прекратите, ротмистр! — вскинулся Иван Дмитриевич.
   — Да будет вам! Давайте лучше условимся о доле каждого из нас в этом деле. Подозрения ваши, улики мои. Согласны?
   — Скорее уж наоборот.
   — Пускай так. — Певцов легкомысленно отнесся к этому уточнению, не вникая в суть. — Надо бы отметить удачу. У хозяина найдется, я полагаю, что-нибудь горячительное. Он и по этой части был не промах.
   Певцов сходил в кухню, по дороге выглянув на улицу и отправив одного из жандармов с докладом к Шувалову, принес початую бутылку хереса и две рюмки.
   — Прошу к столу, господин Путилин!
   Утром Иван Дмитриевич сам без зазрения совести ел княжеского поросенка, но сейчас чувствовал себя не вправе пить хозяйский херес.
   — Не стесняйтесь, — пригласил Певцов. — Покойник счастлив был бы угостить нас по такому случаю.
   Увидев, что компаньон медлит, он выпил вино один, лихо чокнувшись с собственным отражением в зеркале и сказав при этом:
   — По-гусарски!
   Иван Дмитриевич вспомнил, что жандармские офицеры получают самое высокое в армии жалованье — не то по гусарскому, не то по кирасирскому окладу, и чертыхнулся про себя: было бы за что! Дармоеды.
   — Пейте, — засмеялся Певцов, наливая себе вторую рюмку. — Или вы думаете, что ваш гвардеец не признается? Что так и будет говорить на следствии, будто вы его укусили? Не волнуйтесь, это я беру на себя. Таким людям главное, чтобы их подвиг оценили. Они же все в мученики норовят. Скажешь им: я лично ваш порыв уважаю, но закон… И готово дело. Падки, черти, на понимание. Только нужно дать ему перебеситься. Слышите?
   Из чулана долетали глухие удары.
   — Фанатики, они всегда признаются, — заключил Певцов с профессиональной уверенностью ловца душ. — Боев, например, уже признался.
   Рука Ивана Дмитриевича вновь потянулась к бакенбарде.
   — Как? Этот болгарин?
   — Он самый.
   — Не может быть!
   — Признался как миленький, — подтвердил Певцов.

4

   В это время Шувалов, извещенный Певцовым о поимке преступника, отослал дежурного офицера в австрийское посольство, к Хотеку, а сам готовился отбыть в Миллионную. Все обстоятельства дела удобнее было выяснить на месте.
   Хотек собрался быстро, оба графа выехали одновременно.
   На карете посла висел фонарь желтого цвета, у Шувалова фонарное стекло было с синеватым отливом. Кареты катили по городу, два огонька, золотой и синий, неуклонно приближались один к другому, чтобы в конце концов встретиться возле двухэтажного дома в Миллионной.
   Посла сопровождал казачий конвой, без которого Хотек теперь никуда не выезжал. Один казак скакал впереди кареты, двое — сзади, есаул — сбоку, у дверцы.
   К великому князю Петру Георгиевичу, принцу Ольденбургскому, Шувалов тоже направил нарочного и лишь с окончательным докладом государю решил повременить до утра.
   На повороте его карета едва не сшибла с ног одинокого прохожего. Это был сыскной агент Сыч. Раньше он служил истопником в Воскресенской церкви на Волковом кладбище и знал духовное обхождение, поэтому Иван Дмитриевич именно его послал искать наполеондор по церквам, а Константинова — по трактирам.
   Иван Дмитриевич предполагал, что вряд ли убийца осмелится пойти в большой собор вроде Исаакиевского или Князь-Владимирского. Сычу велено было туда не соваться, зато обязательно заходить в храмы поменьше и победнее. Он так и поступал, но, увы, все без толку. К тому же дело подвигалось медленно, поскольку от церкви к церкви Сыч ходил пешком, а казенные деньги, выданные ему на извозчика, еще днем отдал жене, когда завернул домой пообедать.

ГЛАВА 7
ЯВЛЕНИЕ КЕРИМ-БЕКА

1

   Двумя или тремя годами раньше у одного крупного чина, директора департамента в Министерстве иностранных дел, пропала из кабинета папка с секретными документами. Искали недели две, но безрезультатно, в итоге вынуждены были доложить о пропаже канцлеру Горчакову. Исчезнувшие бумаги касались политической ситуации на Балканах, умные головы подозревали австрийских или турецких шпионов.
   Прошло еще две недели. Однажды молодой министерский чиновник из того самого департамента, директор которого потерял эти документы, поздно вечером прогуливал по набережной своего шпица, как вдруг заметил впереди незнакомца с похищенной папкой. Он сразу же узнал ее по застежке. Она ярко блеснула в лунном свете, но некого было позвать на помощь на пустынной набережной. Подкравшись к незнакомцу сзади, чиновник ловко выхватил у него папку, но задержать его не сумел, шпион скрылся, оставив на месте схватки упавший с головы цилиндр. Тогда-то и решено было прибегнуть к услугам сыскной полиции.
   С директором департамента потолковали у него в служебном кабинете. Тот сказал: «Естественно, господин Путилин, теперь я подозреваю этого чиновника. Он, видимо, таким образом хочет выслужиться передо мной, и я должен буду его наградить, потому что никаких улик против него у меня нет. Если вы их найдете, я ваш должник».
   Прошли в комнату, где сидели его подчиненные. Героя, вернувшего украденные бумаги, Иван Дмитриевич просил не называть, сказав, что определит его сам, и это ему удалось: через минуту он уверенно указал на чиновника лет тридцати с рано полысевшим теменем.
   Тут как раз принесли оброненный шпионом цилиндр с трещиноватым верхом и дырявой подкладкой. Иван Дмитриевич повертел его в руках, затем внезапным движением насадил на голову этому чиновнику и, убедившись, что цилиндр пришелся ему точно по размеру, сказал: «Следствие закончено».
   Бедняга зарыдал и во всем покаялся, остальные чиновники бросились вырывать цилиндр друг у друга и осматривать его изнутри. Они думали, что на подкладке осталась фамилия владельца, которую тот написал там когда-то, а стереть позабыл, но ничего не обнаружили. Кроме того, никто не мог понять, почему так легко было добыто признание. Ведь размер цилиндра еще не та решающая улика, под тяжестью которой никнет повинная голова. Иван Дмитриевич так никому и не объяснил, что обнаружить и уличить преступника ему помогли перья.
   На столе у этого чиновника он увидел деревянный стакан, откуда они и торчали, обыкновенные гусиные перья, но все с голым стеблем, лишь на кончиках периных дудок оставлены выстриженные из опушки маленькие сердечки. В точности такие же Иван Дмитриевич видел на столе у директора департамента. Прочие чиновники махавку не обрезали или обрезали как-нибудь иначе. Два человека во всем департаменте одинаково подстригали свои перья, и нетрудно было догадаться, кто из них на кого мечтает быть похожим.
   Признание же добыто было следующим образом: когда цилиндр уже красовался на голове этого чиновника, Иван Дмитриевич вытянул из стакана одно такое перо и сердечком вверх воткнул его в трещину между тульей и донцем. Сколько оно там весило, это перо? Какие жалкие унции? Однако под его тяжестью виновный уронил голову на стол и заплакал. В зеркале он увидел свое отражение и ужаснулся. Старый цилиндр, увенчанный гусиным пером с дурацким сердечком на конце, был символом его души, столь же убогой в своем тщеславии, как это шутовское подобие гусарского кивера.
   Он плакал, значит, душа в нем была жива. Иван Дмитриевич снял с него цилиндр и участливо провел ладонью по плешивой макушке. Лысеющий мужчина острее ощущает грозный бег времени, в свой срок Иван Дмитриевич сам испытал подобные чувства, особенно опасные на исходе юности, но нашел в себе мужество им не поддаться. Оттого, может быть, и волосы выпадать перестали.
 
   Сейчас он вспомнил эту историю, глядя на Певцова. Тот стоял перед зеркалом и старательно укладывал у себя на плешине три волоска, растрепавшиеся в то время, пока поручика волокли в чулан. Один эполет у него был полуоторван, одна пуговица вырвана с мясом. Поручик дорого продал свою свободу.
   — Что касается нашего болгарина, — говорил Певцов, — я все-таки заставил его признаться в убийстве фон Аренсберга. Впрочем, теперь это уже не имеет значения.
   — То есть как? — растерялся Иван Дмитриевич.
   Певцов мотнул головой в сторону чулана, где продолжал буйствовать пленный поручик:
   — Преступник схвачен, и я могу раскрыть вам мой метод. Зная общую политическую ситуацию в Европе и на Балканах, я тем самым обретаю способность предвидеть отдельные част-ные события, в которых эта ситуация проявляет себя…
   На улице было почти совсем темно. Газовый фонарь у подъезда потух, лишь крошечный синий мотылек бессильно трепетал крылышками над горелкой. Погасли окна преображенской казармы, гвардейцы легли спать без дежурного.
   — С Боевым я был абсолютно честен, — рассказывал Певцов. — Я вел себя как джентльмен. Я сказал: «Может быть, вы и не виноваты. Вполне допускаю…» Я объяснил ему, что России нельзя ссориться с Веной сейчас, когда скоро наверняка придется воевать с турками. Трения между нашими державами на руку султану, тогда нам труднее будет протянуть руку помощи болгарским единоверцам. Да, я был с ним откровеннее, чем граф Шувалов с государем. Я сказал: «Хотек уже отправил депешу императору Францу-Иосифу, мы задержали ее на телеграфе, но увы — только до завтрашнего утра. Убийца должен быть найден сегодня, завтра будет поздно. Депеша уйдет в Вену, последствия ее непредсказуемы…» Я искренне выразил сомнение в том, что князя убил действительно он. Я просто сказал ему: «Если вы, мой друг, и вправду любите свою многострадальную родину, в любом случае долг патриота призывает вас взять вину на себя. Агнцы одесную, — так я ему сказал, — а козлища ошую!»
   Иван Дмитриевич грудью навалился на стол, херес переплеснулся через край рюмки.
   — И что Боев?
   Он знал ответ, но хотел услышать его из уст человека, который скляночку с грибами отвергнет, конечно, а живую душу возьмет и не поморщится.
   — Согласился при одном условии.
   — Каком?
   — Что мы выдадим его за турка.
   — Господи! — вырвалось у Ивана Дмитриевича.
   — А чему вы, собственно, удивляетесь? Я сам хотел предложить ему такой вариант. Если он виновен, это для него лучший способ сохранить симпатии русской публики к болгарским эмигрантам. Если нет, он получает прекрасную возможность лишний раз убедить общественное мнение в коварстве Стамбула.
   — Вы-то сами как думаете, виновен или не виновен?
   — Вообще-то я отметил некоторые странности в его поведении. Вот вам пример. Когда мы уже обо всем условились, я ему говорю: «Давайте пришлю вам в камеру вина, чтобы не скучно было. Вы какое предпочитаете, белое или красное?» Он как-то искоса взглянул на меня, говорит: «У нас в Болгарии есть тысяча песен о красном вине. А о белом — только одна. Знаете, как она начинается?» — «Откуда же мне знать!» — отвечаю. Он опять посмотрел на меня и говорит: «О белое вино, почему ты не красное?..» Но теперь, после того, как мы схватили этого поручика, я готов снять подозрения с Боева. Теперь его жертва нам не нужна.
   — И хватило бы совести принять ее?
   Певцов поморщился:
   — Совестливый человек может оказаться бессовестным гражданином. Но это дело прошлое, потому и рассказал. Слава богу, не понадобится. Забудем.
   Иван Дмитриевич молчал.
   Певцов перелил так и не выпитый им херес обратно в бутылку, затем вместе с рюмками убрал ее в книжный шкаф.
   — Вы правы, господин Путилин, праздновать победу рано. Мы ведь еще не знаем, кто стоял за спиной убийцы. Да и обстановка в городе такова, что в ближайшие дни нужно быть готовыми ко всему. Вам известно, кстати, что с сегодняшнего вечера офицеры обоих жандармских дивизионов будут ночевать в казармах?
   Месяц назад, в этот же час, только тогда раньше смеркалось, Иван Дмитриевич видел волка, бежавшего по Невскому проспекту. Уже пустынно было, он возвращался со службы домой и увидел. Однако и жена усомнилась, когда Иван Дмитриевич ей рассказал, и на службе ни один человек не поверил, хотя кивали, поддакивали, охали. По глазам видать было, что не верят. Действительно, откуда взяться волку на главном проспекте столицы? Но вот был же! Занесла нелегкая. И настоящий волк, не собака — хвост волчий, и шкура, и лапы, и желтые просверки в глазах. Он неторопливо трусил по ночному вымершему проспекту, как по лесу, облезлый и для оборотня сильно уж грязный, натуральный волчище. Страшнее всего было видеть, что морда у него веселая, словно не поживы ищет, а забавы.
   Может быть, и волка нарочно пустили бегать по городу? Запугать обывателей, посеять панику, подорвать доверие к властям? Бред, бред!
   По приказу Певцова камердинер смахнул пыль с рояля и теперь влажной тряпкой протирал листья лимонного деревца, обезглавленного бешеным поручиком. Странный уют царил в этом доме.
 
   Ивану Дмитриевичу, чьи нервы напряжены были до предела и откликались на всякую мелочь, показалось, что его путь через гостиную длится бесконечно долго. Между тем он сделал всего четыре шага и вошел в спальню.
   Стрекалова лежала лицом к стене. Спит? Или вспоминает? Неважно. Подозрения и месть оставлены были на потом, она примостилась на краешке кровати, как, наверное, лежала с князем, боясь потревожить его своим большим телом, и даже не шевельнулась, когда Иван Дмитриевич укрыл ей ноги дульетом. Вдруг захотелось поцеловать эту женщину — в щеку или в затылок, невинно, как целуют спящее дитя. От жалости к ней, замахнувшейся на всесильного графа Шувалова, щемило сердце. Он всегда влюблялся в несчастных женщин, для него любовь начиналась не с поклонения, а с жалости. Но чем ей помочь? Где улики? Пускай жандармы следили за домом князя, это еще ничего не доказывает. Мало ли за чьим домом они следят!
   Опять, в который уже раз, Иван Дмитриевич взглянул на сонетку. Вот он, позолоченный хвостик. Конечно, посторонний человек не мог его углядеть, тем более в темноте. Углядел бы — так перерезал заранее, и дело с концом. Нет, убийца знал про звонок… Внезапно кольнуло предчувствие, что когда преступник будет наконец пойман, благодарности от Стрекаловой не дождаться. Обычной человеческой признательности, а не той, которая была обещана и которой не примет порядочный мужчина. Она еще и возненавидит его, Ивана Дмитриевича, больше, может быть, чем самого убийцу, потому что считает своего возлюбленного великим мужем, ответственным за судьбы Европы, в смерти его видит следствие этих судеб. А он был прост, князь, за письменный стол редко садился, чаще — за ломберный, и дело это просто.
   Они думают, что стоят на берегу моря, а перед ними — пруд. Им мерещится на воде след ветра, предвещающий бурю, а это водомерка, прочертив дорожку, скользнула вдоль берега. На пруду не бывает бурь, но если всем скопом лезть за этой водомеркой, если тащить за собой Бакунина, турецкого султана, анархистов, панславистов, польских заговорщиков, офицеров обоих жандармских дивизионов и бог весть кого еще, то и в этой тинистой луже может подняться такая волна, что смоет все вокруг.
   — Вы куда? — лениво поинтересовался Певцов.
   Не ответив, Иван Дмитриевич быстро прошел к чулану, откинул щеколду засова и распахнул дверь. Пленник вылез, неуверенно протянул руку к его лицу. Со стороны это выглядело так, словно он провел в заточении долгие годы, ослеп от темноты и теперь пытается на ощупь узнать черты своего освободителя. На самом деле поручик опять хотел ухватить его за нос, но передумал, когда Иван Дмитриевич позвал пройти в гостиную.
   — Ну что? — спросил Певцов. — Вспомнили, кто вас укусил?
   — По правде сказать, это я его хватанул, — ответил Иван Дмитриевич.
   Поручик прыгнул к дивану, схватил свою шашку. Угрожающе подняв ее, но держа не лезвием вперед, а полосой, он, видимо, размышлял, не влепить ли кому-нибудь из этих двоих плашмя по затылку.
   Певцов проворно отскочил к двери кабинета, чтобы иметь возможность укрыться там в любую минуту, но Иван Дмитриевич остался стоять на месте.
   — Мерзавец! — крикнул ему Певцов. — Сколько вам посулили за лжесвидетельство?
   — Да нет же, ротмистр! Правда! Но он первый оскорбил меня насилием. Как прикажете быть? Я человек штатский, на дуэлях драться не приучен.
   Иван Дмитриевич начал рассказывать, как было дело.
   — Идиот! — уразумев наконец, что произошло, взорвался Певцов. — Нашли время сводить счеты! Вы знаете, в чем Хотек подозревает наш корпус? Завтра его депеша уйдет в Вену, и сам он, возможно, сейчас будет здесь вместе с Шуваловым. Что мы им скажем?
   — Правду. Не агнцев невинных резать надо, а убийцу искать.
   — Не найдете, — предрек поручик. — Из народа он вышел, в народ ушел. Народ его покроет.
   — И ты туда же, голова садовая, — огорчился Иван Дмитриевич. — Ступай, без тебя разберемся.
   Поручик опять задумался, решая, обижаться ему или спустить (после сидения в чулане он стал какой-то вареный), и склонился к мысли, что ни к чему дальше соваться в эту историю.
   — Будет война, — зловеще посулил он, вкладывая шашку в ножны, — тогда меня вспомните.
   Он еще топал по коридору, а Певцов, стоя над диваном, где спокойно развалился Иван Дмитриевич, нависая над ним, как девятый вал, пророчил яростным шепотом:
   — Ты у меня в коленях будешь валяться, шут гороховый!

2

   Поручик уныло брел через улицу, к воротам казармы. В небе над ним стоял выморочный свет северного апрельского вечера, было то время года, когда люди по привычке еще ложатся спать рано, по-зимнему, но сразу уснуть не могут, и томление тысяч тел пронизывает город странными волнующими токами.
   В казарме, в ружейных пирамидах торчали ублюдочные отродья барона Гогенбрюка. Свежая смазка жирно блестит на затворах, дула аккуратно забиты деревянными пробками. Поручик с ненавистью взглянул на эти костыли. Когда-нибудь их место займет другая винтовка, та, единственный экземпляр которой он у себя дома ставил между двумя зеркалами, чтобы насладиться зрелищем ее бесчисленных подобий, шеренгой, как на смотру, уходящих вдаль.
   Поручик отомкнул батальонную часовню, зажег свечу и, опустившись на колени, стал молиться. Да, он убил князя фон Аренсберга в мыслях своих. Он убивал его каждую ночь, но сейчас просил прощения не за этот греховный помысел, а за то, что по слабости души не взял вину на себя: ведь на суде можно сказать речь, она попадет в газеты.
   Часовня располагалась на втором этаже, половицы были теплые от проходившей под ними калориферной трубы.
   Усилием воли он вызвал в себе смутный образ неизвестного мстителя и начал молиться за избавление его от преследователей. Детская загадка всплывала в памяти: замок водян, ключ деревян, заяц утече, ловец потопе. Смысл был тот, что Моисей ударил посохом по морю, и оно расступилось, евреи спаслись, а фараон утонул. Поручик никогда не видал этого человека, не знал по имени, но молился за спасение его души, чью ангельскую чистоту лишь оттенял грех мщения. Стоя на коленях в пустой и гулкой батальонной часовне, он видел эту душу: белым зайцем, петляя, она неслась к морю. Фараоны настигали, стучали сапогами.
   — Господи, помоги ему, — шептал поручик.
   На внезапном сквозняке пламя свечи заметалось и погасло.
   Истолковать это знамение можно было по-разному, но поручик сразу решил, что его заступничество небесам неугодно. Он права не имел на такое заступничество, потому что струсил, отрекся, хотя сама судьба указала ему пострадать за правду и могущество России.
   Вновь зажигать свечку поручик не стал. Он покинул часовню, подошел к окну и увидел: от княжеского особняка отъехала карета, фонарь на передке мелькнул и пропал.
   В карете один, как барин, сидел унтер Рукавишников, Певцов послал его на Новоадмиралтейскую гауптвахту. Там томился несчастный Боев, уже придумавший себе новое имя. Теперь он был Керим-бек, тайный агент султана, который зарезал болгарского студента-медика Ивана Боева и завладел его документами. Керим-бек прибыл в Петербург с секретным поручением султана: убийством австрийского посла, консула или, на худой конец, военного атташе попытаться ухудшить отношения между Австро-Венгрией и Россией, ибо согласие между ними грозило целостности Османской империи. Трусливый Керим-бек выбрал самый легкий вариант и прикончил князя фон Аренсберга.
   — Керим-бек, — повторял Боев, стараясь придать своему мягкому и рассеянному взгляду выражение азиатской жестокости.
   Так звали турецкого офицера, квартировавшего в их доме двадцать лет назад. Жирный и веселый, этот турок ходил по деревне и ятаганом задирал юбки у встречных женщин. Любимым его развлечением было стрелять дробью по собачьим свадьбам.
   Возле гауптвахты карета остановилась, Рукавишников побежал к начальнику караула. В это время Боев через зарешеченное окошко расспрашивал часового-татарина о подробностях мусульманского вероучения. Часовой шепотом отвечал:
   — Нельзя свинью кушать…
   В кордегардии, куда вбежал Рукавишников, на мраморных колоннах кругами висели отобранные у арестованных офицеров сабли, шпаги и кортики. Мимо них начальник караула вывел Рукавишникова в коридор. Офицеры в камерах спали на постелях, которые им приносили из дому, но для Боева некому было принести постель. Выяснив про свиней, он лег на голый, грязный, испятнанный, как гиена, тюфяк и стал вспоминать родную деревню. Горы, виноградники, девушки с кувшинами, идущие от родника. В лучшем случае туда можно было попасть лишь через каторгу и Сибирь. Он думал о родной деревне, и, как ни странно, даже тот жирный Керим-бек, вызывавший смертельную ненависть в детстве и потом, теперь вспоминался чуть ли не с нежностью: и он, и он был частью той жизни, с которой нужно проститься навсегда. Всеми забытый, сгинувший под чужим именем, Боев неподвижно лежал на вонючем тюфяке, чувствуя, как крепко это имя сдавливает душу. Оно с болью выжимало из нее мелочное тщеславие, суету, грязь, но оставляло воспоминания детства, любовь к родине.