«Она — смелая женщина. Гимнаст и настоящий товарищ и помощник мужа!» — думала об Ингриде Екатерина Николаевна. Зубы не очень нравились, было из-за них что-то грубовато-тяжелое в этом милом лице. Что-то от древних викингов, что-то животное, сильное, грубое.
   Екатерина Николаевна сама потомок норманнов. Жаль Ингриду Остен, что ей не удалось исполнить то, что так ее влекло. Жаль как женщину, которая не исполнила своего назначения в новом обществе... Она заинтересовала Екатерину Николаевну. То, что говорил ей муж и что давно увлекало Муравьеву, получало новый свет. Николай в этом свете выглядел так, как он в будущем должен выглядеть в глазах мира. Пока это понимали немногие, лишь те, кто знал его лично.
   Но если бы губернатором была Екатерина Николаевна, то при всей своей симпатии к госпоже Остен и при огорчении за неудавшийся опыт смелой путешественницы, она действовала бы, несмотря на свою мягкость, может быть, еще жестче, чем ее муж. Ингрида Остен тогда, может быть, не встретила бы даже тех ласк, которыми Екатерина Николаевна должна была смягчить, естественно и непреднамеренно, строгость мужа.
   Муж говорит, что по своим богатствам восток Сибири, как видимо, и Приамурье, не имеют ничего равного себе во всем мире. И что настанет время, когда эти земли составят отдельную империю, населенную славянами, которые не закроют сюда вход, но которые никогда не подчинятся правительству Петербурга и таким личностям, как Нессельроде.
   Непромокаемая одежда, плащи, палатки, особые саквояжи, чемоданы, складные постели и дорожные обеденные приборы — это прекрасная тема для разговора современных женщин.
   Екатерина Николаевна, простившись с гостьей, взяла из рук служанки крошечную лейку и стала поливать цветы в ящиках и горшочках.
   То, что не смогла госпожа Остен, с другой — верной и благородной — целью, ради мужа, новой родины и всей цивилизации должна осуществить она... Ей предстояло путешествие с мужем на Камчатку. Это решено еще в Петербурге.
   Государь сказал Муравьеву о том, какие преобразования надо сделать на Камчатке. И добавил с сожалением; «Ты туда не доберешься!» Муравьев ответил быстро: «Ваше величество! Я постараюсь и туда добраться!»
   ...Она не позабыла своего «преждебытия» — свою жизнь до замужества, Францию. Вернее, не все забыла. В Париже оставалась родная семья, дом, общество. Это город, где жизнь осмысленна, проста и удобна. Люди там преисполнены деятельности, серьезны, много думают и трудятся, живут интересами всего мира во всем его многообразии. Они в вечной борьбе и тревоге. Для нее — совсем не такой город, как представляют иностранцы. Они видят в Париже лишь вечный праздник и удовольствия.
   Тяжелый труд — удел большинства парижан. Пользу и необходимость труда теперь понимают все. Но нужно поле деятельности... Не обязательно это поле должно быть национальным.
   Николай, который явился перед ней как иностранец, понял эту умственную жизнь Парижа, почувствовал его вечный труд, его духовную высоту, и это тронуло юную графиню де Ришемон.
   Николай был очень своеобразен, неглуп, он нравился всем, кто его знал.
   И она ответила согласием на его пылкое предложение. И уехала к нему в Россию, сменила веру, имя. Здесь она увидела, какое огромное влияние на жизнь образованного общества этой страны имеет ее родина. К сожалению, иногда ей бывало стыдно за своих соотечественников, она отлично разбиралась в них, не как русские, которые часто готовы видеть идеал в каждом французе.
   Муж счастлив, любит ее. Он полон деятельности, планов. Он хочет сделать из Сибири вполне современную страну, для этого ему нужно морское побережье с выходами к Великому океану и нужны связи со всем миром. Он говорит, что разовьет здесь промышленность и что со временем этой стране суждено сыграть большую роль в истории человечества.
   В тридцать семь лет он уже генерал. Его способности ценит император. У него сильные покровители в Петербурге, как всегда в таких случаях — родственники.
   Муж искал деятельности в России, но страна так несчастна, так инертен и так угнетен ее народ и его трудом так пользуется небольшая кучка помещиков и дельцов в союзе с сильным чиновничеством, что там почти ничего невозможно сделать.
   «Может быть, со временем, — говорит Николай, — смогут изменить все революционеры через тайную деятельность».
   Он избрал иной путь, отчасти из гордости и родовой чести, а отчасти, как ей кажется, ради нее, и еще потому, как он говорит, что нельзя всем встать в оппозицию к правительству и прозябать, отдавая лучшие должности в государстве реакционерам, мрачным легитимистам и немцам, которые на службе у императора охотно и беспрекословно исполняют любую его волю.
   Муж в восторге от Восточной Сибири, от ее гор, лесов, плодородных полей, ее богатств, золотых промыслов и заводов, от ее рек и великих озер. Да, он часто говорит, что здесь есть все, что надо человеку для счастливейшей жизни. Он рад видеть развитое, умное население, свободное от предрассудков, не знающее помещиков. Он говорит, что самой судьбой многое суждено этой стране.
   А жизнь в России настолько сложилась и устоялась, что изменить ее к лучшему в современных условиях почти невозможно, и такие деятели, как Николай, там не нужны, вернее — им негде израсходовать свою энергию.
   Встреча с Николаем была поразительной. Он оказался человеком с сильным характером. Теперь она почувствовала, что высшая человеческая деятельность не имеет государственных границ, что не случайно все более говорят в западном обществе, что цели всего человечества едины, хотя Николай при этом добавляет, что только нельзя дать личностям преступного мира спекулировать интернациональными идеями...
   А Ингрида Остен огорчена, это заметно. Несмотря на ласку, выказанную супругам, они покидают эту землю, как побитые. Хотя временами господин Остен очень самодоволен и этим много проигрывает в глазах Екатерины Николаевны. Муж называет его негодяем и нахалом и не может простить ему выдумку про поиски Франклина...
   Вскоре супруги Остен простились с губернатором и его женой и выехали в Петербург.
   Муравьев приказал взять англичанина под негласный надзор и послал подробный доклад о его поездке министру внутренних дел Перовскому.
   «Признаюсь Вам, — писал он, — что в Петербурге влиятельные лица, которые желали бы проникновения Остена на Амур, могут быть в большой претензии, что я насилием отвлек его от этого предприятия».
   А господин Риши, предприниматель и коммерсант, уже не раз побывал за это время у губернатора и представил ему полную картину пребывания Остена в Иркутске, рассказал, о чем старается узнавать Хилль.
 
* * *
 
   Дом Кандинских в Кяхте оцепили солдаты. Старика Ивана вывели на цепи, как зверя. Пугая людей, дико сверкнул он раскосыми глазами. Его повезли в город. Долго в степи виднелась простая телега с одинокой фигурой. Вокруг шли конвоиры с ружьями. Ехали казаки.
   Тихо сидел Иван и ехал тихо, так тихо впервые в жизни.
   Огромная толпа торговцев, мещан, крестьян и бурят собралась в городе у дома-крепости забайкальских богачей.
   — Наездился!
   — Че натворил! Оказывается, фальшивые деньги делал! — говорили в народе.
   — Так ему и надо! Пошто людей обманывал!
   — Англичанам продался! Монету сам лил! Бумажки делал! Власть превозмог!

Глава двадцать пятая
ТАТАРИН И ЛИБЕРАЛ

   В белом кителе и белой фуражке губернатор скакал на перекладных в староверскую деревню.
   Крестьяне там волновались, не хотели давать рекрутов и платить налоги.
   Никакие увещевания и угрозы местного начальства не помогали. Узнав о том, что крестьяне пытались обезоружить посланных к ним казаков и что офицер, командовавший экспедицией, поручения не смог выполнить, Муравьев выехал сам.
   — Я им покажу, мерзавцам!
   Впереди губернаторской коляски скакали казаки и полицейские.
   Плоские азиатские пейзажи, низкие хребты, тянувшиеся по горизонту голубыми полосами, обширные горные долины — все было уже знакомо.
   Вскоре в степи показались строения.
   Экипаж въехал в деревню. Ударили в набат. Большая толпа крестьян собралась на площади.
   Их предки были сосланы в Сибирь за участие в Пугачевском восстании. Муравьев чувствовал, что дух мятежа эти люди пронесли сквозь долгие годы и что сговориться с ними будет трудно. Крестьяне, увидев самого губернатора, несколько замешкались. Но вожаки призывали народ не поддаваться.
   Вперед вышел мужик чуть выше среднего роста, в сермяге, с большой, но мягкой, волнистой бородой на твердом, словно каменном, лице. Нос тонкий и короткий, глаза с холодным огнем.
   Как генерал и царский слуга, Муравьев знал службу. Тут был не салон, где собирались либералы и где можно поругать правительство и порассуждать на разные темы.
   Муравьев в своем кругу любил сам полиберальничать, но здесь каждое слово возбуждало народ к действию против власти.
   — Молчать! — оборвал Муравьев мужика.
   В тот же миг и сам он и все присутствующие почувствовали, что в ход двинулась какая-то тяжелая, страшная сила, которая может все раздавить и все перетереть в порошок от которой все идет — и солдатчина, и каторга и тюрьмы, и «зеленая улица», и сбор налогов, и взятки.
   — Казни! — вытягивая руки, сказал крестьянин. — Все равно моя правда.
   — Взять зачинщиков! — Муравьев сам схватил крестьянина за ворот. — Негодяй! — тряхнул он его с силой и замахнулся.
   Троих мужиков взяли под стражу и связали.
   Муравьев впал в бешенство. Он вызвал команду солдат. Зачинщику-крестьянину приказано было тут же дать тысячу палок. Его забили насмерть.
   После порки Муравьев объявил крестьянам, что они тоже слуги царя. Он пообещал им помощь, послабление, снижение поборов и уменьшение числа рекрутов, хотя и знал, что не исполнит эти обещания. Но надо было успокоить деревню, показать, что с начальством всегда можно сговориться, и этим возбудить ненависть к зачинщикам мятежа.
   На другой день Муравьев выехал. Перегоняя телегу с двумя оставшимися в живых арестованными, он, глядя на них, подумал, что с таким же суровым, каменным выражением лица и все с теми же горящими взорами пройдут они через тюрьму и цепи.
   Муравьев знал, что его обещания, данные народу перед отъездом, будут помниться долго, тем более что мелкое начальство скоро начнет притеснять мужиков по-прежнему. Он вообще не скупился на обещания. Бурятским депутациям, приезжавшим к нему весной в Иркутск, он также обещал уничтожить произвол купцов и чиновников. Но сам понимал, что все это сделать невозможно. Бурят он обнадеживал, чтобы знали, какой у них справедливый губернатор. Муравьев надеялся, что в народе будут его бояться и хвалить за справедливость, а во всех бедах, которые посыплются вновь, обвинят мелких чиновников, но он знал, что и винить в беззаконии будут их, а не его.
   Тарантас покачивало. По небу тянулись тучи, похожие на плоские сибирские хребты...
   Муравьев задремал. Ему представилась буря на море. Ветер рвет паруса. Держась за какую-то снасть, вперед, в даль моря, всматривается твердое, словно каменное, лицо с прямым коротким носом и с мягкой бородой... Это было лицо крестьянина, которого вчера забили насмерть. И сквозь сон Муравьев подумал, какие бы славные мореходы вышли из этих мужиков.
   Очнувшись, он услыхал разговор. Спутники его вспоминали вчерашнюю сходку.
   — А вот мы секли деревню под Иркутском. Нарезали прутьев. Э-эх, врезали!
   Все приглушенно засмеялись.
   — Тихо, братцы, — сказал полицейский, — а то услышит — даст нам пуху!
   За откинутым кожаным верхом кареты звонче застучали подковы всадников. Началась каменистая дорога.
   Возвратившись в Иркутск, Муравьев получил кучу писем.
   — С каждой почтой неприятности, — сказал он жене, выходя к обеду. — Донос на меня за покровительство Трубецким и Волконским и целое возмущение по поводу моего стремления на Амур. Чернышев недоволен, что я устроил демонстративные маневры в Забайкалье. Утверждают, будто бы маймаченские купцы уже жаловались на меня в Кяхте, что веду себя не по-добрососедски. Вижу, чья выдумка. Как это так — весной были маневры, чайный торг еще не начинался, а уж в Петербурге все узнали, будто бы от китайцев. Эти «китайцы» живут не иначе как в Иркутске. Или в Омске сосед мой, генерал-губернатор Горчаков, в китайцы записался. Чернышев и слышать не хочет теперь о присоединении Амура. Боится, будто бы Сибирь станет независимой революционной республикой и отложится. Скажу тебе откровенно: под благовидными предлогами Нессельроде все время играет на руку англичанам. Хитрая политика ведется. В Петербурге говорят, что, мол, Сибирь отложится, если устья Амура открыть! А я им докажу, что гораздо опасней, если устья Амура не открывать, — тогда ворвутся иностранцы. Я уже набросал проект письма. Пишу царю, что если англичане или американцы захватят Амур, то уж тогда Сибирь действительно окажется под их ударом. Как они не понимают этого!
   — Но мало написать, нужны доводы.
   — Пишу про Остена, что англичане уж трутся около этого дела, что флоты китобоев ежегодно входят в южную часть Сахалинского залива. Указываю на то, что сибиряки к отечеству никакой привязанности не имеют, и привожу пример Кандинских, которые помогали англичанам и мечтали, как выгодно будет торговать с ними, если они у нас Амур вырвут. Вот теперь в Петербурге пусть схватятся за голову. Знаю, что это верное средство и оно подействует. У нас так: пока хлопочем, доказываем, что Амур нужен, — никто внимания не обращает. Все видят в этом что-то подозрительное. Еще Невельской говорил мне, что, когда англичане внимание обратят на Амур, тогда сразу все согласятся, что река имеет значение. Пишу государю, какую огромную опасность будет представлять для Сибири устье Амура, если на нем обоснуются крепости и города иностранцев. А поэтому надо скорей занять устье Амура, поставить там русскую крепость, надо этот край, пишу, превратить в военный форпост...
   — Но этот довод ложен?
   — Довод этот ложен только в той части, где я обвиняю сибиряков в недостатке патриотического чувства, — я сам знаю, что таких патриотов и доносчиков заодно, как сибиряки, надо еще поискать, исключая, конечно, Кандинских и им подобных. Довод этот нужен мне, чтобы припугнуть правительство.
   — Но какая же твоя истинная цель? — спросила Екатерина Николаевна. — Если Амур, как ты говоришь, независим, то пошли прямо туда экспедицию. Ведь верховья Амура в твоих руках.
   — Амур-то независим, да я зависим, — отвечал Муравьев, — и если я переступлю за Горбицу[112] и пошлю туда экспедицию без разрешения Петербурга, то на этом закончится вся моя деятельность. Кстати, уже донесли, что ты бываешь у Марии Николаевны Волконской... И у Трубецких. И в этом видят мое внимание. Но мы не переменимся к ним с тобой. Это общество, без которого твоя жизнь здесь окажется ужасной.
   Вечером Николай Николаевич, сидя в глубоком кресле, читал «Таймс».
   Из соседней комнаты сквозь открытую дверь доносились звуки фортепьяно и виолончели. Играла Екатерина Николаевна под аккомпанемент жены гражданского губернатора.
   Она играла и думала о Марии Волконской. О ней никто не знал в мире. Но эта женщина, ее мужество и благородство заслуживают славы. Странно! С ее мужеством она прикована к ссыльному мужу. Когда могла бы сделать честь и славу нации, могла бы стать той женщиной — героиней — путешественницей — открывательницей, которыми бредит европейский мир.
   — В «Таймсе» статьи о китобойном промысле англичан в Охотском море, — сказал Николай, входя. — Число кораблей, приходящих туда на бой китов, возрастает с каждым годом.
   Описание богатств моря казалось преувеличенным. Губернатор понимал, что все это значит.
   Появление такой заметки представлялось ему знаменательным признаком. Вот и являются вслед за литературным интересом англичан к природе, к климату, к животным, которые обитают в тех морях, интересы более прозаические, но более реальные. Остен тоже толковал про китобоя. А ведь со временем китобои могут возить не только шпионов. И не только китобои смогут бывать там. Появится пароходство, будут линии с Америкой, с Китаем, со всем миром. «Дайте мне точку опоры, и я переверну весь мир!»
   «Верно! Ведь Остен говорил мне, что хочет найти китобоя на Охотском берегу! Наверняка заранее было условлено с китобоем. Какой-нибудь корабль бродил у наших берегов, ждал его, собаку! Ну, будут они у меня знать».
   Губернатор отбросил газеты. Каждый раз, читая их, Муравьев ждал, что вот-вот появится известие о высадке европейцев на Татарском берегу...
   — А у нас нет флота! Нет гарнизонов на побережье! Наши богатства истребляются, а мы не заведем своих промыслов! В устье Амура могут войти иностранные суда! — громко говорил он, не стесняясь Зариной.
   Хотя Муравьев и считался командиром портов и морских сил Камчатки и Востока, но тут он чувствовал себя бессильным.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ЕВРОПА И АМЕРИКА

Глава двадцать шестая
НОВЫЙ КОРАБЛЬ

 
   В 1848 году, десятого июля — в один из самых длинных летних дней — транспорт «Байкал» был спущен на воду и встал у каменного причала, там, где на мостовой приготовлен был рангоут, бочки со смолой и бухты канатов. Началась оснастка судна. Десяток вольнонаемных рабочих и матросы носили по трапу грузы. Такелаж и паруса, а также все оборудование доставлены были в Гельсингфорс из Кронштадта заранее на «Ижоре». Пароход, маленький, черный, закоптевший труженик с высокой красной трубой, стоял тут же, у мола...
   Дни стояли северные, длинные, а ночи были светлые, так что часовым в шинелях и в парусиновых штанах, ходившим с ружьями по молу, видны были леса на берегах залива, блеск крестов на кирках и на соборе и мачты судов...
   Капитан без жалости расходовал деньги, матросам покупал свежее мясо вместо солонины, чай, сахар, назначал лишнюю чарку. Работы шли на судне от зари до зари, весь длинный летний день... Финны, привыкшие, что капитаны и судохозяева берегут каждую копейку, и сами бережливые и аккуратные, старались воспользоваться случаем и заслужить одобрение щедрого капитана.
   Из Иркутска пришел ответ Муравьева на письмо, посланное Невельским в феврале.
   Губернатор благодарил за истинно патриотическое рвение к столь важному для России делу, писал, что все меры приняты, что инструкция, сочиненная Невельским, пошла в Петербург на утверждение ее государем и что Меншиков и министр внутренних дел Перовский этому делу сочувствуют. Муравьев просил капитана обратиться в Петербург к Перовским. Очевидно, губернатор списался с ними за прошедшие четыре месяца.
   Невельской вздохнул свободно и запрятал письмо поглубже. Он почувствовал, что не зря спешит.
   Только об экспедиции Баласогло Муравьев не писал ни слова.
   Через восемь дней после спуска на воду «Байкал» вышел в Финский залив, а еще через два дня вошел в Кронштадтскую гавань. Невельской явился к начальнику порта адмиралу Беллинсгаузену. Новый военный корабль вошел в строй русского флота. На другой день капитан отправился на «Ижоре» в Петергоф. С пристани, пройдя через парк, поднялся вверх по лестнице и прошел на дачу князя Меншикова.
   Он застал князя на огромной террасе, обращенной к морю. Вдали расползшимся пластом серел Кронштадт. Сухой рослый князь, вытянув длинные ноги, сидел в кресле. У него были гости — братья Перовские[113]. Один из них — известный генерал, а другой — красивый моложавый мужчина лет пятидесяти, с выхоленным лицом и начерненными бакенбардами, граф Лев Алексеевич, министр внутренних дел.
   «Это удачно!» — подумал Невельской. Лев Перовский был тут кстати.
   Меншиков сначала поджал ноги, скрестив их, потом с усилием, но бодро поднялся. Он представил офицера гостям.
   Лев Перовский любезно кивнул Невельскому, как бы показывая, что его имя не незнакомо ему.
   — Сверх ожидания! — изумился князь, услыхав, что «Байкал» прибыл в Кронштадт.
   До сих пор морской министр в душе был уверен, что, несмотря на всю суету и хлопоты капитана, «Байкал» вряд ли выйдет в плаванье в это лето, а если и выйдет вообще в этом году, то только в ноябре.
   — А что же грузы?
   — Все грузы приготовлены, ваша светлость, — стоя перед князем и глядя чуть исподлобья, отвечал капитан, — и находятся в Кронштадте. Погрузка их началась сегодня же, при полном содействии его превосходительства адмирала Беллинсгаузена. Двадцатого августа транспорт выйдет из Кронштадта, ваша светлость, и я помещу в него весь назначенный к отправке груз.
   Меншиков выслушал все с удовольствием. Ему не приходило в голову, сколько своих денег доложил тут капитан. Казалось, что его морское ведомство стало работать так хорошо. Об этом можно доложить во дворце. Как и всякий чиновник, князь считал самым главным служебным делом в своей жизни докладывать государю обо всем, что свидетельствовало об успехах и процветании его ведомства...
   Ему нравилось, как беспокоится этот капитан.
   «Какой молодец оказался! — подумал он. — Я не ждал от него такой прыти».
   Невельской доложил, что сделал все, чтобы «Байкал» прибыл весной на Камчатку и что за лето он может без отпуска специальных средств произвести исследование устьев Амура.
   — Ах да, Амур! — вспомнил князь, вытирая платком потное лицо.
   В эту жаркую летнюю пору он совсем позабыл про письмо и проект инструкции, присланные ему иркутским генерал-губернатором. Было не до них.
   — Бесполезно рисковать идти туда, где вход весьма опасен, — заметил князь, — и для твоего транспорта даже невозможен... Это известно по-ло-жительно! Да, кроме того, как я тебе говорил, граф Нессельроде не представит об этом государю.
   Невельской на мгновение задумался, не зная, почему князь так уверенно говорит, что лиман недоступен.
   — Меня занесут туда свежие ветры и течения, ваша светлость, постоянно господствующие в этих местах, как пишет Крузенштерн.
   Он говорил, чувствуя, что Перовский слушает. А Муравьев с Перовским в свойских отношениях. Бог знает, по какой причине. Все это люди с властью! Откинув свою красивую голову с начерненными бакенбардами и густыми темными гладкими волосами и, как скипетр, держа в пухлой, но цепкой руке палку с золотым набалдашником, граф Лев Алексеевич надменно, но внимательно и пристально приглядывался к Невельскому.
   — Я его уверяю, что лиман недоступен, а он рвется идти на опись. А не думает, что сломит себе там голову и судно погубит.
   — Пусть идет, если он о двух головах! — грубовато сказал генерал Василий Перовский, человек рослый и сухой, с суровыми нависшими бровями и густыми усами, пущенными по-казацки, бывший оренбургский губернатор. Был командующим во время известного и неудачного похода на Хиву[114].
   Оба Перовских со вниманием следили и слушали. Их родственник Муравьев уже писал им о восточных делах.
   В свое время братья Перовские тоже считались вольнодумцами, а Лев даже входил в тайное общество, целью которого было свержение царя. Но он вовремя отошел от декабристов, а потом, преследуя их, заслужил доверие царя. Сейчас у Николая мало таких верных слуг и помощников, как Перовские.
   — Так Нессельроде хочет отдать Амур? — мрачно спросил Василий Алексеевич.
   Тут, не стесняясь офицера, все наперебой пошли злословить про Нессельроде: он бездельник, хитрец, сластолюбец, с любовницами ездит в свои оранжереи за городом, которые и построены для того, чтобы пленять цветами сердца...
   После того как канцлеру перемыли кости, похоже было, что и князь перестал противиться исследованию Амура. Но он знал еще кое-что, чего не могли знать ни Невельской, ни Муравьев.
   — По-моему, нет причин отклонять его просьбу, — возвращаясь к делу, сказал Лев Перовский, — тем более если он указывает, что это можно сделать как бы случайно и не обращаясь к канцлеру.
   — Об этом хлопочет и Муравьев, — сказал князь и добавил, снова обращаясь к капитану: — Отправляйся сейчас же в Петербург к вице-директору инспекторского департамента Лермонтову, возьми у него представление Муравьева и доставь мне сюда. Да составь проект инструкции на опись и доложи ее мне вместе с представлением Муравьева.
   — Ваша светлость, у меня есть к вам еще одна покорнейшая просьба, — сказал Невельской перед уходом.
   — Ну, что еще?
   — Напоминаю вам о моей покорнейшей просьбе дозволить мне приобрести в Англии винтовую шлюпку. Это было бы мне крайне необходимо и облегчило бы производство исследований, — сказал Невельской. — В тех местах, которые я иду описывать, постоянные ветры и волнения. Паровая шлюпка там будет очень нужна, ваша светлость. А об отказе Бергстрема я докладывал в свое время.