Страница:
— Если находите, что шлюпка с гребным винтом для вас необходима при описи, — сказал князь, как бы показывая, что помнит дело и доверяет капитану вполне, — то я согласен.
Начальник всех морских сил России всегда говорил, что во время войны от винтовых судов будут одни неприятности.
Не строил он и колесных морских пароходов, не желая связываться с промышленностью, с машинами, углем.
«И так кругом воровство, — полагал князь, — что же будет, если мои корабли без поставок угля шагу шагнуть не смогут! Тем более на войне! Да у нас и в мирное время ничего не делают вовремя! Меня зарежут с этими винтовыми судами. Нет уж, верней парусных кораблей нет ничего. Парусный корабль всюду пройдет, и никакого угля не надо».
Несмотря на свою образованность, князь не желал переучивать и перевооружать флот.
— С парусом все короли плавали, а с винтом возникнет стремление к наукам, явятся механики, — полушутя говаривал князь между своих. Он так не думал, но так говорил. Надо что-то говорить для оправдания того, чего нельзя оправдать.
Но он знал, что западные морские государства строили одно за другим паровые военные и коммерческие суда, скупая для этого как свои, так иногда и русские изобретения, которые отвергали царь и Меншиков. Английский флот становился все сильней, вводя в строй военные пароходофрегаты с парусной оснасткой. Паровые пакетботы оправдали себя как верное и быстрое средство связи между Европой и Америкой. Через океан уже было установлено регулярное пассажирское сообщение. Но Меншиков полагал, что с Россией и так ничего не станется. Кронштадт и Свеаборг неприступны, а на суше русские отобьют кого угодно!
Невельской знал, что князь слеп, когда надо смотреть в будущее, что он не понимает будущего парового флота, так же как не совсем понимает значение Тихоокеанского побережья для России.
«Когда-нибудь кровью придется нам расплачиваться», — думал моряк.
— А есть ли на вашем судне механик для управления паровой машиной? — спросил Лев Перовский.
— Я знаком с паровыми двигателями, — ответил Невельской. — Сейчас в моем распоряжении находится пароход «Ижора», и я изучил его машину, кроме того, я, так же как и мой старший офицер, изучал паровые двигатели прежде. За год мы могли бы подготовить одного из матросов в механика.
— Да где вы уголь возьмете? Что вы будете делать на сырых дровах там, на Востоке? — спросил князь насмешливо. — Впрочем, как хотите, я напишу распоряжение, чтобы средства отпустили, — сказал он, выслушав объяснения капитана.
Он позвонил. Ему подали бумагу и чернила. Князь сел писать.
— У пара будущее, — заметил Василий Перовский, — а с винтом и великое будущее.
— Во Франции и в Англии перепиливают парусные суда и вставляют в них паровые машины, — сказал капитан.
— Вы русский флот перепилить хотите? — не отрываясь от письма, заметил ему князь.
Острота за остротой посыпались на моряка.
— Отнимите места у батарей и цистерн и отдайте их паровой машине...
Прощаясь, Лев Перовский назначил день и попросил Невельского быть у него. Он кивнул моряку значительно, как бы говоря: «Не беспокойтесь, все будет сделано...»
Невельской вышел за ограду и зашагал между деревьев к пристани. Спустившись под обрыв, он прошел по парку и молу, протянувшемуся вдоль мелкого залива, туда, где на дальней его оконечности ждала слабо дымившая «Ижора».
Он не вдавался сейчас в рассуждения. Подмывало поехать и рассказать Полозову, что сам Перовский сочувствует и покровительствует... Константин Петрович недавно говорил, что в наше время, когда все задавлено и никто, кроме старых генералов, не имеет права высказывать свое мнение, ученые и революционеры должны пользоваться под любыми предлогами поддержкой лиц, даже чуждых прогрессу, что моряки в этом отношении в удобном положении и могут извлечь пользу из либеральных настроений своего генерал-адмирала Константина, от которых сын царя еще не скоро откажется.
А тут Невельскому самому предстояло воспользоваться поддержкой далеко не либерального министра внутренних дел и его брата.
Капитан догадывался, почему так упрямо твердит ему Меншиков, что положительно известно, будто Амур недоступен. Сегодня он сказал это с особенным значением и повторил несколько раз.
Вечерело, когда «Ижора» подходила к устью Невы. Вдали над осушенными болотами поймы виднелись мачты. Громоздились эллинги, а за ними засверкали на солнце желтые и белые дома Петербурга.
По мере того как судно приближалось к городу, он становился все шире и выше, шире расступалась река, здания на берегах расползались, местами обступая Неву сплошной колоннадой. На реке видны стали стройные суда и множество барж и лодок, набившихся под мосты и у пристаней.
Пароход пришвартовался у Английской набережной.
«Ижора» была в полном распоряжении капитана на все время подготовки к плаванью и благодаря ей он поспевал в столицу, на склады и по канцеляриям, и в Гельсингфорс на верфи, откуда на буксире так быстро привели «Байкал» при противном ветре, и в Петергоф к высшим лицам империи, и в Кронштадт.
Благодаря этой же «Ижоре» и все грузы задолго до прихода «Байкала» лежали на складах в Кронштадте.
Князь в свое время отдал распоряжение, чтобы грузы доставлены были заранее. Невельской выжал из этой бумаги все, что можно, переворошил все склады, сам, как последний унтер из интендантской команды, перерыл груды товаров.
На другой же день Невельской снова явился к князю, привез представление генерал-губернатора, а также новый проект инструкции.
День был дождливый. За окном лило с деревьев и с крыши. Моря не было видно. Просматривая инструкцию, Меншиков вычеркнул все, что касалось устьев Амура.
— Я должен нести эту инструкцию на утверждение государю, — сказал он, — и не могу просить его о разрешении исследований у тех берегов. А без высочайшего разрешения сделать опись нельзя. Спорить с Нессельроде бесполезно. Да еще Чернышев боится, что у него солдат не хватит, чтобы охранять тот край, и поэтому, мол, лучше его не занимать. Да и дело тут гораздо серьезней, чем вы можете предполагать.
— Но бывает же, ваша светлость, что судно, желая избежать гибели, идет к неизвестным берегам. Ветер загоняет парусный корабль в гавань, течение может увлечь в лиман Амура мой «Байкал», и я сделаю опись как бы нечаянно, не теряя времени даром и без всяких хлопот.
— Если произведете все случайно и без несчастий, то, может быть, дело обойдется. Но еще раз предупреждаю вас, — строго сказал князь, — что в случае, если вы скомпрометируете себя, я умываю руки и вам будет грозить разжалование, а может быть, и гораздо более тяжелое наказание.
Глава двадцать седьмая
Глава двадцать восьмая
Генерал Дубельт полагал, что хотя все образованное общество довольно благонадежно, так как служит на государственной службе, преуспевает и одевается в чиновничьи и военные мундиры, но отдельные личности весьма опасны и за обществом надо следить.
Государь говорил не раз, что он желает, чтобы его тайная полиция не шпионила, а служила бы обществу и заботилась о его нравственности. Он называл свое Третье отделение полицией нравов, воспитателями народа.
Дядюшка Леонтий Васильевич Дубельт, как называли его многочисленные племянники по жене, был одним из тех деятелей тайной полиции, которые всегда очень большое значение придают личным отношениям в обществе. Это сфера, в которой у каждого завяз коготок. За невозможностью открыть шпионов и заговорщиков в среде Петербурга и Москвы, усилия дяди Лени Дубельта и его разветвленной агентуры были направлены на разные другие явления, которые были очень вредны и при некотором воображении могли сойти за политическую неблагонадежность.
Конечно, были и настоящие шпионы, но они уважаемые люди, с ними генерал Дубельт очень хорош... Теперь немало является в обществе так называемых «разночинцев», а они-то и есть «питающая среда».
Возникло отвратительное явление, именуемое в среде остзейцев немцеедством. Далеко не безобидное. Это побуждало даже высших лиц империи быть осторожней, например, при выборе кандидата на важный пост. Предпочитались теперь русские имена, чтобы общество не волновалось.
Литке из-за этого оставлен без должности. Бог с ним! Немцы стонут, что их преследуют. Это ужасно!
А Леня Дубельт, с плотными плечами — каждое как свиное стегно, в голубом мундире, с голубыми глазами навыкате, лысый, с отвисшей нижней губой, чувствует себя превосходно. У него все на учете, слежка за всеми. Очень строгая слежка. Преступления открываются. Выслеживаются, проверяются, а иногда и строго наказываются личности, которые склонны к дурному образу мыслей. Постоянно делаются внушения профессорам и журналистам! Это тоже важно, создает в обществе необходимую напряженность и дисциплину.
Но вот Копьева собралась выйти замуж за Фрейганга. Известная молоденькая Копьева. Станет дворянкой? Будущая мадам Фрейганг?
Надо спешить. Дядя Дубельт почти запутал ее еще прежде. И вот растерянная молодая женщина, известная в Петербурге своими увлечениями, сидит перед начальником тайной полиции. Дубельт по привычке подергивает правым свиным стегном, облаченным в государственную голубизну.
— Вас придется высечь, милостивая государыня, — говорит он. — Ваше сословие? Ну вот видите, вы подлежите по закону нашей империи публичному телесному наказанию. Кстати, куда после брака вы намерены выехать?
Копьева разрыдалась. Она хотела выйти замуж и честно жить с мужем...
— Мы хотим... на Камчатку, — возводит она глаза с выражением надежды и мольбы. Может быть, тем, кто едет на Камчатку, все прощается?
— Ах, вот куда! Вы знаете, сударыня, мой племянник уехал служить в Восточную Сибирь. Милый молодой человек! Вот какие герои! Бросил службу в Семеновском гвардейском полку и поскакал на службу к Муравьеву. Он тоже будет на Камчатке... Михаил Корсаков. Семеновец, двадцати одного года.
До некоторой степени Дубельт себя считает покровителем и пособником великого дела пробуждения Сибири и заселения окраин империи. Он тоже деятель Востока. Муравьев был с ним очень почтителен и не зря взял племянника Корсакова на службу. Впрочем, Корсаков и Муравьев — кровная родня.
Дубельт перед отъездом подарил Михаилу свою шубу, чтобы не замерз в дороге. Далеко от Москвы и от Петербурга ему скакать. Трогательно подумать, что Миша увез туда, в неведомый ледяной мир, часть тепла дядюшкиной семьи. А гнездо жандармского генерала иногда теплей и уютней любого иного.
Простодушная Копьева плачет, просит:
— Ведь меня потом... никто не возьмет... Боже, боже... Ведь я ни в чем не виновата! Что я сделала?
— Вы виноваты жестоко, сударыня. Вы разрушаете основы нравственности общества! — жестко говорит начальник тайной полиции.
Лицо Дубельта наклонилось над столом, и он уставился на женщину плоской лысиной с седеющим бордюром вокруг. Было лицо, и теперь перед ней то же лицо, но без рта и глаз, с седыми бакенбардами.
Она ужаснулась и вскрикнула. Тогда вместо лысины опять поднялось лицо.
Дубельт подошел к ней.
— Бедная кошечка! Так тебе очень хочется за Фрейганга?
— Да-а... — слабо плачет она, подыскивая сочувствие и теперь уже хитря.
— Как бы мне хотелось тебя утешить...
Начальник тайной полиции, как и все его агенты, постоянно исчезает из дому по тайным служебным делам. Поэтому дома у них ничего не спрашивают. А если и спрашивают, где вы провели это время, то можно не отвечать.
Дубельт явился домой утром с тяжелой припухлостью щек и глаз. Он посмотрел в зеркало, после того как крепостной парикмахер побрил его. Лицо так и не отошло.
— Копьева, кажется, реваншировала! Теперь станет дворянкой, госпожой Фрейганг! Вот новая остзейка!
Все же прелесть секретной службы в том, что она секретна! Тут уж ничего не поделаешь! А Копьевой сказано, что будет поручено ей какое-то тайное дело государственной важности. Пусть ждет, дура!
Дубельт выехал на службу и через час принимал одного из своих сотрудников.
Человек этот был низок ростом и черноглаз, говорил с каким-то отвратительным акцентом, и генерал его недолюбливал, хотя и поощрял. У агента была греческая фамилия, но он уверял, что отец его — русский немец, а мать гречанка.
— Подобную слежку надо пре-кра-тить! — сказал генерал, выслушав доклад. — За детьми министров нельзя посылать по следу филеров. Мало знать личности. Надо знать, о чем они говорят. Во Франции революция... Это не может не влиять на молодежь... Так еще раз, кто они?
— Баласогло — чиновник министерства иностранных дел. Петрашевский — также... Прочие, коих имена я имел честь выписать в донесении, — также, о чем я указываю...
Начальник всех морских сил России всегда говорил, что во время войны от винтовых судов будут одни неприятности.
Не строил он и колесных морских пароходов, не желая связываться с промышленностью, с машинами, углем.
«И так кругом воровство, — полагал князь, — что же будет, если мои корабли без поставок угля шагу шагнуть не смогут! Тем более на войне! Да у нас и в мирное время ничего не делают вовремя! Меня зарежут с этими винтовыми судами. Нет уж, верней парусных кораблей нет ничего. Парусный корабль всюду пройдет, и никакого угля не надо».
Несмотря на свою образованность, князь не желал переучивать и перевооружать флот.
— С парусом все короли плавали, а с винтом возникнет стремление к наукам, явятся механики, — полушутя говаривал князь между своих. Он так не думал, но так говорил. Надо что-то говорить для оправдания того, чего нельзя оправдать.
Но он знал, что западные морские государства строили одно за другим паровые военные и коммерческие суда, скупая для этого как свои, так иногда и русские изобретения, которые отвергали царь и Меншиков. Английский флот становился все сильней, вводя в строй военные пароходофрегаты с парусной оснасткой. Паровые пакетботы оправдали себя как верное и быстрое средство связи между Европой и Америкой. Через океан уже было установлено регулярное пассажирское сообщение. Но Меншиков полагал, что с Россией и так ничего не станется. Кронштадт и Свеаборг неприступны, а на суше русские отобьют кого угодно!
Невельской знал, что князь слеп, когда надо смотреть в будущее, что он не понимает будущего парового флота, так же как не совсем понимает значение Тихоокеанского побережья для России.
«Когда-нибудь кровью придется нам расплачиваться», — думал моряк.
— А есть ли на вашем судне механик для управления паровой машиной? — спросил Лев Перовский.
— Я знаком с паровыми двигателями, — ответил Невельской. — Сейчас в моем распоряжении находится пароход «Ижора», и я изучил его машину, кроме того, я, так же как и мой старший офицер, изучал паровые двигатели прежде. За год мы могли бы подготовить одного из матросов в механика.
— Да где вы уголь возьмете? Что вы будете делать на сырых дровах там, на Востоке? — спросил князь насмешливо. — Впрочем, как хотите, я напишу распоряжение, чтобы средства отпустили, — сказал он, выслушав объяснения капитана.
Он позвонил. Ему подали бумагу и чернила. Князь сел писать.
— У пара будущее, — заметил Василий Перовский, — а с винтом и великое будущее.
— Во Франции и в Англии перепиливают парусные суда и вставляют в них паровые машины, — сказал капитан.
— Вы русский флот перепилить хотите? — не отрываясь от письма, заметил ему князь.
Острота за остротой посыпались на моряка.
— Отнимите места у батарей и цистерн и отдайте их паровой машине...
Прощаясь, Лев Перовский назначил день и попросил Невельского быть у него. Он кивнул моряку значительно, как бы говоря: «Не беспокойтесь, все будет сделано...»
Невельской вышел за ограду и зашагал между деревьев к пристани. Спустившись под обрыв, он прошел по парку и молу, протянувшемуся вдоль мелкого залива, туда, где на дальней его оконечности ждала слабо дымившая «Ижора».
Он не вдавался сейчас в рассуждения. Подмывало поехать и рассказать Полозову, что сам Перовский сочувствует и покровительствует... Константин Петрович недавно говорил, что в наше время, когда все задавлено и никто, кроме старых генералов, не имеет права высказывать свое мнение, ученые и революционеры должны пользоваться под любыми предлогами поддержкой лиц, даже чуждых прогрессу, что моряки в этом отношении в удобном положении и могут извлечь пользу из либеральных настроений своего генерал-адмирала Константина, от которых сын царя еще не скоро откажется.
А тут Невельскому самому предстояло воспользоваться поддержкой далеко не либерального министра внутренних дел и его брата.
Капитан догадывался, почему так упрямо твердит ему Меншиков, что положительно известно, будто Амур недоступен. Сегодня он сказал это с особенным значением и повторил несколько раз.
Вечерело, когда «Ижора» подходила к устью Невы. Вдали над осушенными болотами поймы виднелись мачты. Громоздились эллинги, а за ними засверкали на солнце желтые и белые дома Петербурга.
По мере того как судно приближалось к городу, он становился все шире и выше, шире расступалась река, здания на берегах расползались, местами обступая Неву сплошной колоннадой. На реке видны стали стройные суда и множество барж и лодок, набившихся под мосты и у пристаней.
Пароход пришвартовался у Английской набережной.
«Ижора» была в полном распоряжении капитана на все время подготовки к плаванью и благодаря ей он поспевал в столицу, на склады и по канцеляриям, и в Гельсингфорс на верфи, откуда на буксире так быстро привели «Байкал» при противном ветре, и в Петергоф к высшим лицам империи, и в Кронштадт.
Благодаря этой же «Ижоре» и все грузы задолго до прихода «Байкала» лежали на складах в Кронштадте.
Князь в свое время отдал распоряжение, чтобы грузы доставлены были заранее. Невельской выжал из этой бумаги все, что можно, переворошил все склады, сам, как последний унтер из интендантской команды, перерыл груды товаров.
На другой же день Невельской снова явился к князю, привез представление генерал-губернатора, а также новый проект инструкции.
День был дождливый. За окном лило с деревьев и с крыши. Моря не было видно. Просматривая инструкцию, Меншиков вычеркнул все, что касалось устьев Амура.
— Я должен нести эту инструкцию на утверждение государю, — сказал он, — и не могу просить его о разрешении исследований у тех берегов. А без высочайшего разрешения сделать опись нельзя. Спорить с Нессельроде бесполезно. Да еще Чернышев боится, что у него солдат не хватит, чтобы охранять тот край, и поэтому, мол, лучше его не занимать. Да и дело тут гораздо серьезней, чем вы можете предполагать.
— Но бывает же, ваша светлость, что судно, желая избежать гибели, идет к неизвестным берегам. Ветер загоняет парусный корабль в гавань, течение может увлечь в лиман Амура мой «Байкал», и я сделаю опись как бы нечаянно, не теряя времени даром и без всяких хлопот.
— Если произведете все случайно и без несчастий, то, может быть, дело обойдется. Но еще раз предупреждаю вас, — строго сказал князь, — что в случае, если вы скомпрометируете себя, я умываю руки и вам будет грозить разжалование, а может быть, и гораздо более тяжелое наказание.
Глава двадцать седьмая
ПЕТРАШЕВСКИЙ
Баласогло свыкся с мыслью, что не пойдет на Восток. Занятий восточными языками он не оставлял. Старинные бумаги продолжал разыскивать.
«Но — думал он, — когда человека оттолкнули и указали на дверь, то он должен найти что-то утешительное».
«Как будто изменилось что-то, если меня не пустили!» — говорил он себе.
— Дорогой мой Геннадий Иванович! Но на такой великой реке, как Амур, гиляки долго не просуществуют независимыми. Ни при каких обстоятельствах. Кто-то схватит их и подчинит.
— Что же вы хотите сказать?
— Если мы верим с вами в будущую... — сказал Александр, поднял палец, выкатил глаза и умолк. Потом сказал: — К гилякам уже подбираются миссионеры! И соседние маньчжуры давно их поработили бы, будь в этом для них толк и не ухвати маньчжуры весь Китай... Так вы сами хотите посмотреть? Пожалуйста! Три года тому назад писаны бумаги! Вышли с Амура в Забайкалье наши казаки. Один торгашил и попался. Другой ходил мыть золото! Это не легендарные, а действительные личности... А у нас все свалено в кучу. Нашего канцлера не интересует. Пойдемте, покажу, где лежит находка, полюбуйтесь! Зайдите, я давно вас зову...
Спустились по узкой лестнице. Александр шел с фонарем. Открылись тяжелые двери. На полках и на полу лежали груды документов.
— А сухо ли здесь?
— Пока сухо. А дальше — бог знает. Росси строил...
— Но этот подвал, кажется, от старого здания остался...
Баласогло снял с полки тетрадь сшитых протоколов.
При свете фонаря Невельской стал читать. Баласогло зажег второй фонарь, тоже с двойными стеклами и с водой, предохраняющей от падения искр. И ушел в полутьму.
— А ведь вы мне совсем не то выписали, что надо, Александр Пантелеймонович, — сказал Невельской, когда Баласогло появился с каким-то свитком в руках. — Казак Алексей Бердышов прошел весь Амур, определил, что примерно за шестьсот верст от устья обитают племена самаров, у которых впервые услыхал он разговор о поборах маньчжур. Он все племена назвал: какие-то бельды, самары. Что за языки у этих племен? Может быть, это и есть те гиляки, о которых сообщают Козмин и Миддендорф?
— Боже мой, Геннадий Иванович, разве я могу знать все языки? Или разве я могу прочитать все бумаги? Вот они грудами лежат — никому не нужные важнейшие документы об отношениях наших со странами Востока. Кто и когда обращал на все это внимание? У графа Нессельроде восточный архив — пренебреженная часть. Он утверждает, что Россия — европейская держава и нечего нам интересоваться Востоком. Эти документы бери, топи ими печки — никто слова не скажет... Я разобрал тысячи этих бумаг, а их миллионы. Вот смотрите-ка...
Баласогло развернул свиток, исписанный иероглифами.
— Бумага о пограничной торговле. Да тут что ни документ, то драгоценность. А граф Нессельроде отказывается ради своих друзей — англичан. Все это знают и молчат. Государь не хочет разлада с Англией, боится революции, консерватизм англичан ему приятен.
Невельской взял бумаги с собой наверх. Сидя там, наскоро выписал выдержки, простился и уехал.
Служебный день закончился. Баласогло надел фуражку и летнее пальто, запер архив, опечатал дверь, сдал ключ. Зашел на второй этаж за своим приятелем Михаилом Васильевичем Петрашевским.
— Где же ты нынче будешь жить на даче, Александр? — спрашивал Петрашевский, когда оба приятеля быстрым и веселым шагом засидевшихся молодых людей шли у Адмиралтейства по набережной.
— Детей отвезли к теще, а самим придется нынче прожить в городе.
— А в отпуск?
Баласогло не ответил.
— У меня только что был Невельской, — сказал он и оглянулся. За ними никто не шел. Начинался дождик, и от падения капель на поверхность реки под гранитной стеной слышался тихий шелест, словно множество чиновников сообщали друг другу какие-то сплетни или тайные сведения. — Он идеально прикрывается своим аристократизмом... На днях я пойду в Кронштадт на молебен и прощальный обед... Слава богу, все делается именем Константина...
— Он догадывается?
— Бог его знает... Но согласен, что Сибирь с выходами к океану станет основой мирового социализма, говорит, что с этим надо спешить. Нельзя, он говорит, из огня да в полымя крепостных отдать в руки шкуродеров еще худших, чем помещики.
— Дождь начинается. Поедешь ко мне?
— Пожалуй! Жена нынче у своих.
— Эй, постой! — крикнул Петрашевский извозчику. Кучер поднял кожаный верх, и приятели залезли в карету.
Разговор продолжался по-французски.
— Если первый опыт будет удачен, то надо пользоваться и впредь либерализмом Константина, — сказал Михаил Васильевич. — Увлечь его высочество будущим величием империи.
«Со временем мы произведем возмущение в Сибири, — учил своих друзей Петрашевский, — там нет крепостных и народ свободен. Там ссыльные... По реке Амур мы будем подвозить военное снаряжение и все, что надо для современной войны. Средства на покупку оружия даст Сибирь. На всех реках — неисчислимые запасы золота».
— Боже, как меня Муравьев подрезал, — говорил Баласогло, когда приехали на квартиру Петрашевского, разделись в прихожей и вошли в гостиную, — ведь я лето рассчитывал пробыть на Амуре! Я целую кипу бумаги исписал ему. Составил подробнейший отчет об отношениях России со странами Востока. Отдал ему все свои богатства, списал письма и проекты Шелихова, Баранова[115], Румянцева[116], Потемкина[117], отчеты сибирских губернаторов, ратные донесения и записки — об Амуре, о Русской Америке[118], о Камчатке, о странах Востока, о связях с Китаем и Японией; я решил все сделать, что в моих силах. Все свои мысли, и твои, и всех наших товарищей вставил туда же. Списал текст Нерчинского договора, копии с указов Петра и Екатерины о значении Амура для России, сведения о походах Пояркова, Хабарова, Дежнева[119], записки Чирикова[120], Евреинова[121], отчет Саввы Рагузинского[122]. Он, когда узнал, какие документы открыты мной в грудах гнилой бумаги, — ахнул...
— А не спросил он тебя, пытался ли ты обратить на них внимание министерства иностранных дел, в котором служишь?
— Спросил и об этом.
— Что же ты ему ответил?
— Я ответил откровенно, что не раз пытался, но безрезультатно... Не стал скрывать взгляда своего на причины этого, сказал, что у нас в министерстве все продажны: от швейцара, который берет двадцать пять рублей за допуск к графу, до самого графа, который за вознаграждение оказывает услуги иностранным державам и, видно, не касается дел Востока ни по чему другому, как по просьбе англичан...
— Ну и что же он? — смеясь, спросил Петрашевский.
— Муравьев смолчал, но в его положении иначе и быть не могло. Я же чувствовал, что обязан был так сказать. Полагаю, Муравьев в душе понял меня... Мнение мое, высказанное о графе, может быть, еще сослужит ему службу... Вообще-то он слушал меня охотно и соглашался и даже выбранил правительство, сказав, что наша неосведомленность по части Востока и нерешительность всем известны. Бумаги он взял и...
— Вот и не надейся чересчур на сына аракчеевского дружка и сподвижника, — заметил Петрашевский.
— Это единственный человек в наше время, который всерьез намерен заняться Востоком, — ответил Александр. — В самом широком смысле.
— Мы соседи с Китаем, а его давят, — сказал Петрашевский. — Мы — спиной к нему. А нам жить в будущем с ним, и наш долг не ждать, как и что будет в Европе, и не ждать, пока Китай станет колонией, а быстро идти ему навстречу. Там американцы, англичане! Та же католическая церковь. Не ждать! Вывести Россию на океан. Вывести в соприкосновение с Китаем на Амуре, где никакой Кяхты и ограничений! Привезти русских мужиков на Амур. Искать гавани, порты! Торговля с Америкой, с Китаем — Азия сама начнет пробуждаться. Машины! Пароходы! Свободное сибирское население хлынет туда! Наше крестьянство повалит в Сибирь, мы откроем ее для чехов, венгров, черногорцев! Пусть приходят и селятся! Вот наша цель! В Европе великие мысли и события. Нессельроде считает нас лишь европейской державой, но мы донесем мысли Фурье в Азию!
В эту пору вечера длинны и стоят светлые ночи, но сегодня тучи нашли. На дворе вдруг помрачнело рано, как осенью.
Петрашевский скоро уезжает, пробудет в отлучке все лето и осень.
Пили вино. Заехали еще двое приятелей.
Ненависть клокотала в душе Александра Пантелеймоновича.
— Нужно, к примеру, — говорил Петрашевский, — сочинить этакий разговорник, назвать его как-то понятно, например: «Солдатская беседа». Вопрос: как ты думаешь, солдат, что делается у тебя дома, пока ты двадцать пять лет служишь государю? Объяснить солдату, что с землей, с хозяйством. Что ждет его после службы. И тут же — про распущенность офицеров...
Петрашевский нагибается к самовару. Наливает себе чашку, прихлебывает...
— Анисья! — кричит он. — Подогрей еще, чай остыл, что же ты...
— Надобно действовать на цензоров, чтобы из множества идей хотя бы одна могла проскочить, — заметил молодой человек со светло-русой головой. — В наше время каждый журнал рассматривается правительством как политический заговор...
Потом начался общий разговор о Фурье. Говорили, что теория его признает и уважает все интересы, сближает и мирит людей, обещает им здоровое направление и благосостояние.
— Самое неуловимое и роковое заключается в понятии эпохи и века! — тихо, но с чувством заговорил высокий юноша со впалой грудью. Он встал и заходил вдоль обеденного стола. — Человеческий ум так ловок и так занят собой, что всю природу с ее растительным, ископаемым и животным миром он считает лишь своей наружностью...
А на улице сырой ветер. Сеет мелкий дождь. Мимо проползающих в туманной мути фонарей катится по улице извозчичья пролетка.
— Поезжай потише! — говорит седок, трогая спину кучера. — Да, вот и приехали...
Человек расплатился, взял сдачу и, сутулясь, вошел в подъезд двухэтажного деревянного дома.
Извозчик посмотрел вслед ушедшему седоку, пряча деньги, лениво тронул лошадь, завернул ее, пустил трусцой. Оглянулся, потом взял кнут, размахнулся и приударил по своей сытой, крепкой коняге. Та сразу пошла шибкой рысью.
Человек, скрывшийся в подъезде, вышел. Из-за угла подошел мужчина в шляпе, с поднятым воротником.
— Сколько сегодня? — спросил приехавший, черные глаза его сверкают в свете фонаря.
— При мне трое, Петр Петрович! Да сейчас еще один пришел.
Ударил ветер, зашелестел листвой.
— Погодка-то!
— Кто же еще?
— Участвуют новенькие... Один не сенатора ли Мордвинова сын[123], будто бы их кони подъезжали...
«Но — думал он, — когда человека оттолкнули и указали на дверь, то он должен найти что-то утешительное».
«Как будто изменилось что-то, если меня не пустили!» — говорил он себе.
— Дорогой мой Геннадий Иванович! Но на такой великой реке, как Амур, гиляки долго не просуществуют независимыми. Ни при каких обстоятельствах. Кто-то схватит их и подчинит.
— Что же вы хотите сказать?
— Если мы верим с вами в будущую... — сказал Александр, поднял палец, выкатил глаза и умолк. Потом сказал: — К гилякам уже подбираются миссионеры! И соседние маньчжуры давно их поработили бы, будь в этом для них толк и не ухвати маньчжуры весь Китай... Так вы сами хотите посмотреть? Пожалуйста! Три года тому назад писаны бумаги! Вышли с Амура в Забайкалье наши казаки. Один торгашил и попался. Другой ходил мыть золото! Это не легендарные, а действительные личности... А у нас все свалено в кучу. Нашего канцлера не интересует. Пойдемте, покажу, где лежит находка, полюбуйтесь! Зайдите, я давно вас зову...
Спустились по узкой лестнице. Александр шел с фонарем. Открылись тяжелые двери. На полках и на полу лежали груды документов.
— А сухо ли здесь?
— Пока сухо. А дальше — бог знает. Росси строил...
— Но этот подвал, кажется, от старого здания остался...
Баласогло снял с полки тетрадь сшитых протоколов.
При свете фонаря Невельской стал читать. Баласогло зажег второй фонарь, тоже с двойными стеклами и с водой, предохраняющей от падения искр. И ушел в полутьму.
— А ведь вы мне совсем не то выписали, что надо, Александр Пантелеймонович, — сказал Невельской, когда Баласогло появился с каким-то свитком в руках. — Казак Алексей Бердышов прошел весь Амур, определил, что примерно за шестьсот верст от устья обитают племена самаров, у которых впервые услыхал он разговор о поборах маньчжур. Он все племена назвал: какие-то бельды, самары. Что за языки у этих племен? Может быть, это и есть те гиляки, о которых сообщают Козмин и Миддендорф?
— Боже мой, Геннадий Иванович, разве я могу знать все языки? Или разве я могу прочитать все бумаги? Вот они грудами лежат — никому не нужные важнейшие документы об отношениях наших со странами Востока. Кто и когда обращал на все это внимание? У графа Нессельроде восточный архив — пренебреженная часть. Он утверждает, что Россия — европейская держава и нечего нам интересоваться Востоком. Эти документы бери, топи ими печки — никто слова не скажет... Я разобрал тысячи этих бумаг, а их миллионы. Вот смотрите-ка...
Баласогло развернул свиток, исписанный иероглифами.
— Бумага о пограничной торговле. Да тут что ни документ, то драгоценность. А граф Нессельроде отказывается ради своих друзей — англичан. Все это знают и молчат. Государь не хочет разлада с Англией, боится революции, консерватизм англичан ему приятен.
Невельской взял бумаги с собой наверх. Сидя там, наскоро выписал выдержки, простился и уехал.
Служебный день закончился. Баласогло надел фуражку и летнее пальто, запер архив, опечатал дверь, сдал ключ. Зашел на второй этаж за своим приятелем Михаилом Васильевичем Петрашевским.
— Где же ты нынче будешь жить на даче, Александр? — спрашивал Петрашевский, когда оба приятеля быстрым и веселым шагом засидевшихся молодых людей шли у Адмиралтейства по набережной.
— Детей отвезли к теще, а самим придется нынче прожить в городе.
— А в отпуск?
Баласогло не ответил.
— У меня только что был Невельской, — сказал он и оглянулся. За ними никто не шел. Начинался дождик, и от падения капель на поверхность реки под гранитной стеной слышался тихий шелест, словно множество чиновников сообщали друг другу какие-то сплетни или тайные сведения. — Он идеально прикрывается своим аристократизмом... На днях я пойду в Кронштадт на молебен и прощальный обед... Слава богу, все делается именем Константина...
— Он догадывается?
— Бог его знает... Но согласен, что Сибирь с выходами к океану станет основой мирового социализма, говорит, что с этим надо спешить. Нельзя, он говорит, из огня да в полымя крепостных отдать в руки шкуродеров еще худших, чем помещики.
— Дождь начинается. Поедешь ко мне?
— Пожалуй! Жена нынче у своих.
— Эй, постой! — крикнул Петрашевский извозчику. Кучер поднял кожаный верх, и приятели залезли в карету.
Разговор продолжался по-французски.
— Если первый опыт будет удачен, то надо пользоваться и впредь либерализмом Константина, — сказал Михаил Васильевич. — Увлечь его высочество будущим величием империи.
«Со временем мы произведем возмущение в Сибири, — учил своих друзей Петрашевский, — там нет крепостных и народ свободен. Там ссыльные... По реке Амур мы будем подвозить военное снаряжение и все, что надо для современной войны. Средства на покупку оружия даст Сибирь. На всех реках — неисчислимые запасы золота».
— Боже, как меня Муравьев подрезал, — говорил Баласогло, когда приехали на квартиру Петрашевского, разделись в прихожей и вошли в гостиную, — ведь я лето рассчитывал пробыть на Амуре! Я целую кипу бумаги исписал ему. Составил подробнейший отчет об отношениях России со странами Востока. Отдал ему все свои богатства, списал письма и проекты Шелихова, Баранова[115], Румянцева[116], Потемкина[117], отчеты сибирских губернаторов, ратные донесения и записки — об Амуре, о Русской Америке[118], о Камчатке, о странах Востока, о связях с Китаем и Японией; я решил все сделать, что в моих силах. Все свои мысли, и твои, и всех наших товарищей вставил туда же. Списал текст Нерчинского договора, копии с указов Петра и Екатерины о значении Амура для России, сведения о походах Пояркова, Хабарова, Дежнева[119], записки Чирикова[120], Евреинова[121], отчет Саввы Рагузинского[122]. Он, когда узнал, какие документы открыты мной в грудах гнилой бумаги, — ахнул...
— А не спросил он тебя, пытался ли ты обратить на них внимание министерства иностранных дел, в котором служишь?
— Спросил и об этом.
— Что же ты ему ответил?
— Я ответил откровенно, что не раз пытался, но безрезультатно... Не стал скрывать взгляда своего на причины этого, сказал, что у нас в министерстве все продажны: от швейцара, который берет двадцать пять рублей за допуск к графу, до самого графа, который за вознаграждение оказывает услуги иностранным державам и, видно, не касается дел Востока ни по чему другому, как по просьбе англичан...
— Ну и что же он? — смеясь, спросил Петрашевский.
— Муравьев смолчал, но в его положении иначе и быть не могло. Я же чувствовал, что обязан был так сказать. Полагаю, Муравьев в душе понял меня... Мнение мое, высказанное о графе, может быть, еще сослужит ему службу... Вообще-то он слушал меня охотно и соглашался и даже выбранил правительство, сказав, что наша неосведомленность по части Востока и нерешительность всем известны. Бумаги он взял и...
— Вот и не надейся чересчур на сына аракчеевского дружка и сподвижника, — заметил Петрашевский.
— Это единственный человек в наше время, который всерьез намерен заняться Востоком, — ответил Александр. — В самом широком смысле.
— Мы соседи с Китаем, а его давят, — сказал Петрашевский. — Мы — спиной к нему. А нам жить в будущем с ним, и наш долг не ждать, как и что будет в Европе, и не ждать, пока Китай станет колонией, а быстро идти ему навстречу. Там американцы, англичане! Та же католическая церковь. Не ждать! Вывести Россию на океан. Вывести в соприкосновение с Китаем на Амуре, где никакой Кяхты и ограничений! Привезти русских мужиков на Амур. Искать гавани, порты! Торговля с Америкой, с Китаем — Азия сама начнет пробуждаться. Машины! Пароходы! Свободное сибирское население хлынет туда! Наше крестьянство повалит в Сибирь, мы откроем ее для чехов, венгров, черногорцев! Пусть приходят и селятся! Вот наша цель! В Европе великие мысли и события. Нессельроде считает нас лишь европейской державой, но мы донесем мысли Фурье в Азию!
В эту пору вечера длинны и стоят светлые ночи, но сегодня тучи нашли. На дворе вдруг помрачнело рано, как осенью.
Петрашевский скоро уезжает, пробудет в отлучке все лето и осень.
Пили вино. Заехали еще двое приятелей.
Ненависть клокотала в душе Александра Пантелеймоновича.
— Нужно, к примеру, — говорил Петрашевский, — сочинить этакий разговорник, назвать его как-то понятно, например: «Солдатская беседа». Вопрос: как ты думаешь, солдат, что делается у тебя дома, пока ты двадцать пять лет служишь государю? Объяснить солдату, что с землей, с хозяйством. Что ждет его после службы. И тут же — про распущенность офицеров...
Петрашевский нагибается к самовару. Наливает себе чашку, прихлебывает...
— Анисья! — кричит он. — Подогрей еще, чай остыл, что же ты...
— Надобно действовать на цензоров, чтобы из множества идей хотя бы одна могла проскочить, — заметил молодой человек со светло-русой головой. — В наше время каждый журнал рассматривается правительством как политический заговор...
Потом начался общий разговор о Фурье. Говорили, что теория его признает и уважает все интересы, сближает и мирит людей, обещает им здоровое направление и благосостояние.
— Самое неуловимое и роковое заключается в понятии эпохи и века! — тихо, но с чувством заговорил высокий юноша со впалой грудью. Он встал и заходил вдоль обеденного стола. — Человеческий ум так ловок и так занят собой, что всю природу с ее растительным, ископаемым и животным миром он считает лишь своей наружностью...
А на улице сырой ветер. Сеет мелкий дождь. Мимо проползающих в туманной мути фонарей катится по улице извозчичья пролетка.
— Поезжай потише! — говорит седок, трогая спину кучера. — Да, вот и приехали...
Человек расплатился, взял сдачу и, сутулясь, вошел в подъезд двухэтажного деревянного дома.
Извозчик посмотрел вслед ушедшему седоку, пряча деньги, лениво тронул лошадь, завернул ее, пустил трусцой. Оглянулся, потом взял кнут, размахнулся и приударил по своей сытой, крепкой коняге. Та сразу пошла шибкой рысью.
Человек, скрывшийся в подъезде, вышел. Из-за угла подошел мужчина в шляпе, с поднятым воротником.
— Сколько сегодня? — спросил приехавший, черные глаза его сверкают в свете фонаря.
— При мне трое, Петр Петрович! Да сейчас еще один пришел.
Ударил ветер, зашелестел листвой.
— Погодка-то!
— Кто же еще?
— Участвуют новенькие... Один не сенатора ли Мордвинова сын[123], будто бы их кони подъезжали...
Глава двадцать восьмая
ПОЛИЦИЯ НРАВОВ
Мокроусов. Полиция вообще оптимисты![124]
М. Горький.
Генерал Дубельт полагал, что хотя все образованное общество довольно благонадежно, так как служит на государственной службе, преуспевает и одевается в чиновничьи и военные мундиры, но отдельные личности весьма опасны и за обществом надо следить.
Государь говорил не раз, что он желает, чтобы его тайная полиция не шпионила, а служила бы обществу и заботилась о его нравственности. Он называл свое Третье отделение полицией нравов, воспитателями народа.
Дядюшка Леонтий Васильевич Дубельт, как называли его многочисленные племянники по жене, был одним из тех деятелей тайной полиции, которые всегда очень большое значение придают личным отношениям в обществе. Это сфера, в которой у каждого завяз коготок. За невозможностью открыть шпионов и заговорщиков в среде Петербурга и Москвы, усилия дяди Лени Дубельта и его разветвленной агентуры были направлены на разные другие явления, которые были очень вредны и при некотором воображении могли сойти за политическую неблагонадежность.
Конечно, были и настоящие шпионы, но они уважаемые люди, с ними генерал Дубельт очень хорош... Теперь немало является в обществе так называемых «разночинцев», а они-то и есть «питающая среда».
Возникло отвратительное явление, именуемое в среде остзейцев немцеедством. Далеко не безобидное. Это побуждало даже высших лиц империи быть осторожней, например, при выборе кандидата на важный пост. Предпочитались теперь русские имена, чтобы общество не волновалось.
Литке из-за этого оставлен без должности. Бог с ним! Немцы стонут, что их преследуют. Это ужасно!
А Леня Дубельт, с плотными плечами — каждое как свиное стегно, в голубом мундире, с голубыми глазами навыкате, лысый, с отвисшей нижней губой, чувствует себя превосходно. У него все на учете, слежка за всеми. Очень строгая слежка. Преступления открываются. Выслеживаются, проверяются, а иногда и строго наказываются личности, которые склонны к дурному образу мыслей. Постоянно делаются внушения профессорам и журналистам! Это тоже важно, создает в обществе необходимую напряженность и дисциплину.
Но вот Копьева собралась выйти замуж за Фрейганга. Известная молоденькая Копьева. Станет дворянкой? Будущая мадам Фрейганг?
Надо спешить. Дядя Дубельт почти запутал ее еще прежде. И вот растерянная молодая женщина, известная в Петербурге своими увлечениями, сидит перед начальником тайной полиции. Дубельт по привычке подергивает правым свиным стегном, облаченным в государственную голубизну.
— Вас придется высечь, милостивая государыня, — говорит он. — Ваше сословие? Ну вот видите, вы подлежите по закону нашей империи публичному телесному наказанию. Кстати, куда после брака вы намерены выехать?
Копьева разрыдалась. Она хотела выйти замуж и честно жить с мужем...
— Мы хотим... на Камчатку, — возводит она глаза с выражением надежды и мольбы. Может быть, тем, кто едет на Камчатку, все прощается?
— Ах, вот куда! Вы знаете, сударыня, мой племянник уехал служить в Восточную Сибирь. Милый молодой человек! Вот какие герои! Бросил службу в Семеновском гвардейском полку и поскакал на службу к Муравьеву. Он тоже будет на Камчатке... Михаил Корсаков. Семеновец, двадцати одного года.
До некоторой степени Дубельт себя считает покровителем и пособником великого дела пробуждения Сибири и заселения окраин империи. Он тоже деятель Востока. Муравьев был с ним очень почтителен и не зря взял племянника Корсакова на службу. Впрочем, Корсаков и Муравьев — кровная родня.
Дубельт перед отъездом подарил Михаилу свою шубу, чтобы не замерз в дороге. Далеко от Москвы и от Петербурга ему скакать. Трогательно подумать, что Миша увез туда, в неведомый ледяной мир, часть тепла дядюшкиной семьи. А гнездо жандармского генерала иногда теплей и уютней любого иного.
Простодушная Копьева плачет, просит:
— Ведь меня потом... никто не возьмет... Боже, боже... Ведь я ни в чем не виновата! Что я сделала?
— Вы виноваты жестоко, сударыня. Вы разрушаете основы нравственности общества! — жестко говорит начальник тайной полиции.
Лицо Дубельта наклонилось над столом, и он уставился на женщину плоской лысиной с седеющим бордюром вокруг. Было лицо, и теперь перед ней то же лицо, но без рта и глаз, с седыми бакенбардами.
Она ужаснулась и вскрикнула. Тогда вместо лысины опять поднялось лицо.
Дубельт подошел к ней.
— Бедная кошечка! Так тебе очень хочется за Фрейганга?
— Да-а... — слабо плачет она, подыскивая сочувствие и теперь уже хитря.
— Как бы мне хотелось тебя утешить...
Начальник тайной полиции, как и все его агенты, постоянно исчезает из дому по тайным служебным делам. Поэтому дома у них ничего не спрашивают. А если и спрашивают, где вы провели это время, то можно не отвечать.
Дубельт явился домой утром с тяжелой припухлостью щек и глаз. Он посмотрел в зеркало, после того как крепостной парикмахер побрил его. Лицо так и не отошло.
— Копьева, кажется, реваншировала! Теперь станет дворянкой, госпожой Фрейганг! Вот новая остзейка!
Все же прелесть секретной службы в том, что она секретна! Тут уж ничего не поделаешь! А Копьевой сказано, что будет поручено ей какое-то тайное дело государственной важности. Пусть ждет, дура!
Дубельт выехал на службу и через час принимал одного из своих сотрудников.
Человек этот был низок ростом и черноглаз, говорил с каким-то отвратительным акцентом, и генерал его недолюбливал, хотя и поощрял. У агента была греческая фамилия, но он уверял, что отец его — русский немец, а мать гречанка.
— Подобную слежку надо пре-кра-тить! — сказал генерал, выслушав доклад. — За детьми министров нельзя посылать по следу филеров. Мало знать личности. Надо знать, о чем они говорят. Во Франции революция... Это не может не влиять на молодежь... Так еще раз, кто они?
— Баласогло — чиновник министерства иностранных дел. Петрашевский — также... Прочие, коих имена я имел честь выписать в донесении, — также, о чем я указываю...