Затем четверо разбойников выбрались на улицу, проскочили мост Нотр-Дам и двинулись в сторону дома великого прево.
   — Стоп! Тихо! — приказал Страпафар, который, поскольку именно ему первому пришла в голову блестящая мысль, естественным образом стал капитаном маленького отряда. — Тихо, говорю, черт вас побери!
   И указал сообщникам на двух мужчин, шедших чуть впереди. Их силуэты четко рисовались на побледневшем в лунном свете небе.
   Разбойники крались следом за ними, их поведение разом изменилось, беззаботные лица приобрели хищное выражение, они преследовали добычу точь-в-точь как волки, вышедшие на охоту. Неизвестные богачи остановились прямо под окном дома великого прево — под освещенным окном.
   — Внимание! — скомандовал Страпафар. — Готовсь!
   Они приготовились к прыжку… В этот момент из одной из узких улочек показались три человека — молчаливых, тоже очень напоминавших хищников, готовых наброситься на добычу… За этими тремя — неожиданно еще двое… Четверо бандитов решили переждать: вдруг все эти ночные охотники окажутся просто запоздалыми прохожими… Но внезапно из другого проулка высыпали еще пятеро, потом еще трое!
   — Проклятие! — проворчал Тринкмаль.
   — Ба! — отозвался Буракан. — Давайте все-таки нападем… Лучше погибнуть в драке, чем подохнуть с голоду!

II. Страсть Роншероля

   Почти в то же самое мгновение, когда Страпафар, Тринкмаль, Корподьябль и Буракан держали совет в чердачном убежище дома на улице Каландр, чему мы были свидетелями, в ту самую комнату, освещенное окно которой разбойники видели чуть позже, вошел господин великий прево.
   Как всегда по вечерам, барон Гаэтан де Роншероль только что закончил свой обход intra et extra muresnote 42. Проверив двор и дом, он убедился, что везде расставлены караулы, что часовые помнят свою задачу, а обойдя все коридоры и все лестницы, примыкающие к комнатам Флоризы, — что повсюду хватает охраны. Выйдя за ворота своего особняка, барон в тысячный раз осмотрел все подступы к дому и в тысячный раз понял: невозможно проникнуть туда незаметно. Проделав все это, он успокоился и, опять-таки так, как делал это каждый вечер, поднялся в апартаменты, занимаемые дочерью.
   Роншероль открыл дверь, прошел через прихожую, где дежурили две женщины, толкнул еще одну дверь и оказался в комнате Флоризы.
   Тут надо вернуться почти на два десятка лет назад. Примерно в 1541 году барон Гаэтан де Роншероль женился на благородной девице по фамилии Лувре-де-Сент-Люс, которой Франциск I, по совету своего сына Анри, дал шестьдесят тысяч экю приданого. Нам почти нечего сказать об этой барышне, кроме того, что она трепетала перед супругом в течение всех пятнадцати месяцев брака и умерла от родильной горячки спустя неделю после того, как произвела на свет девочку. Этой девочкой и была Флориза.
   В тот момент, когда великий прево вошел в ее комнату, девушка сидела в огромном кресле у стола, где стоял канделябр с пятью свечами, и, не вглядываясь, небрежно водила пальцем по рисунку кружева. Стрелки настенных часов показывали десять.
   — Что вы делаете? — таким ласковым голосом, какого никто и никогда, кроме его собственной дочери, не слышал, спросил Роншероль. — Вы плетете кружева по этому рисунку?
   — Нет, батюшка, я уже закончила работу и, прежде чем пойти спать, решила, как всегда по вечерам, помолиться о том, чтобы Пресвятая Дева помогла мне избежать этого брака… Я умоляю ее защитить меня!
   — Флориза, но ведь я дал слово маршалу! Ты хочешь видеть своего отца клятвопреступником?
   — Нет, батюшка, но я ведь не давала слова Ролану де Сент-Андре!
   Она упорно защищалась, бедная малютка! Она думала: это мое сердце, это моя жизнь, их я должна оборонять! И она улыбалась… А Роншероль…
   В его душе творилось что-то ужасное. Присущий любому палачу инстинкт, потрясающая способность провидеть, свойственная ему как гениальному полицейскому, позволили ему понять, какой ужас, какая боль скрываются за этой жалкой улыбкой. Его душа рыдала, он плакал кровавыми слезами, подвергая Флоризу страшной пытке.
   «Так надо, — убеждал он себя. — Это единственное средство вырвать ее из лап бандита, короля сброда, и из лап короля, бандита, разбивающего сердца… О, дочь моя, ты будешь горько плакать, может быть, меня это убьет, но я все равно должен попытаться спасти тебя от тебя самой!»
   — Флориза, дитя мое, — ласково сказал он вслух, — неужели ты его так страстно ненавидишь, этого беднягу Ролана?
   — Нет, отец. Презираю — вот и все… А как вы, отец, как вы могли забыть, что там, в этой грязной харчевне…
   — Этот поступок был продиктован отчаянием, дитя мое… Он ведь любит тебя! А потом… король хочет, чтобы вы поженились…
   — Король — хозяин моей жизни, но не моего сердца… Простите, батюшка, я на самом деле очень устала, позвольте мне пойти лечь, — добавила Флориза, поднимаясь.
   — Нет, подожди, не уходи, — сурово произнес Роншероль. — Мне надо поговорить с тобой.
   Флориза поняла: минута, когда она должна вступить в яростную борьбу с отцом, минута, которую она старалась все эти дни отодвинуть, все-таки настала. Девушка собрала все силы, всю волю, напряглась, чтобы суметь воспротивиться воле отца. Она смотрела в пол, бледная, но сохранившая горделивую осанку, и ждала… Роншероль тяжело дышал. Возможно, он тоже понимал, что ставка в этой игре — жизнь. Жизнь дочери и его собственная. В его душе продолжалась кровавая битва между тщеславием, до тех пор служившим движущей силой всякого его поступка, и родительской любовью, переполнявшей сердце. И когда он вот так терзался, раздираемый двумя страстями, главными своими проводниками по жизни, вдруг прозвучал голос, резанувший его слух.
   — Твое сердце будет разбито!
   — Кто это сказал? — вздрогнув, спросил Роншероль.
   — Что сказал? Здесь же никого нет, батюшка, — удивленно ответила Флориза. — Никто ничего не сказал. Посмотрите, мы одни…
   Роншероль оглядел комнату подозрительным взглядом и горько улыбнулся.
   — Да, мы одни, — проворчал он. — Это были слова колдуна… Это ужасное предсказание Нострадамуса… Флориза, дитя мое, послушай, — сказал он громче. — Я только что принял серьезное решение, которое тяжело мне далось…
   — Слушаю, батюшка, — вся дрожа от внезапно вспыхнувшей надежды, ответила Флориза.
   — Ах, — прошептал великий прево, сжимая руки, — когда ты говоришь со мной таким нежным голосом, когда твой взгляд согревает мне сердце, я забываю обо всем, моя Флориза, я хочу только одного: смотреть на тебя и слушать тебя…
   Она улыбнулась, подошла к отцу и обвила его шею руками, положив свою прелестную головку ему на грудь. Он восторженно смотрел на дочь.
   Этот страшный человек, умело спекулировавший на людских страстях, мрачный, грубый, обладавший непомерным тщеславием, этот хладнокровный убийца, окажись вы тогда в комнате Флоризы, показался бы вам высочайшим воплощением отцовской любви. Высочайшим! Да он и был таким в ту минуту. Вот что он думал:
   «Пусть так. Пусть мои надежды пойдут прахом. Пусть мои мечты развеются. Нет, я сам задушу их. Я не буду ни великим канцлером, ни хранителем печати, ни советником короля, ни губернатором провинции, ни герцогом! Я останусь только отцом Флоризы!»
   На мгновение он закрыл глаза, будто хотел таким образом избавиться от ослепительного видения, от миража, за которым гонялся долгие двадцать лет. Странная бледность легла на его лицо. Вздох, похожий на предсмертный хрип, вырвался из груди. Вздох прощания со всем тем, на что он надеялся, на что рассчитывал, с планами, которые строил во сне и наяву: с силой, славой, почестями, могуществом…
   — Мое дорогое дитя, моя Флориза, есть одно средство избежать этого замужества, которое столь тебе ненавистно, которое заставляет тебя плакать…
   Флориза вскрикнула с такой бурной радостью, ее охватила такая лихорадочная дрожь, что отец смог с куда большей ясностью, чем даже в ту минуту, когда она упала без чувств перед троном Генриха II, представить себе, какие бури бушевали в душе дочери, какой смертельный ужас переполнял эту девочку, которую хотели насильно выдать замуж за нелюбимого.
   — Флориза, — прошептал он, сжимая дочь в объятиях, — ты — мое главное сокровище! Я полюбил тебя, как только ты появилась на свет. Я, который никогда никого не любил… Послушай… Я ведь не любил даже твою мать… Я — проклятый, я, твердо веривший, что единственные чувства, на которые я способен, — это ненависть и жажда мести…
   — Отец, отец, что вы говорите? — лепетала девушка.
   — Дай мне закончить и постарайся понять своего отца. Я, повторяю, я, который отрицал любовь, дружбу, привязанность, я, который наполнял вселенную презрением, я, для которого всякое человеческое существо было врагом, пригодным лишь для подавления и уничтожения, я — полюбил! Полюбил тебя. О, поначалу я пытался сопротивляться. Но ты оказалась сильнее. Это случилось однажды вечером… Ты не можешь этого помнить… Однажды я вернулся с казни… Злой и смертельно усталый, я рухнул в кресло. И тут подошла ты… Подошла, залезла ко мне на колени, вся беленькая, розовощекая, ты улыбалась… и я заплакал! И в этот вечер понял, кем ты стала для меня и кем можешь стать… В этот вечер я понял, как люблю тебя, и стал любить еще больше, обожать с какой-то бешеной страстью… Флориза, ты — как небесный луч, проникший в ад моих мыслей, ты — ангел, один взгляд которого может утешить того проклятого Господом негодяя, каким я был всегда!
   — Отец, дорогой отец! Я и хочу быть твоим утешением!
   — А ты и есть мое утешение, и всегда им была. Всю жизнь, до этой самой минуты, я думал, что мое честолюбие равно моей любви к тебе. Я ошибался, Флориза. Я люблю тебя куда больше, чем эту власть, которую медленно, такими тяжкими трудами, используя такие хитрости и низости, завоевывал. И теперь я отрекаюсь, я отказываюсь от нее, с бешенством и восторгом в душе. Молчи, дочка. Тебе этого не понять — ты слишком чиста. Только слушай. Сама мысль о том, чтобы выйти замуж за Ролана де Сент-Андре, тебе ненавистна. Хорошо, ты не выйдешь за него замуж. Для этого есть одно средство, одно-единственное: мы покинем двор и Париж. Я сложу с себя свои обязанности. Я пренебрегу гневом короля. Я богат. Мы станем жить вдвоем в какой-нибудь из провинций, отказавшись от всего, за исключением наших чувств друг к другу. Я буду только отцом, ты — только дочерью. Мы будем жить друг для друга. Готовься, Флориза. Завтра мы уезжаем, мы бежим…
   — Мы бежим? Отец, отец! Почему нам надо бежать? Чего нам опасаться?
   — Говорю тебе: надо бежать — значит, надо! Разве ты не понимаешь, что тебе грозит чудовищная опасность, хотя бы потому, что сначала я решился потерять тебя, отдав другому, а теперь — отказаться от своей жизни, разрушить свои честолюбивые мечты, чтобы сохранить тебя? Разве ты этого не понимаешь?
   — Опасность? — повторила Флориза. — Чудовищная опасность… Что за опасность?
   — Не могу тебе сказать.
   — Но я хочу знать!
   — Ах, ты хочешь! — вдруг заревел Роншероль, сверкая глазами и сжимая кулаки. — Ты хочешь! Значит, ты хочешь знать, почему нам надо скрыться из Парижа?
   — Да, отец, — с неописуемой гордостью ответила Флориза. — Не просто хочу, мне необходимо это знать, иначе вся эта история вызовет у меня странные подозрения…
   — Ну, хорошо, ты узнаешь! Ты узнаешь эту страшную тайну, которая подтачивает мое несокрушимое здоровье, которая убивает меня, которая заставляет меня метаться в бессильном бешенстве от одной только мысли, что я не могу одним словом, одним движением руки смести с лица земли этот трон и одним взглядом испепелить короля!
   — Короля? — ужаснулась Флориза, начиная что-то понимать.
   — Да, короля, короля! — продолжал бушевать Роншероль, и оскорбительная интонация, с которой он произнес эти слова, неминуемо привела бы его на Гревскую площадь, если бы их услышал кто-то посторонний. — Король, несчастная! Ах, ты не понимаешь?! Король! Этот ничтожный король, из-за которого ко мне прониклись ненавистью триста тысяч парижан! Король! Не понимаешь? Так слушай: он влюблен в тебя!
   Флориза не произнесла ни слова, не проронила ни слезинки, она просто выпрямилась, и только дрожащие губы выдавали ее волнение и страх.
   — Он влюблен в тебя! Он тебя хочет! Чтобы заполучить тебя, он мог бы, если б понадобилось, отправить меня на эшафот или подарить трон! Он хочет, чтобы ты стала его любовницей! Ты! Ты! Моя дочь! Ты должна стать орудием наслаждения для этого ужасного человека! А какое бесчестье! Какой позор! Какое падение! Сколько разбитых сердец! Но разве это имеет для него значение? Ведь он удостоит тебя чести несколько дней посидеть рядом с Дианой! О, дочь моя, дитя мое, давай убежим, раз ты не хочешь этого замужества, которое, по крайней мере, спасло бы тебя от позора!
   Роншероль плакал! Роншероль ломал руки! Какое-то время отец и дочь молчали, и пока царила эта тишина, ужасная, давящая тишина, великий прево постарался взять себя в руки, успокоиться, усмирить бурю, бушевавшую в его душе.
   — Теперь ты знаешь все, — придя в себя, снова заговорил он надтреснутым голосом. — Иди, собери вещи, и я тоже подготовлюсь к отъезду. Завтра утром мы покинем Париж.
   Услышав это, Флориза чуть отступила, опустила голову и прошептала:
   — Нет, отец…
   Роншероль вздрогнул. Он быстро подошел к дочери и схватил ее за плечи, приблизив к себе.
   — Ты сказала «нет»? — спросил он почти беззвучно. Растерянная, едва стоящая на ногах, удивленная собственной дерзостью, она пробормотала:
   — Да, я не хочу покидать Париж…
   — Почему?
   — Сама не знаю…
   Странные слова. Восхитительные слова. Слова, в которых заключалась истинная правда: она действительно не знала, почему ей так не хочется уезжать из Парижа. Она знала только, что умрет, если ее увезут отсюда. А Флориза не хотела умирать! Роншероль скрипнул зубами. Его глаза налились кровью, и он стал таким, каким являлся приговоренным непосредственно перед тем, как отдать палачу последний приказ.
   — Ах, ты не знаешь? — очень-очень тихо переспросил он. — Значит, не знаешь… А хочешь, я сам скажу тебе почему?
   — Вы делаете мне больно, батюшка!
   Роншероль не слышал жалобы. Он по-прежнему крепко сжимал плечи дочери. Он принялся трясти девушку, уже не владея собой, отдавшись порыву гнева и ярости.
   — Сейчас скажу — узнаешь! — прошипел он угрожающе.
   — Скажите, отец! — справившись с собой, сказала она.
   И Роншероль взорвался, он заорал во весь голос:
   — Ты не хочешь уезжать из Парижа, несчастная, потому, что Париж полон сброда, кишит бандитами и мошенниками!
   — Отец! — воскликнула Флориза, бледная, как мел.
   — Потому, — гремел Роншероль, — что в твоем сердце царит образ такого бандита и мошенника! И он живет в Париже! Потому что ты влюблена в него, проклятая девчонка, ты влюблена в него! В кого? Боже мой! Как тут не сойти с ума? Ты влюблена! Влюблена! Влюблена в Руаяля де Боревера!
   Флориза, коротко вскрикнув, упала на колени, ужасающее прозрение снизошло на ее душу, и она улыбнулась, как мог бы улыбнуться только Ангел всепоглощающей Любви… А Роншероль продолжал бесноваться.
   — Хорошо! Я остаюсь! Я пойду против короля! Я убью короля, если понадобится! Но не потерплю бесчестья! А что касается твоего бандита, пусть тебе придется умереть от горя, пусть я сам умру от отчаяния из-за того, что убил тебя, но что касается твоего бандита, слышишь, — я своими руками прирежу его! Поняла? Я иду по его следу! Он уже почти у меня в руках! И, как только его возьмут, он пойдет на Гревскую площадь! На виселицу! На виселицу, слышишь? Посмотри, посмотри, Флориза! Вот ему надевают на шею веревку, твоему возлюбленному! Вот он качается на веревке, которую твой отец надел ему на шею!
   Роншероль выскочил из комнаты дочери, не помня себя от отчаяния и гнева. В уголках его губ выступила пена, казалось, он окончательно потерял рассудок. Оказавшись в прихожей, он выхватил кинжал и с силой воткнул его в стену — так, словно не хотел поддаться искушению вернуться и всадить этот кинжал в грудь своей дочери…

III. Железный эскадрон

   Примерно в половине двенадцатого Генрих II вышел из Лувра вместе со своим фаворитом и в сопровождении эскорта из двенадцати телохранителей, специально отобранных для этих ночных прогулок, которые он совершал достаточно часто. Король Франции обожал подобные эскапады, следуя и в этом тоже примеру своего покойного отца.
   Но королевские прогулки далеко не всегда были безопасными. Порой случалось переходить в рукопашную, встретившись с бандой разбойников. Однако Генриха все это так забавляло, что он часто появлялся за стенами дворца в компании всего лишь одного-двух своих приближенных. Хотя, надо сказать, так он поступал только в тех случаях, когда речь не шла о любовном свидании, потому что, отдаваясь любви, он не хотел, чтобы его потревожили, и, обеспечивая себе полный покой, окружал себя надежной стражей.
   В тот вечер маршал де Сент-Андре сказал ему: — Сир, мне удалось подкупить одну из служанок нашей красотки. Она спустит из окна веревочную лестницу. Ровно в полночь. Если Вашему Величеству угодно рискнуть…
   — Тебе это удалось! — трепеща, воскликнул король.
   — Да, сир. Но это обошлось мне очень дорого, возможно, слишком дорого. Эта женщина, служанка, хочет сбежать от хозяев, и она потребовала обеспечить ее существование.
   — Сколько? — охрипшим от радости голосом спросил Генрих.
   Сент-Андре немного поколебался, потом, не в силах унять дрожь, ответил:
   — Десять тысяч экю, сир!
   Генрих II присел к столу, нацарапал три строчки и протянул бумагу придворному, пожиравшему ее взглядом. Развернув сложенный вчетверо листок, тот впился в него глазами и не смог скрыть счастливого вздоха, неизменно испускаемого скупцами, когда на их долю выпадает нечаянный выигрыш: бумажка оказалась приказом выдать Сент-Андре из королевской казны двадцать тысяч экю! А истратил-то он всего три сотни!
   Итак, в условленный час Генрих II, опираясь на руку Сент-Андре, вышел из Лувра. Как мы уже говорили, их сопровождал эскорт из двенадцати телохранителей. Шестеро шли впереди на расстоянии двухсот-трехсот шагов, чтобы расчищать дорогу, шестеро — позади, соблюдая примерно такую же дистанцию. В их задачу входило отбивать атаки ночных охотников за кошельками или каких-то других разбойников, которые могли напасть с тыла. Генрих II шел быстро, несмотря на одышку, он почти тащил за собой своего спутника. Он был очень весел. Он на ходу со спокойным бесстыдством объяснял свои намерения, не стесняясь в выражениях, и подобно застоявшемуся, но выпущенному наконец на волю коню сопровождал свои слова хохотом, больше всего напоминавшим радостное ржание. Нетрудно было понять, какие гнусные мысли одолевают этого жеребчика, хотя, впрочем, сам он вряд ли отдавал себе отчет в том, насколько цинично звучит все, им произносимое.
   — Понимаешь, дружок Сент-Андре, — говорил он (мы, пожалуй, переведем здесь его речь, опустив все непристойности, на нормальный язык), — понимаешь, мой дорогой, твой сын, конечно, симпатичный малый, я его очень люблю и озолочу, когда он женится. Но ты должен признать, что это благородное дитя — слишком изысканный плод для него. И я хочу вкусить от этого плода раньше, чем его к нему подпустят. Клянусь Богоматерью, он должен радоваться и тому, что останется!
   — Бедняга Ролан! — так же спокойно сказал отец Ролана, трепетной рукой ощупывая карман камзола, чтобы убедиться: он не потерял драгоценный пропуск в сокровищницу.
   — Ну да, пожалей его! Между прочим, это не он, а я вот уже три ночи подряд трачу время — на что? Смотрю на освещенное окошко, пока свет не погаснет! Признай, не королевское это дело! Сент-Андре, твоя идея насчет веревочной лестницы просто восхитительна! А ведь, черт побери, было время, понимаешь, когда я чуть было не в ногах валялся у Роншероля, готов был предложить ему половину королевства, половину Франции за его дочь… И это было бы не слишком много… еще вчера… правда, завтра, вполне возможно, мы рассчитаемся по-другому!
   Король опять расхохотался. Придворный тоже прыснул со смеху.
   В том месте, где от улицы Вьей-Барбетт ответвлялась улица Тиссерандери, куда направлялся Генрих II, был маленький перекресток. На его северном углу стоял дом с нишей, в которой поместили статую святого Павла. Под этой нишей располагался навес, под навесом, ниже уровня земли, — дверь, к ней надо было спуститься по лесенке из трех ступенек. Здесь царила полная тьма. Зато противоположный угол ярко освещала луна. Дверца под лестницей была открыта, за нею, казалось, был вход в подвал или лавочку, но и там было совершенно темно. Однако, приглядевшись, вы бы обнаружили удивительную группу, застывшую в молчании и неподвижности. Двенадцать мужчин, тесно прижавшихся друг к другу, все — с масками на лицах, с кинжалами в руках. Даже прислушавшись, вы не услышали бы их дыхания. Вы приняли бы их за двенадцать статуй. Вот только вас, наверное, смутили бы двадцать четыре светящиеся в темноте каким-то особенным отблеском точки: глаза этих двенадцати статуй, устремленные на то место, где на перекресток выходила улица Тиссерандери. А впереди группы в стойке собаки, вынюхивающей дичь, стоял еще один человек. Эти двенадцать были Железным эскадроном.
   Лагард вслушивался в тишину. Внезапно он выпрямился и заговорил, не оборачиваясь к своим людям. Если бы в трех шагах от него появился прохожий, он не расслышал бы шепота. Но Железный эскадрон слышал. А Лагард говорил:
   — Вот и они. Ждите, пока я не подниму руку. Предупреждаю: ни звука! Я собственной рукой распорю живот каждому, кто позволит им закричать. Цельтесь в грудь. Одним ударом. По двое на каждого.
   И вновь все умолкло. Головорезы Железного эскадрона не пошевельнулись, по тесно сплоченной группе даже не пробежала дрожь, естественная для людей, готовящихся к убийству. Ничего. Мертвая тишина…
   Внезапно из-за угла появилась первая шестерка королевского авангарда, телохранители двигались бесшумно, проверяли темные углы — ушки на макушке, рука на эфесе длинной шпаги. Лагард застыл на месте. Шестеро в полном молчании прошли через перекресток и повернули на улицу Сент-Антуан. И тогда Лагард поднял руку.
   Через секунду Железный эскадрон, бесшумно выбравшись из своего убежища, оказался на улице. И не понять было, двигались ли это живые существа, или автоматы, или порождения страшного сна. В следующую секунду эскадрон рассыпался, поделился на шесть групп по двое. Движения были чисто механическими, ужасающая скорость говорила о подготовке, в которой был выверен каждый шаг, каждый жест.
   Шестерке, составлявшей авангард королевской группы, вдруг показалось, что за спинами пронесся вихрь. Это было дыхание смерти. Охранники остановились, обернулись, по крайней мере, двое из них обернулись и застыли, открыв рот, собираясь закричать в испуге. Но закричать не успели. Они так и упали на землю — с распахнутыми глазами и раскрытыми ртами. В ту же секунду за ними последовали четверо остальных. На всю операцию у Железного эскадрона ушло не больше пяти-шести секунд. Сначала — этот прыжок, о котором уже было рассказано. Потом по два взмаха кинжалами в каждой паре убийц. И все. Только один из шести несчастных успел слабо застонать, но его мгновенно прикончили.
   Сделав свое дело, каждая пара из дюжины быстро наклонилась, подхватила трупы за руки и за ноги и отнесла их в свое убежище — туда, за дверь. Несколько мгновений — и шесть покойников застыли в неподвижности в потемках, а Железный эскадрон снова занял свою первоначальную позицию.
   Прошла минута. На перекрестке показались двое. Они шли — беззаботные, веселые, они держались за руки, болтали и смеялись… Одним из двоих был маршал Сент-Андре… Другим — Генрих II, король Франции… Лагард не шевельнулся.
   Прошло еще две минуты. И вот, в свою очередь, из-за угла появилась шестерка королевского арьергарда.
   — Внимание!
   Вооруженные люди пересекли площадь и свернули на улицу Сент-Антуан. Лагард поднял руку. Железный эскадрон повторил снова свой «подвиг». По-прежнему беззвучно: не слышно было ни возгласов, ни топота ног по каменной мостовой, ни даже дыхания. Несколько секунд — и все было кончено.
   Ужасная резня завершилась. После нее — та же безмолвная работа. И вот уже в глубине подземелья — двенадцать трупов.
   Железный эскадрон вышел на улицу. Лагард запер на ключ дверь, прикрывавшую теперь могильный склеп, утер тыльной стороной руки катившийся по лбу пот и прошептал:
   — Это все пустяки… Самое трудное еще впереди!
   Какое-то время он стоял на месте, прислушиваясь то ли к отдаленным звукам, то ли к тому, что происходит внутри него самого. Вид у него был задумчивый. Но, быстро собравшись, он резким голосом отдал приказ:
   — Эй вы, в дорогу!

IV. Веревочная лестница

   Король и Сент-Андре подошли к дому Роншероля и направились к тому его крылу, где светилось одинокое окошко. В то же мгновение отворилось соседнее окно, и оттуда сбросили веревочную лестницу.
   — Не знаю, сможешь ли ты понять меня, Сент-Андре, — вдруг вздохнул Генрих. — Я волнуюсь, как юнец перед своим первым свиданием…