Тронулись дальше.
Иван Дмитриевич искоса поглядывал на лицо своего спутника — унылая утренняя физиономия записного питухи, изредка освещаемая последними отблесками позавчерашней решимости. Можно не опасаться, что побежит, и револьвер не нужен. Иван Дмитриевич не позвал в конвойные попавшегося навстречу полицейского.
— Сижу я в трактире, — повествовал Федор без прежнего напора, поскольку настало время переходить от причин к следствиям, — подсаживается рядом один малый в цилиндре. Факельщик, говорит. С похорон зашел глотку промочить. То да се, ну, я ему и рассказал про свою обиду, вот как вам. Он носом засопел, по столу руками зашарил и говорит: «Не дает, сами возьмем!» Я говорю: «Как? Господь с тобой, добрый человек!» Он говорит: «Знаешь, где у князя деньги лежат?» Я говорю: «В сундуке, да не знаю, где ключ…» Он спрашивает: «Ты видал этот ключ?» — «Видал, — говорю, — у него кольцо змейкой, сама себя за хвост кусает…» Он говорит…
— Понятно, — прервал Иван Дмитриевич.
— Что вам понятно? — вскинулся Федор. — Что вы в моей душе понимать можете? Да я только десять рублей получить хотел. Кровные мои! Чтоб за месяц жалованье и за чашки бы те по-божески посчитали. Ни полушечки сверх того! Детишкам, думал, гостинцев накуплю — и в Ладогу, к жене. Ищи-свищи! Днем у кумы посидел, открылся ей. Она баба хорошая, в кухарках у одного офицера с Фонтанки. Певцов его фамилия. В синей шинелке ходит… Кума говорит: «Завтра я в господской карете с барыней дачу смотреть поеду и тебя, кум, через заставу провезу. Там уж, говорит, твоя морданция расписана. А мою, говорит, карету ни один полицейский остановить не посмеет. Они перед моим барином травой стелются!» К ночи бес меня попутал с этой косушкой. Уснул, дурак.
— Обещал по порядку, — напомнил Иван Дмитриевич.
— Ага… Пошли мы в Мильенку. Факельщик говорит: «Я за тебя, друг, сердцем болею, мне княжеских денег ни копейки не надо!» Я дверь дернул — открыта. А сам дрожу, ног под собой не чую. Вошли — и в чулан. А как князь в Яхтовый клуб уехал, новый-то лакей сразу дрыхнуть завалился. Мы тогда в комнаты перебрались. Все обсмотрели — нет ключа. Сундук-то крепкий, крышка медная. И кочергой не подковырнешь. Да-а… Стали князя ждать. Я уж и рад был убежать, да куда там! Факельщик не пускает. Ну, значит, дождались князя. Вошли к нему в спальню, от звонка оттащили, связали. В рот простыню, чтобы не кричал. Спрашиваем: где ключик-змейка? А он головой трясет: не скажу, мол. Лихой барин! Я из столика две золотые монетки взял. Гляжу, факельщик остальные себе в карман сыплет. Я говорю: «Ворюга! Что делаешь?» А он совсем озверел, князя за горло схватил: «Где ключ?» Потом подушку ему на лицо накинул. Я испугался, факельщика-то за руки хватаю, он ка-ак пихнет меня, сбрякало что-то, я шепчу: «Бежим! Слуги проснулись!» И убежали…
— Вместе убежали? — спросил Иван Дмитриевич.
— Не. Я в одну сторону, он — в другую.
— А что взял у князя?
— Говорю, два золотых взял.
— И все?
— А то! Мне чужого не надо.
— Зачем же один в церковь отнес?
— Когда стал детишкам гостинцы покупать, — объяснил Федор, — спрашиваю у приказчика: «За одну такую монетку сигнациями сколь рублей положишь?» Он с хозяином посовещался, говорит: «Десять…» Аккурат сколь мне барин задолжали. Ну, думаю, мне чужого не надо. Ан не воротишь! И снес в церкву. Свечей наставил, молебен заказал князю во здравие: пущай не хворает. Все ж мы его потискали маленько… Факельщика-то поймали уже?
— А то! — сказал Иван Дмитриевич.
— Ворюга, мать его так! — выругался Федор. — И ведь одет чисто. Его в каторгу надо, ворюгу… А со мной что будет? А?
Иван Дмитриевич молчал, хмурился.
— Поди, сотню розог всыплют, — предположил Федор. — Больше-то навряд. Не за что. Если б не я, барин и кончиться мог под той подушкой. Так ведь?
— Он и помер там, — сказал Иван Дмитриевич.
Федор, тянувший из кармана хлебную корочку, вдруг быстро-быстро, мелко-мелко перекрестился этой корочкой, потом сунул ее в рот, откусил, остановился, начал жевать, медленно и криво двигая челюстями, словно во рту у него был не хлеб, а кусок смолы, из которого приходится выдирать вязнущие зубы.
Стояли перед входом в лавку. «Торговля учебниками и учебными ландкартами», — прочел Иван Дмитриевич.
— Обожди тут, — велел он Федору и толкнул дверь.
За конторкой сидел хозяин, с другой стороны двое мальчиков разглядывали висевшие на стенах материки, тонущие в голубом. Они шепотом переговаривались о каких-то восемнадцати копейках, но лица у них были как у паломников, после долгих странствий переступивших порог вожделенной святыни.
Иван Дмитриевич подошел к большой карте Европы с разноцветными пятнами империй, королевств и республик. Почему-то на всех таких картах Россию закрашивали в темно-зеленый цвет, владения султана покрывали зеленью посветлее, подвластные Францу-Иосифу земли отмечали ярко-желтым, а Италию делали в тон палого дубового листа, будто в ней царит вечная осень. Проверив, на месте ли все четыре столицы, Иван Дмитриевич посмотрел в окошко. Ах ты, Господи! Это надо же! Он готовился увидеть пустое крыльцо, но нет: оставшись без надзора, Федор и не подумал никуда бежать, послушно сидел на ступеньке. Голова его утопала в коленях, поярковая шляпа валялась на земле.
— Я из полиции, — тихо сказал Иван Дмитриевич, склоняясь к хозяину. — Где у вас черный ход?
Проходным двором он выбрался на параллельную улицу, кликнул извозчика и поехал домой, мечтая о горячем чае с лимоном и сахаром, без всякой, черт бы ее побрал, травы.
Одновременно он думал о том, что сегодня же, когда под тяжестью улик Пупырь признается в убийстве фон Аренсберга и назовет сообщника, Сыч и Константинов отправятся ловить простофилю Федора, но не поймают. Что поделаешь! Такие уж у него агенты. Одно слово, доверенные.
Жена встретила его в прихожей. Тут же прискакал сын со своей бабочкой, которая хлопала уже обоями крыльями.
— Всего-то надо было один гвоздик вбить, — сказала жена, не хвалясь, а скорее наоборот, извиняясь, что отняла у мужа эти лавры и не дала ему проявить себя настоящим отцом.
— Ты ночью-то спала? — спросил Иван Дмитриевич.
— А ты как хочешь, чтобы я тебе ответила? Тебе что приятнее будет услышать — что я беспокоилась и не спала или что дрыхла без задних ног?
— Ну, если выбирать между моим мужским тщеславием и твоим здоровьем, я выбираю последнее.
— Тогда считай, что спала.
— А на самом деле?
— Под утро немного вздремнула, — призналась жена.
Иван Дмитриевич поцеловал ее. Обнимая его, она другой рукой сняла с вешалки зонт.
— Жалеешь, что не взял?
— Ой, жалею.
— Будешь впредь меня слушаться?
— Буду, буду.
— Пожалуйста, Ваня, — попросила жена, — никогда мне так не отвечай. Отвечай просто: буду. Когда ты говоришь «буду, буду», значит, тебе хочется только, чтобы я от тебя отстала. Верно ведь?
Иван Дмитриевич еще раз поцеловал ее и пошел в умывальную комнату. Ванечка потопал за ним, катя перед собой бабочку. Оба крыла у нее поднимались и опускались, поднимались и опускались.
3
ЭПИЛОГ
Иван Дмитриевич искоса поглядывал на лицо своего спутника — унылая утренняя физиономия записного питухи, изредка освещаемая последними отблесками позавчерашней решимости. Можно не опасаться, что побежит, и револьвер не нужен. Иван Дмитриевич не позвал в конвойные попавшегося навстречу полицейского.
— Сижу я в трактире, — повествовал Федор без прежнего напора, поскольку настало время переходить от причин к следствиям, — подсаживается рядом один малый в цилиндре. Факельщик, говорит. С похорон зашел глотку промочить. То да се, ну, я ему и рассказал про свою обиду, вот как вам. Он носом засопел, по столу руками зашарил и говорит: «Не дает, сами возьмем!» Я говорю: «Как? Господь с тобой, добрый человек!» Он говорит: «Знаешь, где у князя деньги лежат?» Я говорю: «В сундуке, да не знаю, где ключ…» Он спрашивает: «Ты видал этот ключ?» — «Видал, — говорю, — у него кольцо змейкой, сама себя за хвост кусает…» Он говорит…
— Понятно, — прервал Иван Дмитриевич.
— Что вам понятно? — вскинулся Федор. — Что вы в моей душе понимать можете? Да я только десять рублей получить хотел. Кровные мои! Чтоб за месяц жалованье и за чашки бы те по-божески посчитали. Ни полушечки сверх того! Детишкам, думал, гостинцев накуплю — и в Ладогу, к жене. Ищи-свищи! Днем у кумы посидел, открылся ей. Она баба хорошая, в кухарках у одного офицера с Фонтанки. Певцов его фамилия. В синей шинелке ходит… Кума говорит: «Завтра я в господской карете с барыней дачу смотреть поеду и тебя, кум, через заставу провезу. Там уж, говорит, твоя морданция расписана. А мою, говорит, карету ни один полицейский остановить не посмеет. Они перед моим барином травой стелются!» К ночи бес меня попутал с этой косушкой. Уснул, дурак.
— Обещал по порядку, — напомнил Иван Дмитриевич.
— Ага… Пошли мы в Мильенку. Факельщик говорит: «Я за тебя, друг, сердцем болею, мне княжеских денег ни копейки не надо!» Я дверь дернул — открыта. А сам дрожу, ног под собой не чую. Вошли — и в чулан. А как князь в Яхтовый клуб уехал, новый-то лакей сразу дрыхнуть завалился. Мы тогда в комнаты перебрались. Все обсмотрели — нет ключа. Сундук-то крепкий, крышка медная. И кочергой не подковырнешь. Да-а… Стали князя ждать. Я уж и рад был убежать, да куда там! Факельщик не пускает. Ну, значит, дождались князя. Вошли к нему в спальню, от звонка оттащили, связали. В рот простыню, чтобы не кричал. Спрашиваем: где ключик-змейка? А он головой трясет: не скажу, мол. Лихой барин! Я из столика две золотые монетки взял. Гляжу, факельщик остальные себе в карман сыплет. Я говорю: «Ворюга! Что делаешь?» А он совсем озверел, князя за горло схватил: «Где ключ?» Потом подушку ему на лицо накинул. Я испугался, факельщика-то за руки хватаю, он ка-ак пихнет меня, сбрякало что-то, я шепчу: «Бежим! Слуги проснулись!» И убежали…
— Вместе убежали? — спросил Иван Дмитриевич.
— Не. Я в одну сторону, он — в другую.
— А что взял у князя?
— Говорю, два золотых взял.
— И все?
— А то! Мне чужого не надо.
— Зачем же один в церковь отнес?
— Когда стал детишкам гостинцы покупать, — объяснил Федор, — спрашиваю у приказчика: «За одну такую монетку сигнациями сколь рублей положишь?» Он с хозяином посовещался, говорит: «Десять…» Аккурат сколь мне барин задолжали. Ну, думаю, мне чужого не надо. Ан не воротишь! И снес в церкву. Свечей наставил, молебен заказал князю во здравие: пущай не хворает. Все ж мы его потискали маленько… Факельщика-то поймали уже?
— А то! — сказал Иван Дмитриевич.
— Ворюга, мать его так! — выругался Федор. — И ведь одет чисто. Его в каторгу надо, ворюгу… А со мной что будет? А?
Иван Дмитриевич молчал, хмурился.
— Поди, сотню розог всыплют, — предположил Федор. — Больше-то навряд. Не за что. Если б не я, барин и кончиться мог под той подушкой. Так ведь?
— Он и помер там, — сказал Иван Дмитриевич.
Федор, тянувший из кармана хлебную корочку, вдруг быстро-быстро, мелко-мелко перекрестился этой корочкой, потом сунул ее в рот, откусил, остановился, начал жевать, медленно и криво двигая челюстями, словно во рту у него был не хлеб, а кусок смолы, из которого приходится выдирать вязнущие зубы.
Стояли перед входом в лавку. «Торговля учебниками и учебными ландкартами», — прочел Иван Дмитриевич.
— Обожди тут, — велел он Федору и толкнул дверь.
За конторкой сидел хозяин, с другой стороны двое мальчиков разглядывали висевшие на стенах материки, тонущие в голубом. Они шепотом переговаривались о каких-то восемнадцати копейках, но лица у них были как у паломников, после долгих странствий переступивших порог вожделенной святыни.
Иван Дмитриевич подошел к большой карте Европы с разноцветными пятнами империй, королевств и республик. Почему-то на всех таких картах Россию закрашивали в темно-зеленый цвет, владения султана покрывали зеленью посветлее, подвластные Францу-Иосифу земли отмечали ярко-желтым, а Италию делали в тон палого дубового листа, будто в ней царит вечная осень. Проверив, на месте ли все четыре столицы, Иван Дмитриевич посмотрел в окошко. Ах ты, Господи! Это надо же! Он готовился увидеть пустое крыльцо, но нет: оставшись без надзора, Федор и не подумал никуда бежать, послушно сидел на ступеньке. Голова его утопала в коленях, поярковая шляпа валялась на земле.
— Я из полиции, — тихо сказал Иван Дмитриевич, склоняясь к хозяину. — Где у вас черный ход?
Проходным двором он выбрался на параллельную улицу, кликнул извозчика и поехал домой, мечтая о горячем чае с лимоном и сахаром, без всякой, черт бы ее побрал, травы.
Одновременно он думал о том, что сегодня же, когда под тяжестью улик Пупырь признается в убийстве фон Аренсберга и назовет сообщника, Сыч и Константинов отправятся ловить простофилю Федора, но не поймают. Что поделаешь! Такие уж у него агенты. Одно слово, доверенные.
Жена встретила его в прихожей. Тут же прискакал сын со своей бабочкой, которая хлопала уже обоями крыльями.
— Всего-то надо было один гвоздик вбить, — сказала жена, не хвалясь, а скорее наоборот, извиняясь, что отняла у мужа эти лавры и не дала ему проявить себя настоящим отцом.
— Ты ночью-то спала? — спросил Иван Дмитриевич.
— А ты как хочешь, чтобы я тебе ответила? Тебе что приятнее будет услышать — что я беспокоилась и не спала или что дрыхла без задних ног?
— Ну, если выбирать между моим мужским тщеславием и твоим здоровьем, я выбираю последнее.
— Тогда считай, что спала.
— А на самом деле?
— Под утро немного вздремнула, — призналась жена.
Иван Дмитриевич поцеловал ее. Обнимая его, она другой рукой сняла с вешалки зонт.
— Жалеешь, что не взял?
— Ой, жалею.
— Будешь впредь меня слушаться?
— Буду, буду.
— Пожалуйста, Ваня, — попросила жена, — никогда мне так не отвечай. Отвечай просто: буду. Когда ты говоришь «буду, буду», значит, тебе хочется только, чтобы я от тебя отстала. Верно ведь?
Иван Дмитриевич еще раз поцеловал ее и пошел в умывальную комнату. Ванечка потопал за ним, катя перед собой бабочку. Оба крыла у нее поднимались и опускались, поднимались и опускались.
3
Недели через две Ивану Дмитриевичу приказано было прибыть на Фонтанку для беседы с графом Шуваловым. Он явился в приемную за полчаса, но впущен был в кабинет полчаса спустя после назначенного ему времени. На этот раз Шувалов держал себя с ним изысканно-вежливо, холодно и недоступно, как будто не было той ночи в Миллионной. По лицу его Иван Дмитриевич ясно прочитал, что вообще ничего не было — ни Боева с Керим-беком, ни поручика, ни супругов Стрекаловых, ни разорванного письма и претендента на польский престол, и уж тем более, разумеется, не было ультиматума, отчаяния, отскочившего и щелкнувшего, как градина, по оконному стеклу крючка шуваловского мундира. Мычащего графа Хотека тоже, само собой, никогда не было. Никто не собирался сделать посла-убийцу козырным тузом в большой игре, и «Триумф Венеры», как корабль-призрак, исчез при первых лучах восходящего солнца. Мираж, дурной сон, про который утром, проснувшись, не можешь сказать, сейчас все это тебе приснилось или много лет назад.
По службе Иван Дмитриевич подчинялся столичному полицмейстеру, тот — начальнику департамента полиции, состоявшему, в свою очередь, под началом у министра внутренних дел, но рука Шувалова была сильнее и длиннее. Какой-то Путилин! Да кто он такой? Ничтожество, жалкий сыщик. Пройдоха, фигляр, как он посмел устроить этот безобразный спектакль? В итоге все начальники Ивана Дмитриевича, повздыхав, сошлись на том, что необходимо удалить господина Путилина с должности начальника сыскной полиции. В вину ему были поставлены буйства Пупыря, вовремя не предотвращенные.
Вдобавок и пресса вынесла свой вердикт. Хотя никаких публикаций об убийстве фон Аренсберга в газетах так и не появилось, лишь «Санкт-Петербургские ведомости» напечатали крошечную заметочку о его смерти — без указания причин, но либеральный «Голос» не без ведома Шувалова поместил пространную иносказательную статью об одном трагически погибшем иностранном дипломате и некоем страже порядка, тоже безымянном. Последний, как утверждал автор статьи, заранее знал о готовящемся преступлении, но ничего не предпринимал, чтобы затем быстро схватить убийцу и получить два ордена: один русский, второй — от государя той державы, которую представлял убитый. Статья была подписана псевдонимом, что многие сочли своего рода авторским кокетством. Стиль, страстность, язвительная точность формулировок и политическая смелость однозначно указывали на Павла Авраамовича Кунгурцева.
Тот факт, что бывший лакей фон Аренсберга, сообщник Пупыря, бежал и не был пойман, мог бы стать еще одним пунктом обвинения, но не стал. Федор, мучимый совестью, сам явился с повинной.
— Вот видите, — сказал Шувалов, когда Иван Дмитриевич ознакомился со свежим, только что из типографии, номером «Голоса», — дела ваши плохи. Можно просто уволить вас со службы, а можно… Можно и начать расследование.
За спиной Шувалова зловещей тенью маячил Певцов. Он делал безразличное лицо, но время от времени его запавшие глаза с ненавистью упирались в Ивана Дмитриевича. Тот невольно поеживался под этим взглядом. Певцов заметно похудел, мундир на нем висел, как на пугале, зато на плечах блестели подполковничьи эполеты. Иван Дмитриевич знал, что итальянцы высадили его на каком-то пустынном диком острове, где он целую неделю питался водорослями и выброшенной на берег тухлой рыбой. Когда его подобрали эстонские рыбаки, Певцов не мог вымолвить ни слова, только плакал и смотрел на своих спасителей безумными глазами.
— Но подобные меры кажутся мне чересчур строгими, — продолжал Шувалов. — Мне жаль вас. Я полагаю, что при известном с вашей стороны благоразумии вы вполне можете рассчитывать на должность смотрителя на Сенном рынке, даже, пожалуй, старшего смотрителя. Согласны?
— Премного благодарен, — ответил Иван Дмитриевич. — Никогда не забуду милостей вашего сиятельства.
Поклонился и ушел на Сенной рынок.
Казенных лошадей отобрали, извозчики уже не спорили из-за чести прокатить бывшего начальника сыскной полиции, тем более бесплатно. Иван Дмитриевич приноровился ходить на службу пешком. Иногда ему встречалась по дороге чета Стрекаловых, на редкость дружная семейная пара. Жена провожала мужа в Межевой департамент, супруги шли под руку, поддерживая друг друга с той заботливой преданностью, какая обычно бывает между стариками, доживающими свой век в последней, почти небесной любви. Первое время они еще нехотя кивали Ивану Дмитриевичу, но позднее стали делать вид, будто его не замечают. Оно и понятно, ведь людям всегда хочется думать, что счастьем они обязаны лишь самим себе, а не чьему-то постороннему вмешательству. Каждый настоящий мужчина в одиночестве подбирает ключ к своей розе, и каждой женщине обидно думать, что с ней-то все было по-другому.
Впрочем, теперь многие не замечали и не узнавали Ивана Дмитриевича. Правда, были и такие, кто не покинул его в беде. Сыч, например, тоже стал смотрителем на Сенном рынке, только младшим, а Константинов и при новом начальнике сыскной полиции остался доверенным агентом Ивана Дмитриевича.
По службе Иван Дмитриевич подчинялся столичному полицмейстеру, тот — начальнику департамента полиции, состоявшему, в свою очередь, под началом у министра внутренних дел, но рука Шувалова была сильнее и длиннее. Какой-то Путилин! Да кто он такой? Ничтожество, жалкий сыщик. Пройдоха, фигляр, как он посмел устроить этот безобразный спектакль? В итоге все начальники Ивана Дмитриевича, повздыхав, сошлись на том, что необходимо удалить господина Путилина с должности начальника сыскной полиции. В вину ему были поставлены буйства Пупыря, вовремя не предотвращенные.
Вдобавок и пресса вынесла свой вердикт. Хотя никаких публикаций об убийстве фон Аренсберга в газетах так и не появилось, лишь «Санкт-Петербургские ведомости» напечатали крошечную заметочку о его смерти — без указания причин, но либеральный «Голос» не без ведома Шувалова поместил пространную иносказательную статью об одном трагически погибшем иностранном дипломате и некоем страже порядка, тоже безымянном. Последний, как утверждал автор статьи, заранее знал о готовящемся преступлении, но ничего не предпринимал, чтобы затем быстро схватить убийцу и получить два ордена: один русский, второй — от государя той державы, которую представлял убитый. Статья была подписана псевдонимом, что многие сочли своего рода авторским кокетством. Стиль, страстность, язвительная точность формулировок и политическая смелость однозначно указывали на Павла Авраамовича Кунгурцева.
Тот факт, что бывший лакей фон Аренсберга, сообщник Пупыря, бежал и не был пойман, мог бы стать еще одним пунктом обвинения, но не стал. Федор, мучимый совестью, сам явился с повинной.
— Вот видите, — сказал Шувалов, когда Иван Дмитриевич ознакомился со свежим, только что из типографии, номером «Голоса», — дела ваши плохи. Можно просто уволить вас со службы, а можно… Можно и начать расследование.
За спиной Шувалова зловещей тенью маячил Певцов. Он делал безразличное лицо, но время от времени его запавшие глаза с ненавистью упирались в Ивана Дмитриевича. Тот невольно поеживался под этим взглядом. Певцов заметно похудел, мундир на нем висел, как на пугале, зато на плечах блестели подполковничьи эполеты. Иван Дмитриевич знал, что итальянцы высадили его на каком-то пустынном диком острове, где он целую неделю питался водорослями и выброшенной на берег тухлой рыбой. Когда его подобрали эстонские рыбаки, Певцов не мог вымолвить ни слова, только плакал и смотрел на своих спасителей безумными глазами.
— Но подобные меры кажутся мне чересчур строгими, — продолжал Шувалов. — Мне жаль вас. Я полагаю, что при известном с вашей стороны благоразумии вы вполне можете рассчитывать на должность смотрителя на Сенном рынке, даже, пожалуй, старшего смотрителя. Согласны?
— Премного благодарен, — ответил Иван Дмитриевич. — Никогда не забуду милостей вашего сиятельства.
Поклонился и ушел на Сенной рынок.
Казенных лошадей отобрали, извозчики уже не спорили из-за чести прокатить бывшего начальника сыскной полиции, тем более бесплатно. Иван Дмитриевич приноровился ходить на службу пешком. Иногда ему встречалась по дороге чета Стрекаловых, на редкость дружная семейная пара. Жена провожала мужа в Межевой департамент, супруги шли под руку, поддерживая друг друга с той заботливой преданностью, какая обычно бывает между стариками, доживающими свой век в последней, почти небесной любви. Первое время они еще нехотя кивали Ивану Дмитриевичу, но позднее стали делать вид, будто его не замечают. Оно и понятно, ведь людям всегда хочется думать, что счастьем они обязаны лишь самим себе, а не чьему-то постороннему вмешательству. Каждый настоящий мужчина в одиночестве подбирает ключ к своей розе, и каждой женщине обидно думать, что с ней-то все было по-другому.
Впрочем, теперь многие не замечали и не узнавали Ивана Дмитриевича. Правда, были и такие, кто не покинул его в беде. Сыч, например, тоже стал смотрителем на Сенном рынке, только младшим, а Константинов и при новом начальнике сыскной полиции остался доверенным агентом Ивана Дмитриевича.
ЭПИЛОГ
Кофе за ночь выпито было пять или шесть чашек, от сухарей в плетеной сухарнице остались одни крошки. Давно прокричал петух, начинало светать. Сафонов захлопнул свою тетрадь и, блаженно потягиваясь, похрустывая сцепленными пальцами, еле выговорил кривым от зевоты ртом:
— Да-а, засиделись мы…
В этот момент что-то дрогнуло в утробе висевших в комнате больших настенных часов, на которые он в течение ночи то и дело поглядывал сквозь раскрытые двери веранды. В следующее мгновение часы издали глухой предостерегающий рокот. Сафонов покосился на них с ехидным удивлением. Раньше они не били ни разу, даже в полночь, а сейчас вдруг проснулись и, пророкотав, тяжело и мощно отсчитали двенадцать полновесных ударов. При этом стрелки на них показывали пять часов и сорок четыре минуты. За окнами, в саду, стволы яблонь все отчетливее выступали из рассветных сумерек.
— Да, я забыл вас предупредить, — тихо и серьезно сказал Иван Дмитриевич, — эти часы настроены таким образом, что бьют лишь однажды в сутки. В ту самую минуту, когда скончалась моя жена.
— И вы всякий раз просыпаетесь?
— Наше дело стариковское, обычно к этому времени я уже не сплю, — ответил Иван Дмитриевич, заплетая в косицу правую бакенбарду.
Жена всю жизнь пыталась отучить его от этой привычки, но жизни ей не хватило.
Он встал и предложил гостю пойти на берег, полюбоваться восходом. Сафонов не возражал, они спустились в сад, где стоял нежный, при безветрии особенно сильный и чистый запах влажной зелени. Невидимые, гомонили в листве птицы. Проходя мимо одной из яблонь, Иван Дмитриевич по-хозяйски обломил на ней засохшую веточку и попросил Сафонова сломать другую, до которой сам не дотягивался.
Сафонов исполнил его просьбу, поймав себя на мысли, что окружающий мир кажется ему менее реальным, чем тот, оставшийся в его тетради. Там все было не так, как здесь. Там во имя любви люди признавались в преступлениях, которые не совершали, видели несуществующее и не замечали очевидного; там легенды, умирая, исчезали бесследно, а не ссыхались, как мумии, у всех на виду; там правда еще ослепляла своей наготой и женщина о трех головах считалась явлением куда более заурядным, нежели убийство иностранного дипломата. Тот мир сгинул навсегда, но из него вышел и сейчас протягивал Сафонову найденное в траве яблоко, одновременно обтирая его полой пиджака, хозяин этого райского сада, хитрый честный человек с рыжими бакенбардами, искатель истины, заступник невинных, знаток женского сердца и любитель соленых грибочков.
Тронулись дальше.
— Вот получим гонорар, перекрою крышу, починю забор, выкопаю новый колодец. И хочется, знаете, после смерти оставить сыну хоть какие-то денежки, — на ходу говорил Иван Дмитриевич. — А вы как думаете распорядиться вашей долей?
— Положу в банк под проценты.
— Разумно. У вас есть счет в банке?
— Будет, если мы с вами напишем эту книгу. Она должна пользоваться успехом.
— Дай-то бог! — отозвался Иван Дмитриевич.
Он шагал впереди. Глядя на его широкую спину и толстый загривок, Сафонов спросил:
— Как у вас теперь с желудком?
— Жена умерла, и разом все прошло. Сами видели, кофе пью чашками, ем все подряд. А тоска-а! Хоть волком вой.
— Давно это случилось?
— В позапрошлом году. Она любила эти места, я ее здесь и схоронил.
Сад кончился, тропинка вилась в зарослях шиповника. Скоро вышли к Волхову и сели рядышком на скамейке, врытой в землю среди громадных плакучих ветел. Сафонов жевал яблоко.
— Ива — мое любимое дерево, — сказал Иван Дмитриевич.
Затем он рассказал, что сам сколотил эту скамью и поставил ее здесь, у речного обрыва, чтобы погрустить иногда над текучей водой. Вторая такая же стояла над могилой жены.
— Мне тут хорошо, — говорил он. — Прихожу сюда после обеда, сижу, смотрю на реку, читаю Виктора Гюго.
— Вы любите Гюго?
— Это был любимый писатель моей жены. Она всегда его Ванечке вслух читала, когда тот был маленький.
— Кстати, — вспомнил Сафонов, — где Гюго, там и Чарльз Диккенс. Вы показывали мне цитату из него, которую хотели взять эпиграфом к главе о преступлении в Миллионной. Там женщина лежит на диване и видит во сне всякую дрянь…
— Потому что лежит в неудобной позе, — перебив, уточнил Иван Дмитриевич.
— В чем же смысл эпиграфа?
— В том, что неестественность положения рождает чудовищ.
— Я думал, их рождает сон разума, — усмехнулся Сафонов.
— Ваш вариант — частный случай моего, — заметил Иван Дмитриевич, — ведь состояние сна для разума является неестественным. А смысл второго эпиграфа вам понятен? «Пришел посол нем, принес грамоту неписану». Помните?
— Ну, в данном случае слово «посол» само по себе вызывает некоторые ассоциации. Приходит на ум Хотек, его письмо Стрекалову.
— И все?
— Пожалуй, все, — сказал Сафонов, решив не углубляться в эту метафизику.
— Жаль. Я надеялся, вы поможете мне сформулировать. А то я чувствую, что-то здесь есть, в этой загадке, связанное со смертью фон Аренсберга, но не могу сформулировать.
— Ну и черт с ним! — отмахнулся Сафонов. — Лучше бы вы закончили ваш рассказ.
— Как? — удивился Иван Дмитриевич. — Разве я его не закончил? Чего вам еще надо? Убийца пойман. Виновные, в том числе я сам, наказаны.
— В чем и дело! Насколько мне известно, все последние годы вы бессменно возглавляли сыскную полицию Санкт-Петербурга. Значит, я должен буду объяснить нашим читателям, как удалось вам вернуть расположение Шувалова. Или это будет отдельная история?
— Никакой истории, все очень просто. Через полгода после событий в Миллионной убийцы и грабители наводнили Петербург, по вечерам люди боялись выходить из дому. Единственный островок покоя и порядка оставался в центре города…
— Сенной рынок? — догадался Сазонов.
— Так точно. И, никуда не денешься, пришлось им снова назначить меня начальником сыскной полиции. С этой должности нынешней весной я и ушел в отставку.
Сафонов сделал кислую физиономию.
— Что, не верите? — улыбнулся Иван Дмитриевич.
— Признаться, нет. И, боюсь, читатели тоже не поверят. Они не дураки. Если вы рассчитываете на дураков, надо было пригласить в помощники не меня, а кого-нибудь другого.
— В таком случае вычеркните у себя в тетради две-три последние страницы и напишите, что Шувалов меня простил.
— Нет-нет, это столь же малоправдоподобно. Не такой человек был Петр Андреевич, чтобы прощать подобные штуки.
— Тогда, — с полминуты подумав, предложил Иван Дмитриевич, — давайте вычеркнем вообще всю вторую половину этой истории. Остановимся на эпизоде, где я обвинил Хотека. Пусть он и будет убийцей. Далее напишем, что канцлер Горчаков обещал Францу-Иосифу не разглашать инцидент с послом-убийцей, а за это Вена поддержала его требования об отмене унизительных для России условий Парижского мирного договора. Наполеон III навязал нам этот договор после Крымской войны. Согласно одной из его статей, самой для нас неудобной, России запрещено было иметь в Черном море военный флот.
— Помню, — кивнул Сафонов. — В гимназии проходили.
— Ну так вот, — продолжал Иван Дмитриевич, — в том же 1871 году Вена поддержала Горчакова, и эта статья договора была отменена. Наши военные корабли вновь появились в Севастополе, что пришлось весьма кстати, поскольку через шесть лет началась война с турками. Шипка, Плевна, генерал Скобелев на белом коне, Гурко в Сан-Стефано, помните? Однако без флота мы все-таки победить не могли, болгары так и остались бы во власти султана с его башибузуками. Родина Боева была освобождена отчасти благодаря мне. Моя проницательность…
— Стоп! — сказал Сафонов. — Это тоже не годится. Расскажите, как было на самом деле.
— Не помню.
— Здрасьте! А кто помнит?
— Никто. Столько лет прошло!
Они сидели над самым краем обрыва, прямо возле ног чертили воздух стрижи. Солнце еще не взошло. Под белесым небом поверхность реки казалась матовой, туманом курилась полоска ивняка на противоположном, пойменном берегу. Там же темнел причаленный паром.
— Ладно, восходом завтра полюбуемся. Пойдемте-ка спать, — зевая, сказал Иван Дмитриевич.
Сафонов зашвырнул в реку яблочный огрызок, дождался всплеска, и они двинулись обратно — через заросли шиповника, через яблоневый сад, к дому с верандой, где им предстояло еще целый месяц прожить вместе.
— Да-а, засиделись мы…
В этот момент что-то дрогнуло в утробе висевших в комнате больших настенных часов, на которые он в течение ночи то и дело поглядывал сквозь раскрытые двери веранды. В следующее мгновение часы издали глухой предостерегающий рокот. Сафонов покосился на них с ехидным удивлением. Раньше они не били ни разу, даже в полночь, а сейчас вдруг проснулись и, пророкотав, тяжело и мощно отсчитали двенадцать полновесных ударов. При этом стрелки на них показывали пять часов и сорок четыре минуты. За окнами, в саду, стволы яблонь все отчетливее выступали из рассветных сумерек.
— Да, я забыл вас предупредить, — тихо и серьезно сказал Иван Дмитриевич, — эти часы настроены таким образом, что бьют лишь однажды в сутки. В ту самую минуту, когда скончалась моя жена.
— И вы всякий раз просыпаетесь?
— Наше дело стариковское, обычно к этому времени я уже не сплю, — ответил Иван Дмитриевич, заплетая в косицу правую бакенбарду.
Жена всю жизнь пыталась отучить его от этой привычки, но жизни ей не хватило.
Он встал и предложил гостю пойти на берег, полюбоваться восходом. Сафонов не возражал, они спустились в сад, где стоял нежный, при безветрии особенно сильный и чистый запах влажной зелени. Невидимые, гомонили в листве птицы. Проходя мимо одной из яблонь, Иван Дмитриевич по-хозяйски обломил на ней засохшую веточку и попросил Сафонова сломать другую, до которой сам не дотягивался.
Сафонов исполнил его просьбу, поймав себя на мысли, что окружающий мир кажется ему менее реальным, чем тот, оставшийся в его тетради. Там все было не так, как здесь. Там во имя любви люди признавались в преступлениях, которые не совершали, видели несуществующее и не замечали очевидного; там легенды, умирая, исчезали бесследно, а не ссыхались, как мумии, у всех на виду; там правда еще ослепляла своей наготой и женщина о трех головах считалась явлением куда более заурядным, нежели убийство иностранного дипломата. Тот мир сгинул навсегда, но из него вышел и сейчас протягивал Сафонову найденное в траве яблоко, одновременно обтирая его полой пиджака, хозяин этого райского сада, хитрый честный человек с рыжими бакенбардами, искатель истины, заступник невинных, знаток женского сердца и любитель соленых грибочков.
Тронулись дальше.
— Вот получим гонорар, перекрою крышу, починю забор, выкопаю новый колодец. И хочется, знаете, после смерти оставить сыну хоть какие-то денежки, — на ходу говорил Иван Дмитриевич. — А вы как думаете распорядиться вашей долей?
— Положу в банк под проценты.
— Разумно. У вас есть счет в банке?
— Будет, если мы с вами напишем эту книгу. Она должна пользоваться успехом.
— Дай-то бог! — отозвался Иван Дмитриевич.
Он шагал впереди. Глядя на его широкую спину и толстый загривок, Сафонов спросил:
— Как у вас теперь с желудком?
— Жена умерла, и разом все прошло. Сами видели, кофе пью чашками, ем все подряд. А тоска-а! Хоть волком вой.
— Давно это случилось?
— В позапрошлом году. Она любила эти места, я ее здесь и схоронил.
Сад кончился, тропинка вилась в зарослях шиповника. Скоро вышли к Волхову и сели рядышком на скамейке, врытой в землю среди громадных плакучих ветел. Сафонов жевал яблоко.
— Ива — мое любимое дерево, — сказал Иван Дмитриевич.
Затем он рассказал, что сам сколотил эту скамью и поставил ее здесь, у речного обрыва, чтобы погрустить иногда над текучей водой. Вторая такая же стояла над могилой жены.
— Мне тут хорошо, — говорил он. — Прихожу сюда после обеда, сижу, смотрю на реку, читаю Виктора Гюго.
— Вы любите Гюго?
— Это был любимый писатель моей жены. Она всегда его Ванечке вслух читала, когда тот был маленький.
— Кстати, — вспомнил Сафонов, — где Гюго, там и Чарльз Диккенс. Вы показывали мне цитату из него, которую хотели взять эпиграфом к главе о преступлении в Миллионной. Там женщина лежит на диване и видит во сне всякую дрянь…
— Потому что лежит в неудобной позе, — перебив, уточнил Иван Дмитриевич.
— В чем же смысл эпиграфа?
— В том, что неестественность положения рождает чудовищ.
— Я думал, их рождает сон разума, — усмехнулся Сафонов.
— Ваш вариант — частный случай моего, — заметил Иван Дмитриевич, — ведь состояние сна для разума является неестественным. А смысл второго эпиграфа вам понятен? «Пришел посол нем, принес грамоту неписану». Помните?
— Ну, в данном случае слово «посол» само по себе вызывает некоторые ассоциации. Приходит на ум Хотек, его письмо Стрекалову.
— И все?
— Пожалуй, все, — сказал Сафонов, решив не углубляться в эту метафизику.
— Жаль. Я надеялся, вы поможете мне сформулировать. А то я чувствую, что-то здесь есть, в этой загадке, связанное со смертью фон Аренсберга, но не могу сформулировать.
— Ну и черт с ним! — отмахнулся Сафонов. — Лучше бы вы закончили ваш рассказ.
— Как? — удивился Иван Дмитриевич. — Разве я его не закончил? Чего вам еще надо? Убийца пойман. Виновные, в том числе я сам, наказаны.
— В чем и дело! Насколько мне известно, все последние годы вы бессменно возглавляли сыскную полицию Санкт-Петербурга. Значит, я должен буду объяснить нашим читателям, как удалось вам вернуть расположение Шувалова. Или это будет отдельная история?
— Никакой истории, все очень просто. Через полгода после событий в Миллионной убийцы и грабители наводнили Петербург, по вечерам люди боялись выходить из дому. Единственный островок покоя и порядка оставался в центре города…
— Сенной рынок? — догадался Сазонов.
— Так точно. И, никуда не денешься, пришлось им снова назначить меня начальником сыскной полиции. С этой должности нынешней весной я и ушел в отставку.
Сафонов сделал кислую физиономию.
— Что, не верите? — улыбнулся Иван Дмитриевич.
— Признаться, нет. И, боюсь, читатели тоже не поверят. Они не дураки. Если вы рассчитываете на дураков, надо было пригласить в помощники не меня, а кого-нибудь другого.
— В таком случае вычеркните у себя в тетради две-три последние страницы и напишите, что Шувалов меня простил.
— Нет-нет, это столь же малоправдоподобно. Не такой человек был Петр Андреевич, чтобы прощать подобные штуки.
— Тогда, — с полминуты подумав, предложил Иван Дмитриевич, — давайте вычеркнем вообще всю вторую половину этой истории. Остановимся на эпизоде, где я обвинил Хотека. Пусть он и будет убийцей. Далее напишем, что канцлер Горчаков обещал Францу-Иосифу не разглашать инцидент с послом-убийцей, а за это Вена поддержала его требования об отмене унизительных для России условий Парижского мирного договора. Наполеон III навязал нам этот договор после Крымской войны. Согласно одной из его статей, самой для нас неудобной, России запрещено было иметь в Черном море военный флот.
— Помню, — кивнул Сафонов. — В гимназии проходили.
— Ну так вот, — продолжал Иван Дмитриевич, — в том же 1871 году Вена поддержала Горчакова, и эта статья договора была отменена. Наши военные корабли вновь появились в Севастополе, что пришлось весьма кстати, поскольку через шесть лет началась война с турками. Шипка, Плевна, генерал Скобелев на белом коне, Гурко в Сан-Стефано, помните? Однако без флота мы все-таки победить не могли, болгары так и остались бы во власти султана с его башибузуками. Родина Боева была освобождена отчасти благодаря мне. Моя проницательность…
— Стоп! — сказал Сафонов. — Это тоже не годится. Расскажите, как было на самом деле.
— Не помню.
— Здрасьте! А кто помнит?
— Никто. Столько лет прошло!
Они сидели над самым краем обрыва, прямо возле ног чертили воздух стрижи. Солнце еще не взошло. Под белесым небом поверхность реки казалась матовой, туманом курилась полоска ивняка на противоположном, пойменном берегу. Там же темнел причаленный паром.
— Ладно, восходом завтра полюбуемся. Пойдемте-ка спать, — зевая, сказал Иван Дмитриевич.
Сафонов зашвырнул в реку яблочный огрызок, дождался всплеска, и они двинулись обратно — через заросли шиповника, через яблоневый сад, к дому с верандой, где им предстояло еще целый месяц прожить вместе.