Получалось, таким образом, что фараон управлял страной, как одной сложной, но вполне доступной для одного обобщающего взгляда машиной, при помощи всего лишь нескольких рычагов. Он один был вне ее нутряного, слаженного шестеренчатого верчения, он смотрел на нее со стороны, все видел и все понимал, и всегда знал, какой рычаг когда нажать. Единство действий всего народа, таким образом, обеспечивалось совершенно поразительное; недаром Египет стал великой державой на тысячи лет.
Тут, казалось бы, можно усмотреть противуречие: ведь фараон, сам будучи тоже человеком-египтянином, вне этой машины никак быть не мог. Плоть от плоти ее, он при малейшем сбое шестеренок сам сбоил всего сильней, а при сбое пошибче машина в первую голову перемолола бы его самого. Но в ту пору все египтяне - в том числе, как это ни прискорбно, и сам фараон - были уверены, что верховный-то правитель есть не человек, а Бог. Всякие там Ра, Амоны-Атоны и прочие Озирисы есть не более чем разные воплощения одной сущности, и та же самая сущность воплощается в ныне здравствующем правителе.
1 Высшая группа инвалидности, введенная еще танскнм нравом безглазые, безногие, безрукие, умственно ущербные.
Эта-то величавая мысль (несколько надуманная, как полагал Богдан, и весьма блеклая в духовном смысле) и послужила отправной точкой для той веры, вокруг коей сгруппировались в Ордуси, - хотя на деле все они жили исключительно в Мосыкэ и ближайших окрестных селах, - несколько тысяч современных хемунису.
В течение почти семидесяти лет хемунису невозбранно молились в гробнице бога Мины и без особого успеха, но с тем большею страстию в речах и поступках проповедовали свою веру. У них так выходило, что она является идеальной и с точки зрения реального государственного переустройства - что может удобнее, мощнее и послушнее машины с рычагами? - и с точки зрения нравственной: нет никаких мучений, нет ни малейших угрызений, нет изнурительных сложностей типа "с одной стороны, с другой стороны..."; даже личной ответственности нет. Что бог назвал хорошим, то и всем хорошо. Что бог-фараон осудил - то в помойку. Что для бога-фараона полезно - то нравственно, а что ему неугодно - то гадость несусветная... Похоже, хемунису искренне не понимали, отчего идеал их не кажется окружающим столь уж соблазнительным. Удобно же! Легко! А Богдан, со своей стороны, не мог понять, до чего же надо дойти в сердце своем, чтоб этакого-то самому возжелать. Воистину - люди разные. И недаром Учитель сказал: "Благородный муж старается довести до полноты в человеке то, что в нем есть хорошего, и не доводить до полноты то, что в нем есть плохого. Мелкий человек старается противуположным образом"1. А ведь в одном хорошо мужество, в другом - ученость, в третьем - совестливость; в одном плохо корыстолюбие, в другом нерешительность, в третьем - болтливость...
Хемунису доводили до полноты малодушный, но, увы, естественный страх перед личной ошибкой и неудачей, присущий в той или иной степени любому, даже самому хорошему человеку.
Однако же люди - разные, и всех на один крючок не подцепишь. В этом хемунису вскорости пришлось убедиться на собственном опыте. В начале семидесятых годов из их же собственных - вполне, казалось, сплоченных - рядов выделилась еще одна секта; в нее вошли, главным образом, дети самых именитых и состоятельных хемунису, и назвались они древнеегипетским словом "баку". Насколько, опять-таки, можно верить египтологам - а и те и другие сектанты верили им безоговорочно, - так назывались во времена фараонов немногочисленные и очень дорогие рабы частные; известны случаи, когда вельможи, имевшие благодаря должностям своим сотни хемунису, гордились приобретением одного баку настолько, что делали о том особые настенные надписи.
1 "Лунь юй", 12:16.
Баку были совершенно согласны со своими духовными - а зачастую и вполне плотскими - отцами в том, что общество есть машина, но, по их понятиям, в фараоне, расквартированном вне ее маховиков, подшипников и приводных ремней, она отнюдь не нуждалась; главным лозунгом баку стало "освобождение рабов", поскольку, по их представлениям, частный раб являлся куда более свободным человеком, нежели раб царский. В том, что нет фараона, витающего вне машины и объемлющего всю ее снаружи, ровно некий эфир, заключалась, по представлениям баку, предельно возможная для людей свобода.
Машина же общества должна была работать сама собой - на это "само собой" баку от всей души и как-то очень по-детски уповали; ей надлежало автоматически регулироваться своими внутренними механизмами, главным из коих (а ежели со вниманием вдуматься в их догматику, единственным) баку считали обмен продуктами труда свободных частных рабов между их, этих рабов, владельцами. Обмен, по мнению баку, был земным воплощением движения бога Солнца Ра по небу в чудесной ладье, которая вечером прячется за горизонт на западе, а утром обязательно выныривает из-за горизонта на востоке; непреложность и нескончаемость этого кольцевого движения, дарующего тепло и свет всем, кому ума хватает не прятаться в тени, а старательно и неутомимо болтаться по солнцепеку, олицетворяли для них циркуляцию товаров; а товаром для них было все под небом.
Что бы ни случилось, вольное течение обмена все выровняет и все выправит. Главное, чтобы не мешал никто со стороны. Смухлевал так смухлевал, украл так украл... это все случайные отклонения, которые приведет в божеский вид сам же обмен - только не надо говорить об этих отклонениях нехороших, бранных слов; честных и нечестных нет, просто кто-то лучше умеет вести дела, кто-то хуже, у одного есть практическая жилка, а другой совершенно ее лишен и все время попадает впросак, вот как это надо формулировать; а главное - что никто никого не давит.
По сути, место бога-фараона у баку занял совсем уже безликий бог-обмен; нравственно все, что ему способствует, а все, что ему мешает, святотатство.
Богдану всегда думалось, что такую теорию могут измыслить лишь те, кто смалу страстно мечтал жульничать, но боялся поначалу родителей, а потом человекоохранителей. Вот когда человекоохранителей отменят, как препятствие свободе, - тогда эти люди, пожалуй, решатся приступить к делам. Наверняка, думал минфа, баку, назвавши себя этим древним словом, рассчитывали, буде мир перевернется по их воле, стать не баку, а владельцами баку.
Между сектами зачем-то развернулось ожесточенное идейное соперничество. Такого накала страстей и религиозной нетерпимости Ордусь давненько не видала - но, поскольку секты были невелики и в основном шумели в небольшом и тихом городе Мосыкэ, близ гробницы Мины, Ордусь не больно-то их замечала; люди молились своим богам и занимались своими делами. Ожесточенность схваток вредила и хемунису, и баку - слишком уж неприглядно и те и другие подчас выглядели.
Например, баку не так давно принялись на все лады словесно осквернять и хаять главную святыню хемунису - гробницу Мины и его вот уж пять тысячелетий мирно каменеющее сухонькое тельце; пожилые и растерявшие бойцовский задор хемунису лишь не очень умно - и оттого особенно грубо - отругивались.
То вдруг лет пять-семь назад несколько писателей-баку принялись слагать страшные истории о том, что мумия Мины по ночам бродит по Мосыкэ и пьет кровь младенцев; но мосыковичи не испугались. Правда, некоторые молодые люди, влекомые зовом беспокойной и честной юности, на протяжении нескольких седмиц с фонарями в руках пытались обнаружить злокозненного помруна-кровососа, но вотще; ночные прохожие над ними добродушно посмеивались, небезосновательно подозревая, что то не более чем новый интересный предлог дружески погулять в ночи.
То иерархи баку начинали бить во все доступные им колокола и гонги, призывая покончить с язычеством посреди боголепной Мосыкэ (вспоминали и о боголепии, когда к слову приходилось), вытащить Мину из его ступенчатой гробницы и похоронить, как они выражались, "по-человечески"; но очень уж неубедительно звучали боголепные речи из уст тех, кто молился на обмен; мосыковичи лишь досадливо отмахивались, тем более что великолепная гробница и древняя мумия в ней давно уж стали одной из главных достопримечательностей города, а прогулка мимо пирамиды еще в середине века вошла в число любимых и у молодежи, и у людей зрелых да многоопытных. Среди мосыковских недорослей самых различных вероисповеданий считалось особым, как в таких случаях на варварский манер говорят, шиком "дернуть пивка с Миной" - ну не в самой гробнице, конечно, но где-нибудь очень поблизости, скажем, прямо на выходе из нее, после церемонии поклонения мумии; впрочем, как и подобает ордусянам, детки старались по возможности не оскорблять чувств искренне верующих в фараона хемунису. Что же касается баку, - кто-то из разумеющих по-нихонски мосыковичей вспомнил, что именно таким образом читается у нихонцев иероглиф, обозначающий фантастическое животное с телом медведя, хоботом слона, глазами носорога, хвостом быка и лапами тигра,- словом, нечто вовсе несусветное, кажись, похлеще родных ордусских сыбусяна и пицзеци1, и, главное, наскоро склеенное из частей совершенно разнородных, вкупе отнюдь не жизнеспособных; особо остроумные сообразили, что сей иероглиф, по-ханьски читаемый "мо", в легендах Цветущей Средины тоже обозначает мифического зверя, известного своею неутомимостью в пожирании металлов, особливо драгоценных.
Как к сим играм природы к баку, в сущности, теперь и относились.
1 Подробнее об этих животных см. Приложение к "Делу о полку Игореве".
Значительно большего успеха достигли речения проповедников новой секты среди западных варваров; те, не очень-то уяснив их религиозные догматы, но заслышав склоняемое на все лады слово "свобода", решили, будто баку проповедуют в Ордуси европейский образ жизни, - и вполне от души, как и подобает единочаятелям в отношении единочаятелей, зачастили в Мосыкэ поддерживать борцов за свободу; западные же средства всенародного оповещения принялись уделять свободолюбцам и их деятельности неимоверное внимание.
Получив такую поддержку, баку воодушевились и для вящего единочаяния с иноземцами машинное общественное устройство, предлагаемое их отцами - а заодно, чтоб выглядеть масштабней, и реально существующее в Ордуси, - они теперь звали не иначе как тоталитарным, а машинное устройство, предлагаемое ими самими, демократическим.
И вот при таких-то обстоятельствах одновременно, день в день вышли в Мосыкэ в двух разных издательствах две книги - одна написанная хемунису, другая баку, - и в обеих давалась литературная обработка истории Крякутного; сам он вполне прозрачно был у хемунису выведен под фамилией Неродной, а у баку Медовой.
Было из-за чего взбеситься авторам - пожилому, мастистому литератору Ленхотепу Феофилактовичу Кацумахе, прославленному толстыми романами из простой, здоровой и славной стародавней жизни ("Детство Тутмоса", "Нил-батюшка", "Бруски папируса", "Время, замри!", а также "Гор с гор"), и сравнительно молодому но уже снискавшему немалую известность в новомодном и довольно странном, на вкус Богдана, жанре "честного реализма" Эдуарду Романовичу Хаджипавлову (средь его наиболее замечательных произведений обычно упоминались концептуальная тетралогия "Жизнь", состоящая из повестей "Тошнота", "Рвота", "Понос" и "Трупные пятна", поэма "Потные ангелы", а также опубликованные в престижнейшем издании "Роман-жибао" новаторская новелла "Пластилин для таракана" и роман ужасов "Злая мумия" - как раз из тех, о кровососущем Мине).
Богдан сызнова вздохнул и отхлебнул чаю. "Это ж сколько интересных книг на белом свете... - подумал он не без грусти. - А тут работаешь, работаешь..." Впрочем, минфа в глубине души подозревал, что торопиться читать про жизнь, состоящую, по мнению автора, из тошноты да рвоты, не стоило. Если уж выбирать - то, положа руку на сердце, все ж таки про Нил-батюшку...
Можно было себе представить, какие молнии метали теперь друг в друга авторы. Дело тут было не просто в стычке естественных писательских тщеславии; тут был замешан религиозный пыл... Столкнулись, похоже, мировоззрения. И это жестокое, бескомпромиссное столкновение имело внешней формой своей жалкую и потешную коллизию - литературный плагиат... Теперь Богдан до конца понял, отчего Раби Нилыч именно ему поручил это на первый взгляд заурядное, незначительное и, что уж бояться сказать правду, - не по рангу Богдана мелкое дело.
Самое странное и неприятное было вот в чем.
Оба писателя вроде бы совершенно самостоятельно придумали продолжение тех событий, о коих несколько туманно сообщали средства всенародного оповещения. И продолжение это было - программирование людей. То есть как раз то, что в жизни на самом деле и случилось - и о чем, кроме князя Фотия да самых высокопоставленных работников чело-векоохранительных ведомств, ведать никто не ведал.
Книги надо было бы, конечно, прочесть самому от корки до корки. Но даже из рекламных и критических выжимок Богдан быстро понял главное: у хемунису, в романе "Гируды Озириса", Крякутной-Неродной, как и положено по хемунистической идеологии, был изображен мерзким и ненавидящим Родину изменником, тайно передавшим свои достижения иноземцам за крупную безвозмездную ссуду (на нее, дескать, он и выстроил затем Капустный Лог) и сгубившим ордусскую генетику, а искусственные пиявки были завезены в Ордусь из Америки с ведома и по поручению американского начальства (а если б не измена Крякутного, Ордусь бы сотворила этакие пиявки первой и беспременно употребила их на благо всего человечества) и ставились исключительно лучшим боярам улуса с целью их злобно подчинить воле заокеанских воротил. Из затеи, разумеется, ничего не вышло - бояре никак не программировались, не по плечу оказались они хлипкой американской пиявке; бояре предпочитали геройски гибнуть.
Но все ж таки момент вполне верного домысливания у автора был налицо.
А у баку в романе "Ген Ра" Крякутной-Медовой, тоже вполне ожидаемым образом, рисовался мудрым и прозорливым старцем, решившим под видом борьбы с опасными исследованиями во всем мире - притормозить генные дела именно в Ордуси и дать таким образом Америке и Европе вырваться вперед, ведь в этих-то уж краях, разумеется, из подобных открытий оружия ни за что ковать не станут, а примутся использовать единственно во благих врачевательских целях. Но где-то в тайных и сумрачных подвалах Управления этического надзора мерзкие тоталитарные научники все ж таки довели исследования Крякутного до конца - и завладевшие открытием ордусские спецслужбы подло использовали его против своих же бояр, склоняющихся к вере в бога-обмен, чтобы их запрограммировать на ненависть к идеалам баку. Но и из этой затеи ровно так же ничего не вышло: пиявки не сумели сломить волю тех, кто уверовал в частнорабскую свободу, и бояре опять-таки предпочли геройски гибнуть.
И здесь момент верного домысливания был налицо.
Странно.
Разбушевавшаяся за последнюю седмицу склока вокруг плагиата не добавила ни хемунису, ни баку авторитета и любви народной; над обеими сектами лишь пуще смеялись - уже совсем откровенно, в лицо. Сюжеты обеих книг, при верно угаданных элементах подлинного развития дел, были на редкость нелепыми, чтобы не сказать грубее; и нынешняя буря высвечивала их нелепость особенно отчетливо. Драть дружка дружке бороды из-за этакой ерунды выглядело не в пример глупее, чем даже из-за проблемы, хоронить иль не хоронить мирно стынущего в красиво заиндевелой мосыковской гробнице египетского фараона. Посмотрев соответствующие документы, Богдан почти без удивления выяснил, что некоторым сектантам и самим стало тошно от свары; за истекшую седмицу ряды хемунису, громко о том заявивши, покинули и шумно окрестились три человека, а из баку, не привлекая лишнего внимания, сбежали в простые идолопоклонники целых шестеро.
Зато из-за границы наехала в Мосыкэ целая, что называется, делегация европейских гуманитариев - поддержать баку в столь судьбоносный момент. Похоже, в Европе, где "Ген Ра" мгновенно стал известен, всерьез решили, будто в романе описана тщательно скрывавшаяся ордусскими спецслужбами правда, и героическому литератору, сдернувшему с неприглядных тайн империи покрывало секретности, грозит нешуточная опасность.
Небезынтересным было еще одно обстоятельство. В разгар газетных разоблачений Крякутного, еще в середине девятого месяца, у мосыковского градоначальника Возбухая Недавидовича Ковбасы прошла очередная, вошедшая у него в обычай ежегодная встреча с ведущими мастерами изящного слова всех конфессий, представленных в опекаемом им граде. Присутствовали там такие столпы ордусской словесности, как великий Иван Лукич Правдищев, недавно вновь заявивший о себе как самый искренний и небесноталантливый православный писатель империи изданием очередного тома монументального труда "Две тысячи лет вместе" - о противуречивом, но обоюдопользительном взаимовоздействии семитских и славянских народов со времен Христа до наших дней; был потомок древнего арабского рода Исламбек Курайшитченко, навсегда вошедший в историю убедительнейшим и поэтичнейшим художественным исследованием человеколюбивой сути учения Пророка Мохаммеда; присутствовали и братья-соавторы Цирельсон и Кацнельсон, всей душою влюбленные в среднерусскую природу и вот уж восемь лет подряд выпуск за выпуском издающие в Мосыкэ проникнутую неподдельным восхищением перед неброской красою здешних мест серию пространных, с бесчисленными цветными картинками очерков "Люби и знай свой край"...
Посетили градоначальника и Кацумаха с Хаджипавловым.
Так вот, как гласил опубликованный отчет о встрече, Возбухай Недавидович затронул, в частности, тему поступка Крякутного и его последствий. Затронул он тему очень осторожно, тактично, и суть его высказываний сводилась к тому, что шума вокруг этой неоднозначной проблемы нынче чересчур уж много, вряд ли это является истинно человеколюбивым по отношению к живому человеку, преждерожденному Крякутному - и было б, на личный взгляд самого Возбухая Недавидовича, в высшей степени печально, коли бы, вдобавок к тому болезненному интересу, который питают к указанным событиям средства всенародного оповещения, этой историей заинтересовались еще и властители дум и попробовали использовать ее как, например, сюжет или хотя бы отправную точку для своих повествований. "Надо быть милосердными", - сообщил Ковбаса.
Реакция писателей была разнообразной. Иван Лукич, скажем, пронзительно вознегодовав, сразу заявил, что такое ему и в голову не могло бы прийти - мелка тема, мелка; "не тема, а семячки". А вот молодой Хаджипавлов, наоборот, тут же закусил удила и ответствовал, что оценивает подобные наставления как беспардонное вторжение власти в святая святых, в сокровенные тайники творчества, и потому никакими обязательствами себя не ныне, не когда-либо впредь связывать не намерен. "Ваше личное мнение можете держать при себе, уважаемый преждерожденный градоначальник! - яростно заключил он. - Ваше обывательское милосердие мне лично не указ!" Градоначальник, похоже, был искренне расстроен, извинился перед литераторами и постарался всячески сгладить возникшую неловкость.
Незначительная и краткая перепалка так и осталась бы перепалкою, одной из бесчисленных перепалок подданных с властью, но не прошло и двух месяцев, как Хаджипавлоз издал целый роман с привлечением именно крякутновского сюжета, и Кацумаха, на встрече глубокомысленно отмолчавшийся, поступил так же.
Несколько лет назад Богдану довелось лично встречаться с Ковбасой, и огромный, басистый, с буйною гривой седых волос на квадратной голове руководитель, истинный сибирский богатырь в летах, произвел на минфа самое благоприятное впечатление: рачительный, твердый в вере, немного простодушный, но до самозабвения внимательный к людям... Здесь, на взгляд Богдана, он допустил ошибку. Зная характер молодого и талантливого баку - да и характер литературного люда вообще - градоначальнику следовало бы понимать, что кто-либо из мирных творцов, внутреннюю свободу свою ставящих всего превыше, может взяться за крякутновскую тему единственно из чувства противуречия. Ежели власть считает, что нельзя, стало быть, не просто можно, но даже и должно, - такой подход среди творческих личностей был весьма распространен, и, честно говоря, Богдан не видел в нем ничего особливо худого. Творчество - это всегда сопротивление, всегда вызов тому, что сделано доселе, тому, что думают все; конечно, тут и меру неплохо бы знать, но... Знать меру - это самое сложное в жизни.
"Да, - подумал Богдан. - Как это сказал Раби Нилыч? "Поручаю я тебе это скорей для разгона после долгого простоя, это не Асланiв какой-нибудь, тут все люди утонченные, трепетные, и ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно..." Удружил Раби, удружил. В стакане этой... м-м... бурной воды ковыряться..."
К тому времени, как Фирузе с Ангелиною - обе порозовевшие, довольные, веселые - вернулись с прогулки и Богдану пришлось оторваться от "Керулена", дабы скоренько согреть обед, минфа уж понял, что начать все ж таки предстоит с Шипигусевой; а потом почти наверняка придется опять бросить дом и хоть на день, на два, да отправиться в Мосыкэ.
Апартаменты соборного боярина ад-Дина,
5-й день двенадцатого месяца, вторница,
вечер
Чуть дымясь в ранних сумерках, плыли назад сплошные валы серых сугробов на обочинах; влажно и смачно шипя шинами, торопливо перемигиваясь алыми колющими огнями, катили повозки. Вдруг затлели фонари в глухом поднебесье; спустя несколько мгновений щемяще слабый, нитчатый трепет, затерянный в стеклянных недрах, сменился могучим сиянием рыжих факелов - и спертый, пропадающий вечер раздулся в ярко освещенную просторную ночь.
Договориться о встрече со знаменитой тележурналисткой удалось беспримерно легко. Погруженная, видать, в домашние заботы Катарина не вдруг вспомнила, как однажды Богдан уже надоедал ей вопросами - правда, в тот раз лишь по телефону; но, сообразив, что это звонит именно минфа Оуянцев, с коего, как ни глянь, начался недавний очередной всплеск ее славы, сделалась не по-дежурному, не настороженно приветлива, но радушна от души.
Отчасти это радушие объяснялось, как понял Богдан, тем, что Катарина на неопределенное время превратилась в почти не выходящую в люди домашнюю затворницу и, вероятно, рада была как-то развеяться; менее десятидневья назад ее мужа, соборного боярина Гийаса ад-Дина, так жестоко пострадавшего и едва не обезумевшего бесповоротно вследствие мучительной борьбы личных убеждений с убеждениями, наговоренными при посредстве розовых пиявок, выписали наконец из лечебницы, где лекарям, не без путеводных наставлений и прямой помощи Борманджина Сусанина, удалось вернуть ему разум, духовную цельность и частично - телесную бодрость. После многих седмиц, проведенных в бессознательном состоянии, он был еще весьма слаб, и Катарина решила отбросить все дела и посвятить некоторое время мужу безраздельно. "Я от него ни ногой! - горячо сообщила Богдану Шипигусева. - Он один даже на улицу выходить боится, тем более сейчас столько снега, и здоровому-то человеку трудно... В больнице сказали, Гийас в полном порядке, но нужно набраться сил, и лучше домашнего тепла и заботы родных в такое время для человека ничего быть не может..."
"Какая славная и самоотверженная женщина, - с искренним уважением думал Богдан, неторопливо ведя свой "хиус" памятной дорогой к дому Гийаса ад-Дина. - А Баг тогда все негодовал на нее, что не заботливая, - размышлял Богдан. - Надо будет рассказать ему... Обязательно расскажу, как он в ней ошибся. Ему будет приятно. А забавно, что он как раз уехал в Мосыкэ. Опять получается, что мы попадаем в одно и то же место... и опять чуть ли не одновременно..."
В апартаментах боярина ад-Дина Богдан прежде бывал лишь единожды, и то буквально несколько минут, вместе с Багом. Тогда дом пустовал, был выстужен, выморожен безлюдьем и бедой.
Теперь на дверях не было пломб, которые пришлось бы сначала срывать, а потом восстанавливать; замок незачем было вскрывать специальной человекоохранительной отмычкой... Уже на лестничной площадке ощущалось, что за дверью - жизнь, и покой, и уют; то ли изнутри неуловимо пахло стряпнёю, то ли какие-то дольки внутреннего света сочились... не понять. Просто тогда, летом, здесь было угрюмо, а нынче - ладно.
Богдан позвонил, и вскорости дверь ему открыл сухой, сутулящийся человек средних лет в простом, но теплом, на подкладке, домашнем халате; Богдан с некоторой заминкой узнал известного ему доселе лишь по фотографиям боярина ад-Дина - так тот исхудал и ссохся. И пожалуй, постарел. Его смуглая от природы кожа не поблекла, но стала из коричневой - едва ли не бурой. И лишь глаза светились, выдавая потаенное, тихое счастье.
- Э-э... - сказал Богдан, чуть растерявшись. Поправил очки. - Добрый вечер... Преждерожденный ад-Дин, если не ошибаюсь...
- Нет, не ошибаетесь, - немного невнятно проговорил недавний страдалец. - Но вот вы...
- Милый,-напевно раздалось откуда-то из бездны,- это, вероятно, ко мне.
Тут, казалось бы, можно усмотреть противуречие: ведь фараон, сам будучи тоже человеком-египтянином, вне этой машины никак быть не мог. Плоть от плоти ее, он при малейшем сбое шестеренок сам сбоил всего сильней, а при сбое пошибче машина в первую голову перемолола бы его самого. Но в ту пору все египтяне - в том числе, как это ни прискорбно, и сам фараон - были уверены, что верховный-то правитель есть не человек, а Бог. Всякие там Ра, Амоны-Атоны и прочие Озирисы есть не более чем разные воплощения одной сущности, и та же самая сущность воплощается в ныне здравствующем правителе.
1 Высшая группа инвалидности, введенная еще танскнм нравом безглазые, безногие, безрукие, умственно ущербные.
Эта-то величавая мысль (несколько надуманная, как полагал Богдан, и весьма блеклая в духовном смысле) и послужила отправной точкой для той веры, вокруг коей сгруппировались в Ордуси, - хотя на деле все они жили исключительно в Мосыкэ и ближайших окрестных селах, - несколько тысяч современных хемунису.
В течение почти семидесяти лет хемунису невозбранно молились в гробнице бога Мины и без особого успеха, но с тем большею страстию в речах и поступках проповедовали свою веру. У них так выходило, что она является идеальной и с точки зрения реального государственного переустройства - что может удобнее, мощнее и послушнее машины с рычагами? - и с точки зрения нравственной: нет никаких мучений, нет ни малейших угрызений, нет изнурительных сложностей типа "с одной стороны, с другой стороны..."; даже личной ответственности нет. Что бог назвал хорошим, то и всем хорошо. Что бог-фараон осудил - то в помойку. Что для бога-фараона полезно - то нравственно, а что ему неугодно - то гадость несусветная... Похоже, хемунису искренне не понимали, отчего идеал их не кажется окружающим столь уж соблазнительным. Удобно же! Легко! А Богдан, со своей стороны, не мог понять, до чего же надо дойти в сердце своем, чтоб этакого-то самому возжелать. Воистину - люди разные. И недаром Учитель сказал: "Благородный муж старается довести до полноты в человеке то, что в нем есть хорошего, и не доводить до полноты то, что в нем есть плохого. Мелкий человек старается противуположным образом"1. А ведь в одном хорошо мужество, в другом - ученость, в третьем - совестливость; в одном плохо корыстолюбие, в другом нерешительность, в третьем - болтливость...
Хемунису доводили до полноты малодушный, но, увы, естественный страх перед личной ошибкой и неудачей, присущий в той или иной степени любому, даже самому хорошему человеку.
Однако же люди - разные, и всех на один крючок не подцепишь. В этом хемунису вскорости пришлось убедиться на собственном опыте. В начале семидесятых годов из их же собственных - вполне, казалось, сплоченных - рядов выделилась еще одна секта; в нее вошли, главным образом, дети самых именитых и состоятельных хемунису, и назвались они древнеегипетским словом "баку". Насколько, опять-таки, можно верить египтологам - а и те и другие сектанты верили им безоговорочно, - так назывались во времена фараонов немногочисленные и очень дорогие рабы частные; известны случаи, когда вельможи, имевшие благодаря должностям своим сотни хемунису, гордились приобретением одного баку настолько, что делали о том особые настенные надписи.
1 "Лунь юй", 12:16.
Баку были совершенно согласны со своими духовными - а зачастую и вполне плотскими - отцами в том, что общество есть машина, но, по их понятиям, в фараоне, расквартированном вне ее маховиков, подшипников и приводных ремней, она отнюдь не нуждалась; главным лозунгом баку стало "освобождение рабов", поскольку, по их представлениям, частный раб являлся куда более свободным человеком, нежели раб царский. В том, что нет фараона, витающего вне машины и объемлющего всю ее снаружи, ровно некий эфир, заключалась, по представлениям баку, предельно возможная для людей свобода.
Машина же общества должна была работать сама собой - на это "само собой" баку от всей души и как-то очень по-детски уповали; ей надлежало автоматически регулироваться своими внутренними механизмами, главным из коих (а ежели со вниманием вдуматься в их догматику, единственным) баку считали обмен продуктами труда свободных частных рабов между их, этих рабов, владельцами. Обмен, по мнению баку, был земным воплощением движения бога Солнца Ра по небу в чудесной ладье, которая вечером прячется за горизонт на западе, а утром обязательно выныривает из-за горизонта на востоке; непреложность и нескончаемость этого кольцевого движения, дарующего тепло и свет всем, кому ума хватает не прятаться в тени, а старательно и неутомимо болтаться по солнцепеку, олицетворяли для них циркуляцию товаров; а товаром для них было все под небом.
Что бы ни случилось, вольное течение обмена все выровняет и все выправит. Главное, чтобы не мешал никто со стороны. Смухлевал так смухлевал, украл так украл... это все случайные отклонения, которые приведет в божеский вид сам же обмен - только не надо говорить об этих отклонениях нехороших, бранных слов; честных и нечестных нет, просто кто-то лучше умеет вести дела, кто-то хуже, у одного есть практическая жилка, а другой совершенно ее лишен и все время попадает впросак, вот как это надо формулировать; а главное - что никто никого не давит.
По сути, место бога-фараона у баку занял совсем уже безликий бог-обмен; нравственно все, что ему способствует, а все, что ему мешает, святотатство.
Богдану всегда думалось, что такую теорию могут измыслить лишь те, кто смалу страстно мечтал жульничать, но боялся поначалу родителей, а потом человекоохранителей. Вот когда человекоохранителей отменят, как препятствие свободе, - тогда эти люди, пожалуй, решатся приступить к делам. Наверняка, думал минфа, баку, назвавши себя этим древним словом, рассчитывали, буде мир перевернется по их воле, стать не баку, а владельцами баку.
Между сектами зачем-то развернулось ожесточенное идейное соперничество. Такого накала страстей и религиозной нетерпимости Ордусь давненько не видала - но, поскольку секты были невелики и в основном шумели в небольшом и тихом городе Мосыкэ, близ гробницы Мины, Ордусь не больно-то их замечала; люди молились своим богам и занимались своими делами. Ожесточенность схваток вредила и хемунису, и баку - слишком уж неприглядно и те и другие подчас выглядели.
Например, баку не так давно принялись на все лады словесно осквернять и хаять главную святыню хемунису - гробницу Мины и его вот уж пять тысячелетий мирно каменеющее сухонькое тельце; пожилые и растерявшие бойцовский задор хемунису лишь не очень умно - и оттого особенно грубо - отругивались.
То вдруг лет пять-семь назад несколько писателей-баку принялись слагать страшные истории о том, что мумия Мины по ночам бродит по Мосыкэ и пьет кровь младенцев; но мосыковичи не испугались. Правда, некоторые молодые люди, влекомые зовом беспокойной и честной юности, на протяжении нескольких седмиц с фонарями в руках пытались обнаружить злокозненного помруна-кровососа, но вотще; ночные прохожие над ними добродушно посмеивались, небезосновательно подозревая, что то не более чем новый интересный предлог дружески погулять в ночи.
То иерархи баку начинали бить во все доступные им колокола и гонги, призывая покончить с язычеством посреди боголепной Мосыкэ (вспоминали и о боголепии, когда к слову приходилось), вытащить Мину из его ступенчатой гробницы и похоронить, как они выражались, "по-человечески"; но очень уж неубедительно звучали боголепные речи из уст тех, кто молился на обмен; мосыковичи лишь досадливо отмахивались, тем более что великолепная гробница и древняя мумия в ней давно уж стали одной из главных достопримечательностей города, а прогулка мимо пирамиды еще в середине века вошла в число любимых и у молодежи, и у людей зрелых да многоопытных. Среди мосыковских недорослей самых различных вероисповеданий считалось особым, как в таких случаях на варварский манер говорят, шиком "дернуть пивка с Миной" - ну не в самой гробнице, конечно, но где-нибудь очень поблизости, скажем, прямо на выходе из нее, после церемонии поклонения мумии; впрочем, как и подобает ордусянам, детки старались по возможности не оскорблять чувств искренне верующих в фараона хемунису. Что же касается баку, - кто-то из разумеющих по-нихонски мосыковичей вспомнил, что именно таким образом читается у нихонцев иероглиф, обозначающий фантастическое животное с телом медведя, хоботом слона, глазами носорога, хвостом быка и лапами тигра,- словом, нечто вовсе несусветное, кажись, похлеще родных ордусских сыбусяна и пицзеци1, и, главное, наскоро склеенное из частей совершенно разнородных, вкупе отнюдь не жизнеспособных; особо остроумные сообразили, что сей иероглиф, по-ханьски читаемый "мо", в легендах Цветущей Средины тоже обозначает мифического зверя, известного своею неутомимостью в пожирании металлов, особливо драгоценных.
Как к сим играм природы к баку, в сущности, теперь и относились.
1 Подробнее об этих животных см. Приложение к "Делу о полку Игореве".
Значительно большего успеха достигли речения проповедников новой секты среди западных варваров; те, не очень-то уяснив их религиозные догматы, но заслышав склоняемое на все лады слово "свобода", решили, будто баку проповедуют в Ордуси европейский образ жизни, - и вполне от души, как и подобает единочаятелям в отношении единочаятелей, зачастили в Мосыкэ поддерживать борцов за свободу; западные же средства всенародного оповещения принялись уделять свободолюбцам и их деятельности неимоверное внимание.
Получив такую поддержку, баку воодушевились и для вящего единочаяния с иноземцами машинное общественное устройство, предлагаемое их отцами - а заодно, чтоб выглядеть масштабней, и реально существующее в Ордуси, - они теперь звали не иначе как тоталитарным, а машинное устройство, предлагаемое ими самими, демократическим.
И вот при таких-то обстоятельствах одновременно, день в день вышли в Мосыкэ в двух разных издательствах две книги - одна написанная хемунису, другая баку, - и в обеих давалась литературная обработка истории Крякутного; сам он вполне прозрачно был у хемунису выведен под фамилией Неродной, а у баку Медовой.
Было из-за чего взбеситься авторам - пожилому, мастистому литератору Ленхотепу Феофилактовичу Кацумахе, прославленному толстыми романами из простой, здоровой и славной стародавней жизни ("Детство Тутмоса", "Нил-батюшка", "Бруски папируса", "Время, замри!", а также "Гор с гор"), и сравнительно молодому но уже снискавшему немалую известность в новомодном и довольно странном, на вкус Богдана, жанре "честного реализма" Эдуарду Романовичу Хаджипавлову (средь его наиболее замечательных произведений обычно упоминались концептуальная тетралогия "Жизнь", состоящая из повестей "Тошнота", "Рвота", "Понос" и "Трупные пятна", поэма "Потные ангелы", а также опубликованные в престижнейшем издании "Роман-жибао" новаторская новелла "Пластилин для таракана" и роман ужасов "Злая мумия" - как раз из тех, о кровососущем Мине).
Богдан сызнова вздохнул и отхлебнул чаю. "Это ж сколько интересных книг на белом свете... - подумал он не без грусти. - А тут работаешь, работаешь..." Впрочем, минфа в глубине души подозревал, что торопиться читать про жизнь, состоящую, по мнению автора, из тошноты да рвоты, не стоило. Если уж выбирать - то, положа руку на сердце, все ж таки про Нил-батюшку...
Можно было себе представить, какие молнии метали теперь друг в друга авторы. Дело тут было не просто в стычке естественных писательских тщеславии; тут был замешан религиозный пыл... Столкнулись, похоже, мировоззрения. И это жестокое, бескомпромиссное столкновение имело внешней формой своей жалкую и потешную коллизию - литературный плагиат... Теперь Богдан до конца понял, отчего Раби Нилыч именно ему поручил это на первый взгляд заурядное, незначительное и, что уж бояться сказать правду, - не по рангу Богдана мелкое дело.
Самое странное и неприятное было вот в чем.
Оба писателя вроде бы совершенно самостоятельно придумали продолжение тех событий, о коих несколько туманно сообщали средства всенародного оповещения. И продолжение это было - программирование людей. То есть как раз то, что в жизни на самом деле и случилось - и о чем, кроме князя Фотия да самых высокопоставленных работников чело-векоохранительных ведомств, ведать никто не ведал.
Книги надо было бы, конечно, прочесть самому от корки до корки. Но даже из рекламных и критических выжимок Богдан быстро понял главное: у хемунису, в романе "Гируды Озириса", Крякутной-Неродной, как и положено по хемунистической идеологии, был изображен мерзким и ненавидящим Родину изменником, тайно передавшим свои достижения иноземцам за крупную безвозмездную ссуду (на нее, дескать, он и выстроил затем Капустный Лог) и сгубившим ордусскую генетику, а искусственные пиявки были завезены в Ордусь из Америки с ведома и по поручению американского начальства (а если б не измена Крякутного, Ордусь бы сотворила этакие пиявки первой и беспременно употребила их на благо всего человечества) и ставились исключительно лучшим боярам улуса с целью их злобно подчинить воле заокеанских воротил. Из затеи, разумеется, ничего не вышло - бояре никак не программировались, не по плечу оказались они хлипкой американской пиявке; бояре предпочитали геройски гибнуть.
Но все ж таки момент вполне верного домысливания у автора был налицо.
А у баку в романе "Ген Ра" Крякутной-Медовой, тоже вполне ожидаемым образом, рисовался мудрым и прозорливым старцем, решившим под видом борьбы с опасными исследованиями во всем мире - притормозить генные дела именно в Ордуси и дать таким образом Америке и Европе вырваться вперед, ведь в этих-то уж краях, разумеется, из подобных открытий оружия ни за что ковать не станут, а примутся использовать единственно во благих врачевательских целях. Но где-то в тайных и сумрачных подвалах Управления этического надзора мерзкие тоталитарные научники все ж таки довели исследования Крякутного до конца - и завладевшие открытием ордусские спецслужбы подло использовали его против своих же бояр, склоняющихся к вере в бога-обмен, чтобы их запрограммировать на ненависть к идеалам баку. Но и из этой затеи ровно так же ничего не вышло: пиявки не сумели сломить волю тех, кто уверовал в частнорабскую свободу, и бояре опять-таки предпочли геройски гибнуть.
И здесь момент верного домысливания был налицо.
Странно.
Разбушевавшаяся за последнюю седмицу склока вокруг плагиата не добавила ни хемунису, ни баку авторитета и любви народной; над обеими сектами лишь пуще смеялись - уже совсем откровенно, в лицо. Сюжеты обеих книг, при верно угаданных элементах подлинного развития дел, были на редкость нелепыми, чтобы не сказать грубее; и нынешняя буря высвечивала их нелепость особенно отчетливо. Драть дружка дружке бороды из-за этакой ерунды выглядело не в пример глупее, чем даже из-за проблемы, хоронить иль не хоронить мирно стынущего в красиво заиндевелой мосыковской гробнице египетского фараона. Посмотрев соответствующие документы, Богдан почти без удивления выяснил, что некоторым сектантам и самим стало тошно от свары; за истекшую седмицу ряды хемунису, громко о том заявивши, покинули и шумно окрестились три человека, а из баку, не привлекая лишнего внимания, сбежали в простые идолопоклонники целых шестеро.
Зато из-за границы наехала в Мосыкэ целая, что называется, делегация европейских гуманитариев - поддержать баку в столь судьбоносный момент. Похоже, в Европе, где "Ген Ра" мгновенно стал известен, всерьез решили, будто в романе описана тщательно скрывавшаяся ордусскими спецслужбами правда, и героическому литератору, сдернувшему с неприглядных тайн империи покрывало секретности, грозит нешуточная опасность.
Небезынтересным было еще одно обстоятельство. В разгар газетных разоблачений Крякутного, еще в середине девятого месяца, у мосыковского градоначальника Возбухая Недавидовича Ковбасы прошла очередная, вошедшая у него в обычай ежегодная встреча с ведущими мастерами изящного слова всех конфессий, представленных в опекаемом им граде. Присутствовали там такие столпы ордусской словесности, как великий Иван Лукич Правдищев, недавно вновь заявивший о себе как самый искренний и небесноталантливый православный писатель империи изданием очередного тома монументального труда "Две тысячи лет вместе" - о противуречивом, но обоюдопользительном взаимовоздействии семитских и славянских народов со времен Христа до наших дней; был потомок древнего арабского рода Исламбек Курайшитченко, навсегда вошедший в историю убедительнейшим и поэтичнейшим художественным исследованием человеколюбивой сути учения Пророка Мохаммеда; присутствовали и братья-соавторы Цирельсон и Кацнельсон, всей душою влюбленные в среднерусскую природу и вот уж восемь лет подряд выпуск за выпуском издающие в Мосыкэ проникнутую неподдельным восхищением перед неброской красою здешних мест серию пространных, с бесчисленными цветными картинками очерков "Люби и знай свой край"...
Посетили градоначальника и Кацумаха с Хаджипавловым.
Так вот, как гласил опубликованный отчет о встрече, Возбухай Недавидович затронул, в частности, тему поступка Крякутного и его последствий. Затронул он тему очень осторожно, тактично, и суть его высказываний сводилась к тому, что шума вокруг этой неоднозначной проблемы нынче чересчур уж много, вряд ли это является истинно человеколюбивым по отношению к живому человеку, преждерожденному Крякутному - и было б, на личный взгляд самого Возбухая Недавидовича, в высшей степени печально, коли бы, вдобавок к тому болезненному интересу, который питают к указанным событиям средства всенародного оповещения, этой историей заинтересовались еще и властители дум и попробовали использовать ее как, например, сюжет или хотя бы отправную точку для своих повествований. "Надо быть милосердными", - сообщил Ковбаса.
Реакция писателей была разнообразной. Иван Лукич, скажем, пронзительно вознегодовав, сразу заявил, что такое ему и в голову не могло бы прийти - мелка тема, мелка; "не тема, а семячки". А вот молодой Хаджипавлов, наоборот, тут же закусил удила и ответствовал, что оценивает подобные наставления как беспардонное вторжение власти в святая святых, в сокровенные тайники творчества, и потому никакими обязательствами себя не ныне, не когда-либо впредь связывать не намерен. "Ваше личное мнение можете держать при себе, уважаемый преждерожденный градоначальник! - яростно заключил он. - Ваше обывательское милосердие мне лично не указ!" Градоначальник, похоже, был искренне расстроен, извинился перед литераторами и постарался всячески сгладить возникшую неловкость.
Незначительная и краткая перепалка так и осталась бы перепалкою, одной из бесчисленных перепалок подданных с властью, но не прошло и двух месяцев, как Хаджипавлоз издал целый роман с привлечением именно крякутновского сюжета, и Кацумаха, на встрече глубокомысленно отмолчавшийся, поступил так же.
Несколько лет назад Богдану довелось лично встречаться с Ковбасой, и огромный, басистый, с буйною гривой седых волос на квадратной голове руководитель, истинный сибирский богатырь в летах, произвел на минфа самое благоприятное впечатление: рачительный, твердый в вере, немного простодушный, но до самозабвения внимательный к людям... Здесь, на взгляд Богдана, он допустил ошибку. Зная характер молодого и талантливого баку - да и характер литературного люда вообще - градоначальнику следовало бы понимать, что кто-либо из мирных творцов, внутреннюю свободу свою ставящих всего превыше, может взяться за крякутновскую тему единственно из чувства противуречия. Ежели власть считает, что нельзя, стало быть, не просто можно, но даже и должно, - такой подход среди творческих личностей был весьма распространен, и, честно говоря, Богдан не видел в нем ничего особливо худого. Творчество - это всегда сопротивление, всегда вызов тому, что сделано доселе, тому, что думают все; конечно, тут и меру неплохо бы знать, но... Знать меру - это самое сложное в жизни.
"Да, - подумал Богдан. - Как это сказал Раби Нилыч? "Поручаю я тебе это скорей для разгона после долгого простоя, это не Асланiв какой-нибудь, тут все люди утонченные, трепетные, и ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно..." Удружил Раби, удружил. В стакане этой... м-м... бурной воды ковыряться..."
К тому времени, как Фирузе с Ангелиною - обе порозовевшие, довольные, веселые - вернулись с прогулки и Богдану пришлось оторваться от "Керулена", дабы скоренько согреть обед, минфа уж понял, что начать все ж таки предстоит с Шипигусевой; а потом почти наверняка придется опять бросить дом и хоть на день, на два, да отправиться в Мосыкэ.
Апартаменты соборного боярина ад-Дина,
5-й день двенадцатого месяца, вторница,
вечер
Чуть дымясь в ранних сумерках, плыли назад сплошные валы серых сугробов на обочинах; влажно и смачно шипя шинами, торопливо перемигиваясь алыми колющими огнями, катили повозки. Вдруг затлели фонари в глухом поднебесье; спустя несколько мгновений щемяще слабый, нитчатый трепет, затерянный в стеклянных недрах, сменился могучим сиянием рыжих факелов - и спертый, пропадающий вечер раздулся в ярко освещенную просторную ночь.
Договориться о встрече со знаменитой тележурналисткой удалось беспримерно легко. Погруженная, видать, в домашние заботы Катарина не вдруг вспомнила, как однажды Богдан уже надоедал ей вопросами - правда, в тот раз лишь по телефону; но, сообразив, что это звонит именно минфа Оуянцев, с коего, как ни глянь, начался недавний очередной всплеск ее славы, сделалась не по-дежурному, не настороженно приветлива, но радушна от души.
Отчасти это радушие объяснялось, как понял Богдан, тем, что Катарина на неопределенное время превратилась в почти не выходящую в люди домашнюю затворницу и, вероятно, рада была как-то развеяться; менее десятидневья назад ее мужа, соборного боярина Гийаса ад-Дина, так жестоко пострадавшего и едва не обезумевшего бесповоротно вследствие мучительной борьбы личных убеждений с убеждениями, наговоренными при посредстве розовых пиявок, выписали наконец из лечебницы, где лекарям, не без путеводных наставлений и прямой помощи Борманджина Сусанина, удалось вернуть ему разум, духовную цельность и частично - телесную бодрость. После многих седмиц, проведенных в бессознательном состоянии, он был еще весьма слаб, и Катарина решила отбросить все дела и посвятить некоторое время мужу безраздельно. "Я от него ни ногой! - горячо сообщила Богдану Шипигусева. - Он один даже на улицу выходить боится, тем более сейчас столько снега, и здоровому-то человеку трудно... В больнице сказали, Гийас в полном порядке, но нужно набраться сил, и лучше домашнего тепла и заботы родных в такое время для человека ничего быть не может..."
"Какая славная и самоотверженная женщина, - с искренним уважением думал Богдан, неторопливо ведя свой "хиус" памятной дорогой к дому Гийаса ад-Дина. - А Баг тогда все негодовал на нее, что не заботливая, - размышлял Богдан. - Надо будет рассказать ему... Обязательно расскажу, как он в ней ошибся. Ему будет приятно. А забавно, что он как раз уехал в Мосыкэ. Опять получается, что мы попадаем в одно и то же место... и опять чуть ли не одновременно..."
В апартаментах боярина ад-Дина Богдан прежде бывал лишь единожды, и то буквально несколько минут, вместе с Багом. Тогда дом пустовал, был выстужен, выморожен безлюдьем и бедой.
Теперь на дверях не было пломб, которые пришлось бы сначала срывать, а потом восстанавливать; замок незачем было вскрывать специальной человекоохранительной отмычкой... Уже на лестничной площадке ощущалось, что за дверью - жизнь, и покой, и уют; то ли изнутри неуловимо пахло стряпнёю, то ли какие-то дольки внутреннего света сочились... не понять. Просто тогда, летом, здесь было угрюмо, а нынче - ладно.
Богдан позвонил, и вскорости дверь ему открыл сухой, сутулящийся человек средних лет в простом, но теплом, на подкладке, домашнем халате; Богдан с некоторой заминкой узнал известного ему доселе лишь по фотографиям боярина ад-Дина - так тот исхудал и ссохся. И пожалуй, постарел. Его смуглая от природы кожа не поблекла, но стала из коричневой - едва ли не бурой. И лишь глаза светились, выдавая потаенное, тихое счастье.
- Э-э... - сказал Богдан, чуть растерявшись. Поправил очки. - Добрый вечер... Преждерожденный ад-Дин, если не ошибаюсь...
- Нет, не ошибаетесь, - немного невнятно проговорил недавний страдалец. - Но вот вы...
- Милый,-напевно раздалось откуда-то из бездны,- это, вероятно, ко мне.