«Как он может быть недоступен? Эта мель, идущая у Гаврилова через весь лиман, не может не прерываться, где-то должен быть фарватер. Или же у Амура есть выход к югу!»
   Невельской уже разобрал по срокам, что исследования производились наскоро, тогда как длина мели и площадь лимана — огромны.
   «Все же это первая настоящая карта лимана и устьев Амура, какую мне приходилось видеть».
   Невельской почувствовал, что угадывает истину.
   Адмирал вошел через полчаса.
   — Ну, убедились? — спросил он.
   — Да, теперь мне многое стало ясно! — ответил Невельской и хотел добавить, что теперь совершенно убедился, но сдержал себя, чувствуя, что спорить бесполезно.
   — Ну вот видите. Я очень рад. — Врангель стал любезнее. — Гаврилов был отличный штурман. Он умер недавно.
   Адмирал сказал, что отправлял эту экспедицию Завойко. Он основал новый порт Аян, сам со своими людьми нашел, описал и исследовал Аянский залив и в 1845 году перевел туда факторию из Охотска. Завойко проложил от Аяна отличную дорогу на Якутск. Через Аян идут все грузы компании из Аляски.
   Выказать хоть единым словом несогласие со всем этим, так же как с картой Гаврилова, значило сейчас оскорбить старого, почтенного адмирала, в то время как он по-своему хотел сделать доброе дело. К тому же Невельской знал себя. Только начни он разбирать все ошибки Гаврилова, которые, как ему казалось, были так ясны, что только слепой не мог их увидеть, разгорелся бы спор... У Невельского было много разных соображений, и он мог бог знает что наговорить. Экспедиция пошла наспех, подготовлена кое-как, на исследования было мало времени. Все это он прочитал между строк. Но разговаривать об этом некстати. Все же адмирал желал добра и сделал многое, хотя сам того не знал...
   Офицер встал, поблагодарил, сказал, что сведения оказались очень ценными для него.
   На прощание Врангель задал Невельскому несколько вопросов о предстоящем переходе через Атлантический океан и вокруг мыса Горн и спросил, зайдет ли он на Гавайские острова.
   Просил кланяться Василию Степановичу Завойко, когда будет в Аяне...

Глава тридцать первая
МАША

   У Гостиного ряда, куда капитан заехал на извозчике сделать покупки на дорогу, его кто-то окликнул в толпе. Обернувшись, он увидел невысокую пожилую барыню с зонтиком и в мантильке, с удивлением узнав в ней свою двоюродную сестру Марию Петровну.
   — Откуда вы, сестрица? — воскликнул Невельской.
   Оказалось, что она приехала в Петербург из Костромской губернии по своим делам. Мария Петровна была очень рада встретить кузена, не могла налюбоваться его формой, всплеснула руками, узнавши, что он капитан судна и пойдет в кругосветное, и просила непременно зайти к ней.
   Она тут же, на улице, стала рассказывать разные костромские и галичские новости. Сказала, где остановилась и что нынче вместе с ней поедет домой дочка сестрицы Александры Петровны из Галича, весной окончившая Смольный институт.
   — У меня на руках покуда, — говорила Мария Петровна. — Ждет не дождется, когда поедем... Пока училась, денег-то им не давали на руки, накопила своего капиталу сто тридцать семь рублей да купила модное фортепиано. И все сидит играет да играет... А такая красавица, и училась лучше всех, а уж как вышивает... Зайдите, зайдите, братец, очень вам понравится. Саша прислала ей три шерстяных отреза на платье. Брала у коробейников... а она и смотреть не хочет... — И сестрица, скривив лицо, пожала плечами.
   Расставшись с Марией Петровной, капитан решил, что зайдет к ней непременно. Он знал, что сестрица, как о ней говорили, особа скупая, сварливая и жестокого нрава, и подумал, что, верно, девушке с ней несладко. Отца у Маши нет, мать небогата, хотя и владеет имением. Судя по тому, что Александра Петровна прислала дочке три отреза, взятых у коробейников, она плохо представляла себе, какова дочь ее, закончившая Смольный, дочь, с которой девять лет она прожила в разлуке.
   Машу капитан никогда не видел, но ему стало жаль эту бедную девушку, и он непременно решил навестить ее и, может быть, постараться помочь. «Однако она молодчина, — подумал он, — если купила фортепиано».
   Из Смольного-то к матери в Галич, каково ей там будет! А Мария Петровна с ее разговорами про тяжбы и с ее беготней по департаментам напомнила многое, чего насмотрелся он еще в детстве.
   Через день капитан приехал к Марии Петровне.
 
* * *
 
   Видимо, по скупости своей сестрица снимала такую темную квартиру, что, войдя, Геннадий Иванович не сразу рассмотрел, куда попал. Пахло пригоревшей кашей.
   — Ах, это ты, красавец наш! — громко заговорила, встречая его, принаряженная сестрица.
   Смольнянка Маша, высокая, стройная девушка, подала руку капитану и присела. Казалось, что она тут совершенно ни к чему и казалась полной противоположностью тетке и хозяйке, которые захлопотали и засуетились, едва капитан ступил через порог.
   — Ваш дядюшка, Геннадий Иванович Невельской! — отрекомендовался капитан. — Прошу любить и жаловать... — шутливо добавил он. — Да вы сидите тут, как в клетке. А ну, позвольте мне рассмотреть вас, походите ли вы на сестрицу Александру Петровну, — сказал Невельской.
   И, взяв племянницу за руки, он подвел ее к окну. Оно выходило во двор к стене, но все же тут было гораздо светлей.
   Под взглядом дядюшки девица вся просияла. Она в самом деле была очень мила. У нее были живые голубые глаза.
   Тетушка, объясняя степень родства, предупреждала Машу, что капитан — довольно дальний родственник. Сейчас смольнянка почувствовала возможность лукавства со стороны молодого офицера. И, как показалось ей, дело не в том, походит ли она на свою матушку. Дядя показался девушке очень молодым, и она невольно засмеялась. Но в то время, когда он увидел ее большие глаза и красиво убранные волосы, ей показалось, что он не очень красив... А уж тетушка наговорила ей: писаный красавец. К тому же он мал ростом.
   — А Маша уезжает у нас, — говорила сестрица, — я нашла ей попутчика. А то и так зажилась!
   Она рассказала, что обегала своих оброчных мужиков, живущих в Питере, и нашла одного из них — старовера, который через неделю едет в Галич и отвезет Машу к матери. Заметно было, что Мария Петровна рада-радешенька сбыть с рук племянницу.
   Невельской, присев напротив Маши, стал расспрашивать про Смольный. Она рассказывала про то, о чем тут кстати было говорить, — про празднества, балы, подруг... Видно, воспоминания о Смольном были ей очень приятны.
   — Да поедемте все вместе кататься на острова... — предложил Геннадий Иванович.
   Но Мария Петровна не согласилась.
   — Недосуг, братец! — сказала она.
   Маша рада была дядюшке, но не только как родственнику, а как человеку, у которого, судя по его внешности и положению, она предполагала круг интересов, близкий и понятный ей. Тетушка уже ей рассказала, что он плавал с великим князем много лет, а ныне сам произведен за это в капитаны. Маша знала этих блестящих молодых людей, близких двору. На них заглядывались воспитанницы, в них видели своих будущих мужей и возлюбленных. А те — братья и родственники смольнянок — искали случая хотя бы в редкие, особые дни приехать к кузине или сестре в Смольный, чтобы получше разглядеть ее подруг.
   — Видитесь ли вы со своими подругами? — спросил капитан.
   — Нет... — ответила Маша; вдруг она покраснела. «Неужели, узнав о ее бедности, все отвернулись?» — подумал Невельской.
   Он стал рассказывать ей о своем предстоящем плаванье. Ему захотелось заинтересовать Машу, приподнять перед ней завесу, скрывающую от нее огромный прекрасный мир, о котором вряд ли она что-нибудь знала толком.
   — Ах, как вы счастливы должны быть! — сказала она. — Увидите весь мир, такие удивительные страны! Да вы, верно, и так много видели!
   Он сказал, что бывал во Франции и Англии, в Греции, Италии, Алжире.
   — Как бы я хотела в Париж! — воскликнула Маша.
   Она опять задумалась; какая-то неприятная мысль, кажется, снова овладела ею.
   — Да, а как ваше фортепиано? Я слыхал, вы покупку прекрасную сделали? — спросил Невельской, желая рассеять ее.
   Маша сразу развеселилась и посмотрела на него с радостью.
   Она подошла к инструменту, стоявшему в углу, открыла его, зажгла свечи и, усевшись, стала перебирать ноты.
   Она проиграла Невельскому несколько вещей. Он слушал ее с удовольствием.
   На душе у него стало тепло и хорошо. Он почувствовал потребность высказать ей все, что его волновало.
   — Давайте сбежим! Поедемте кататься! — заявила вдруг Маша.
   Они уехали на острова.
   Открытый экипаж тихо катился по аллее, под развесистыми ветвями огромных дубов.
   — Я откроюсь вам, Маша, — говорил он, беря ее за руку. — Я иду в путешествие не только для того, чтобы видеть разные страны. У меня есть цель.
   — Какая? — воскликнула Маша, вспыхнув от любопытства.
   — Теперь наконец, когда у меня есть корабль...
   Она слушала с захватывающим интересом.
   И тут он заговорил, что Россия бедна, что народ русский темен, что морские пути имеют огромное значение для развития народа. Он сказал, что в Сибири есть река Амур, текущая в Восточный океан... Что это океан будущего...
   Маша слушала и улыбалась, все еще во власти вспыхнувшего в ней интереса. Энергия, которой дышало его лицо, его движения, и эта таинственность, с которой он начал свой рассказ, и эта поездка на исходе летнего дня среди леса — все было увлекательно. Она только плохо понимала, что он говорит. Само название реки — Амур — понравилось, но Восток и проблемы, которые он собирался решать, были темны и чужды ей, как и разговоры о бедности народа. Разве ей мало своей бедности! Он напомнил ей о горьком ее положении. Она привыкла думать и мечтать совсем о другом. Желая поддержать разговор, она сказала, что две ее подруги — сестры-сироты, воспитывавшиеся с ней вместе в Смольном, поехали в Сибирь к родным, и это, верно, очень ужасно! Все так жалели их. Маша сказала, что она задержалась в Петербурге и что жаль уезжать, а надо, и не хочется.
   А капитан вдруг вспомнил каких-то неприятных ему людей и стал говорить, что ему чинят препятствия, обманывают, не дают позволения на исследование, которое он должен совершить. А тем временем англичане или североамериканцы могут занять берег Сибири...
   Это уж было совсем непонятно!
   «При чем же тут американцы? — подумала Маша. — Сибирь — и американцы... Ведь американцы — это совсем другое. Там белые плантаторы, индейцы, черные невольники... Ведь там тепло...» Она теперь уже ничего не понимала, но только чувствовала, что ради России ее молодой дядюшка решил пожертвовать собой и что-то сделать где-то там, в Сибири.
   Ее только смущало, что ему препятствуют и что он заботится о народе. Разве не все благополучно при императоре Николае? Странно, о каком тяжелом труде во имя будущего он говорил? Ведь все прекрасно и все правильно, император все знает — так их учили.
   В рассуждениях дяди было что-то очень простое, будничное, даже смешное, совсем не похожее на ту прекрасную жизнь, к которой ее готовили и о которой она мечтала.
   Маша была способная, послушная и старательная девушка. Она прекрасно училась в Смольном, много читала по-русски и по-французски и считалась одной из самых лучших учениц. Она была отличная рукодельница, и поэтому ей приходилось вышивать халаты и другие красивые вещи, которые в подарок императрице и царским дочерям делали воспитанницы. И она была из тех немногих, которые подносили эти подарки своими руками.
   В институте приучали молиться, любить царя, царицу и их детей. Смольнянок вывозили лишь на дворцовые праздники да на народные катания на пасху. Жизнь за стенами Смольного казалась девицам сплошным праздником, и к этому они готовились. Юных смольнянок приучали видеть в царе Николае идеал мужской красоты, и все они только тех мужчин считали красивыми, которые на него походили.
   Но вот, выйдя из Смольного, Маша увидела, что жизнь за его стенами совсем не такова, как представляли себе институтки.
   Маша поняла, что она бедна, бедней подруг, что вокруг не праздник, как думали в Смольном, а серая жизнь. Но, несмотря на эти разочарования и собственные неприятности, она совсем не хотела отказываться от своих девичьих идеалов.
   Мария Петровна покачала головой, встретив Машу и Невельского, показалось, сама была довольна, что племянница проехалась с капитаном. Невельской был озабочен и словно смущен. Он сидел недолго, ласково простился с Машей, просил ее кланяться матушке и передавать привет всем родным.
   — Жаль, Маша, что больше не увидимся, — говорил капитан. — Очень, очень жаль! Завтра я ухожу в Кронштадт и уже более не вернусь...
   «Какой прекрасный человек!» — подумала Маша.
   Когда он прощался, ей вдруг стало жаль, что он уезжает. Он шел куда-то... Не все ли равно куда... У него была какая-то цель, еще не ясная ей.
   Но после того как он ушел, она взглянула на тетушку и сказала, как бы в пику ей:
   — Ах, тетя, но он совсем не красив!
   Эполеты дяди, мундир, пленивший тетушку, из-за которых та, очевидно, и приняла кузена за писаного красавца, — все это не удивительно для Маши.
   И потом опять вспомнила у фортепиано то, к чему ее приучали и что было теперь светлым воспоминанием... Ее идеал — это человек высокий, красивый, величественный, с походкой, как у царя, с гордым повелевающим взглядом.
   А капитан, выйдя на улицу, почувствовал, что ему грустно, жаль расставаться с Машей и жаль ее. Он заметил, что временами его рассказы были скучны ей.
   «Смотрела на меня, кажется, с сожалением. Конечно, у нее свой мир. Их готовили влюбляться в героев Марсова поля[129]. Милая, умная и славная девица, но не знает самых простых вещей! Все это «обыкновенные истории»! Всюду на свой лад».
   Невельского в корпусе тоже учили любви к престолу больше, чем морскому делу. Теперь всю жизнь приходилось доучиваться.
   Потом он стал мечтать о том, как прекрасно было бы полюбить девицу, которая поняла бы его. У него был бы лучший в жизни друг. Как бы он открывал ей глаза на мир, руководил бы ею, любил бы ее бесконечно!
   Он ушел бы в плаванье, а она ждала бы, мысленно следуя вместе с ним вокруг света. Нежное, прекрасное, умное создание могло бы быть счастливо им.
   Но ничего этого не было, и грустные мысли приходили в голову капитана в эту светлую ночь. За решеткой в канале вода, как вычерченная штрихами, мерцала и плескалась, а на другой стороне, как нарисованный небрежным карандашом, серел огромный плоский дом, в окнах которого еще не зажглось ни одного огня...

Глава тридцать вторая
АДМИРАЛЫ

   Утром Александр Пантелеймонович провожал капитана на Английской набережной. Вся река была в движении. Корабли шли и вниз и со взморья. Вода волновалась и блестела на солнце.
   — Я буду ждать, Геннадий Иванович, ждать с замиранием сердца, считая дни, — говорил Баласогло.
   — Ну, еще увидимся, приезжайте на прощальный молебен и на обед!
   «Ижора», шлепая плицами, пошла вниз по Неве, миновала эллинги и вышла в залив. Вдали лежал серо-голубой Кронштадт.
   Невельской стоял на мостике, держа ручку машинного телеграфа, и опять, слушая мерный, уверенный стук машины, думал обо всем, что оставалось позади, о вчерашней встрече с Машей, об Александре и его странной судьбе.
   Когда-то он сам уговаривал оставшегося без службы Баласогло поступить на место архивариуса.
   «Но действительно странно обошелся с ним Муравьев. Может быть, мы сами виноваты, рано начали?»
   Все это очень тревожило капитана сегодня...
   На палубе оживленно разговаривали морские офицеры. Обычно, когда «Ижора» шла из Питера, их в качестве пассажиров набиралась целая компания. Вскоре один из них, коренастый, белолицый и белобровый, с узкими бакенбардами, с длинной нижней челюстью и тонкими красными губами, на которых играла язвительная усмешка, поднялся на мостик.
   — Ну как, Архимед, командуешь? — спросил он. — Нравится марать руки?
   — Скоро и тебе придется изучать механику! — повеселев, ответил капитан.
   Он не мог нанести большего оскорбления своему бывшему однокашнику.
   «А идет в кругосветное, чего доброго, получит два чина за переход, того и гляди, обгонит...» — со злостью подумал тот.
   Невельской действительно с удовольствием командовал пароходом. В стуке машины было что-то надежное, вечное, прочное, как в голосе отца. За этот год Невельской привык к своей «Ижоре», изучил ее машину так, что мог бы разобрать и собрать ее. Он стремился к механике инстинктивно, чувствуя, что на Востоке знание паровой машины пригодится и что там нужно будет все уметь самому и не на кого будет надеяться.
   «А как бы хорошо идти на опись на паровой шхуне! — подумал он. — Какое было бы облегчение... Хочешь — иди вперед, хочешь — назад, в любой ветер. Нет этой возни, беготни толпой».
   При всей любви к парусному флоту капитан мечтал о пароходе.
   «Но у меня будет, будет паровая шлюпка! Винтовая! В Англии разрешено купить. Деньги отпущены и даны наставления».
   В гавани среди судов виден стал «Байкал», его мачты, паутина вантов, фалов, брасов[130].
   Проводить Невельского в далекий путь приехали адмиралы Гейден и Литке.
   Литке, высокий, остролицый, голубоглазый, с бакенбардами, густыми седыми усами и крупным носом, горячо обнял молодого офицера. Он облазил весь корабль, входил во всякую мелочь, запросто разговаривал с матросами и офицерами, и казалось, что с радостью сам пустился бы в плаванье.
   — Транспорт в порядке, — успокаивающе заметил Гейден.
   Гейден — в прошлом боевой офицер — ныне был директором инспекторского департамента, адмиралом свиты.
   — Итак, в «безвестную», Геннадий Иванович? — Выражение лукавства явилось на остром лице Литке. — Обошли с вами все рифы! Теперь с богом!
   Он не раз давал советы, как следует действовать в тех краях при описи...
   — Были у Фердинанда Петровича?
   — Да, все...
   — Вот видите... А мне неудобно было к нему обращаться. Он мне доверил секрет. Фаддей Фаддеичу известно по долгу службы... Уж надо бы попросить Фердинанда Петровича, чтобы разрешил переснять карты. Он разрешил бы...
   — А паровая шлюпка будет?
   — Средства отпущены, Федор Петрович.
   — Вспоминаю, как сам в первый раз уходил я вот так же в «безвестную» с Василием Михайловичем! Строг он был со мной. Я чуть было не подал ему в Петропавловске рапорт об увольнении. Пока шел вокруг света — клял своего капитана, а вот нынче вспоминаю с благоговением!
   Литке задумался.
   Невельской знал, что судьба его учителя не радостна. Ученый, практик, отважный моряк и путешественник, Литке всей душой стремился к научной деятельности. Царь превратил его в воспитателя своего сына, строго заметив однажды, что это дело тоже научное и важней всяческих экспедиций.
   Много зим Литке прожил во дворце, в комнатах Константина, окруженный почетом, но лишенный возможности заниматься исследованиями. А летом он бывал с Константином в плаваньях. Всю свою огромную энергию Литке не мог потратить на воспитание царского сына. Литке переписывался с учеными всего света. Стремясь к научной деятельности, он организовал Русское географическое общество. Но, кроме того, он полагал, что и во дворце может стать исследователем, и с этой целью вел подробные записи. Ежедневно под вечер он заносил в свой дневник заметки о Константине, самом Николае и всех членах царской семьи, делая это с такой же тщательностью, с какой прежде, во время своих экспедиций, описывал моллюсков, рыб, медуз и морские водоросли. Литке верил, что со временем эти записки будут важным историческим документом, летописью царствования Николая. Но все же от этого занятия он часто испытывал странную тоску, словно жил не во дворце, а в темнице. Описывать жизнь моллюсков и морских водорослей было гораздо интересней. Он смутно сознавал, что царь властно подчинял его талант ученого, не давая ему развиться, превращая адмирала Литке в лицо светское и придворное. Нужны были все терпение, дисциплинированность и аккуратность Федора Петровича, чтобы подавить свои настроения и продолжать официальные занятия.
   Литке был человеком своего времени. У него не было ни сил, ни убеждений, чтобы порвать со двором. Почет льстил ему.
   Но сейчас, осматривая «Байкал», уходящий в кругосветное плаванье, он с болью почувствовал, что бросил в угоду двору великое дело. И вот сейчас он даже без должности. Он завидовал этим молодым офицерам, уходящим на подвиг.
   На глаза Литке вдруг навернулись слезы.
   — А я, дорогой Геннадий Иванович, — вдруг обнимая капитана, тихо сказал он ему на ухо, — отставлен, кажется, совсем... Да, да, именно, как я вам уже говорил, как старый, брошенный блокшкив...
   — Федор Петрович, дорогой наш... какая чушь! Да вы еще полны сил, вас весь ученый мир знает...
   Литке на самом деле не выглядел сейчас стариком. Его огромная лысина, голая, как колено, прикрыта адмиральской фуражкой, а лицо молодо. Оно всегда молодело на морском ветру.
   — Ну, так все отлично? А Гейден нагнал на вас страху? Что же делать! Смутно в Европе! Время такое! Граф Гейден всегда учит нас патриотизму!
   Литке смел так шутить — с графом он на дружеской ноге.
   Все эти дни перед уходом в плаванье все напоминали Невельскому, что надобно быть поосторожнее, просили следить за экипажем и офицерами.
   Меншиков сказал на днях, что может вспыхнуть война с Англией и что надо все время иметь это в виду, так как «Байкал» — судно военное, везет не только муку и сукно. В трюмах артиллерийские орудия и запасы пороха для Камчатки.
   Англичане прекрасно знают, как и чем снабжается Камчатка и что означает, если бриг идет туда из Кронштадта. В случае войны бриг может быть захвачен.
   Адмиралы советовали встать в Портсмуте на дальнем рейде и осторожно узнать сначала, нет ли разрыва отношений между Англией и Россией.
   — Там всегда такая масса судов, что поначалу на вас никто не обратит внимания! — уверял Литке.
   Все пугали французской революцией, отзвуки которой могли вспыхнуть в любой стране.
   Особенно отчетливые наставления, как соблюдать честь русского флага, дал граф Гейден. Он спросил, доволен ли капитан-лейтенант офицерами.
   — Да! Вполне, ваше высокопревосходительство!
   — А командой?
   Невельской ответил, что доволен вполне.
   — Вас не беспокоит, что в команде есть трое штрафованных, отправляемых в Камчатку за дурное поведение?
   — Нет, я сам выбирал, в том числе и штрафованных. Кроме того, штрафованные часто оказываются хорошими матросами. Большая часть команды — матросы, набранные мной из экипажа «Авроры» и других судов, как вы знаете, с которыми я служил и знаю их.
   — У вас на судне двадцать человек мастеровых, отправляемых на Камчатку. Без надобности не спускайте их в европейских портах на берег. Также не давайте увольнения в Саутгемптоне штрафованным и матросам нерусского происхождения, особенно полякам.
   — Увольнение на берег в Англии получат у меня лишь матросы лучшего поведения.
   Гейден знал, что офицеры брига надежны. Барон Гейсмар и Грот плавали с Литке и его высочеством. Халезов[131] и Попов — штурманы, скромнейшие оба. Петр Казакевич тоже с «Авроры», друг и правая рука капитана. Юнкер-переводчик князь Ухтомский вне сомнений. Но все же нужна строгость и внимательное наблюдение за офицерами в иностранных портах. Особенно в Копенгагене и Саутгемптоне. Известен случай — моряки пили за французскую республику.
   — Пройдете Европу, — говорил Гейден, — там будет спокойней. Там Рио-де-Жанейро... Вальпараисо...
   Меньше говорили о переходе через океан и вокруг Горна. Меншиков и Гейден напоминали, что «Байкал» — единственное наше военное судно, которое в этом году зайдет в Англию. Единственное правительственное судно, которое за последние два года идет на Камчатку... Что все отношения с Европой прекращены, кроме официальных. Что границы, по сути, закрыты, поездки частных лиц отменены, что вот-вот может вспыхнуть война, что нам, кажется, придется вмешаться в австрийские дела, что войска уже двинуты к границе, это насторожит Англию.
   Невельской отвечал, что из-за паровой шлюпки он поедет на доки в Лондон.
   — В случае чего ответственность лежит на вас! — предупреждал Меншиков.
   — На вас ляжет тяжелая ответственность, — сказал Гейден еще вчера у себя в инспекторском департаменте и добавил, смягчая свою строгость: — Впрочем, бог милостив, и при вовремя взятых мерах будем надеяться, что все обойдется благополучно.
   ...Подошли Гейден и Казакевич.
   — Геннадий Иванович, — сказал Гейден, — господа офицеры...
   — Еще, еще раз скажу вам, дорогой мой Геннадий Иванович, — перебивая графа, продолжал свои наставления Литке, — что когда станете производить исследования, особливо там, куда рветесь и где до вас еще никто не был, то помните, что несколько слов к пояснению сухого шканечного журнала[132] составили бы в общей сумме неоценимый запас сведений. Тысячи, тысячи вахтенных журналов, писанных нашим братом, пропадают без всякой пользы из-за своего формального, сухого перечисления самых обыкновенных явлений.