И вдруг Нострадамусу показалось, что где-то когда-то он уже видел это лицо.
   — Кто вы? — чуть дыша, спросил он. — Где я видел вас? Как я познакомился с вами?
   Джино заговорил. Его обычно пронзительный, резкий голос стал чистым и звучным.
   — Нострадамус, — сказал Джино, — ты видел меня двадцать три года назад в подземельях Великой Пирамиды. Я — один из магов — хранителей Загадки. Я — один из тех, кто пытался научить тебя мудрости…
   — Учитель! Учитель! — потерянно бормотал Нострадамус.
   Он тяжело упал на колени. Джино медленно покачал головой и продолжил:
   — Ты скрыл от нас свои проекты мщения, и ты счел себя более могущественным, чем мы. Когда мы одарили тебя той частью реального могущества, которой ты достоин, мы вернули тебя на землю, чтобы подвергнуть последнему испытанию. Нам хотелось понять, сможешь ли ты восторжествовать над бедными человеческими чувствами, овладевшими твоей душой…
   — Учитель! Учитель! — рыдал Нострадамус.
   — И для этого мы, сначала приоткрыв путь к свету, надели тебе повязку на глаза. Мы свели тебя с твоим сыном, но не разрешили узнать, что он твой сын…
   Нестерпимая боль разлилась по груди Нострадамуса.
   — Я сопровождал тебя с первых же твоих шагов после выхода из Пирамиды. Я помогал тебе. Ты забыл, Нострадамус, что главный закон всякой мудрости — закон прощения. Я надеялся, что ты сумеешь подняться над теми нищими чувствами, которые переполняли твое сердце…
   Тогда бы ты был прощен. Тогда бы я, взяв тебя за руку, отвел снова к твоим кротким учителям, и ты стал бы равным нам…
   Нострадамус, ты остался всего лишь человеком в своем мщении. Мы позволили тебе осуществить твои планы. В то время, как ты считал себя способным читать в человеческом будущем, мы заботливо спрятали от тебя все, что относилось к судьбам тех, кто был тебе дорог, и прежде всего — к судьбе твоего сына…
   — Спасите его! Спасите его! — умолял Нострадамус.
   — В боли, как и в гневе, ты всегда остаешься человеком… Что для нас значит человеческое существование? Твоя боль — ничто… Твоя месть — ничто… Прощай, Нострадамус!
   Нострадамусу показалось, что Джино, не сходя с места, начинает таять на глазах.
   Он предпринял сверхчеловеческое усилие, чтобы взять себя в руки, и с отчаянием потянулся к этому ускользающему от него призраку, грозящему с минуты на минуту раствориться в воздухе.
   — Раз вы надели мне на глаза повязку, — воскликнул он, — раз вы помешали мне узнать моего сына, раз вы поселили в моем сердце эту страшную боль, дайте мне сейчас хоть маленькую, хоть крошечную надежду, сжальтесь надо мной, помилуйте меня!
   Нет, тающее лицо мага не выразило ни надежды, ни жалости… Нострадамусу удалось только расслышать слова, донесшиеся как будто из дальней дали:
   — Прах человечества… Прах миров, идущих в бесконечность… Всего лишь прах, который колышется под невидимыми ветрами… Века и тысячелетия, пыль времен… Любовь, ненависть, радость, гнев — прах чувств…
   Джино исчез. Нострадамус, пошатываясь, поднялся с колен. Он больше не думал о существе, с которым только что беседовал, ему было все равно, кто он: человек, маг из Великой Пирамиды, дух Добра или Зла… Только одна мысль преследовала его и вызывала ярость: он оказался бессилен и не мог узнать своего сына, а в результате его, ЕГО сына приговорили к смертной казни без права помилования!
   «А она! — Нострадамус снова задохнулся в сдерживаемых рыданиях. — Она! Она, которую я сто раз проклинал! Значит, она осталась верна мне! О, боже! Верна, когда ее бросили в темницу, верна под пыткой, верна до последнего вздоха!»
   Не меньше часа Нострадамус нестерпимо страдал. Какие это были муки! Но вдруг он вспомнил, что, пусть даже маги Пирамиды лишили его возможности узнать собственного сына, они, по крайней мере, научили его вызывать мертвых из гроба. И ему захотелось увидеть свою дорогую покойницу… Мари де Круамар…
   Неимоверным усилием над собой — мы уже много раз доказывали способность Нострадамуса на такие усилия — он добился полной победы над болью. Снова он проявил себя не как простой человек, снова подавил в себе все человеческие чувства, чтобы сохранить полную свободу духа. Тем не менее, когда он оказался у могилы Мари, его охватила дрожь. Но он преодолел ее, взял себя в руки и принялся истово молиться. Постепенно торжественные слова молитв стали перемежаться с произносимыми твердым и властным голосом заклинаниями, с таинственными призывами, которые должны были помочь духу Мари пробудиться от вечного сна и заставить его явиться.
   Мало-помалу лицо Нострадамуса приобретало застывшее выражение, вскоре оно стало похожим на лицо мраморной статуи. Тело его утратило гибкость, жесты напоминали конвульсивные подергивания. Мысль витала в неведомых сферах… Но призрак Мари не появлялся… Могилы, окружавшие Нострадамуса, выглядели все так же мирно, мертвецы спокойно спали под камнями надгробий…
   Холодный пот покатился по щекам Нострадамуса. Глаза его почти вылезли из орбит. Все мышцы напряглись. Наконец, совершенно измученный, он упал на колени.
   Он вглядывался в могилу с таким сумасшедшим напряжением, какое человек способен перенести только в кошмарном сне. Но часовня над могилой стояла неколебимо, никакой дух не выказывал своего присутствия…
   Вдруг ему показалось, что дверь часовни резко дернулась, Повернувшись на петлях, это движение он ощутил настолько реально, что будто бы расслышал даже легкий скрежет железа… Но ведь часовня была воздвигнута прямо над могилой Мари!
   Нострадамус вскочил и всмотрелся в эту дверь, которая и впрямь чуть-чуть приоткрылась. Он хотел чуть-чуть отступить, но оказался не в силах сделать шаг назад, волосы шевелились у него на голове, он хрипло шептал:
   — Мари! Скажи, это ты? Это ты?
   В это мгновение в проеме распахнувшейся двери показался черный силуэт.
   Нострадамус сразу же узнал женскую фигуру: это была Мари, Мари, одетая точно так же, как в ту памятную ночь, когда он, на этом самом месте, хоронил останки матери. Да, те же траурные одежды… Та же осанка напряженно выпрямленной спиной… Те же — будто бессознательные — движения…
   Именно такой она всегда мерещилась ему в мечтах и снах. И он прошептал:
   — Это сон. У духа, у призрака не может быть таких четких очертаний. Если бы мне явился вызванный мною дух Мари, у него не могло бы быть такого живого лица, он бы не мог так протягивать ко мне руки… Силы небесные! А как она смотрит на меня! Я сплю! Я сплю! Ах, хоть бы не просыпаться!
   Призрак сделал два шага вперед, и Нострадамус совершенно ясно расслышал шелест шелкового платья, легкий шорох шагов на песке.
   — Мари! Мари! — закричал он.
   — Рено! — воскликнула Мари де Круамар.
   В мгновение ока Нострадамус оказался рядом с возлюбленной, обезумевший от счастья, растерянный, так и не понимая, в бреду он или все происходит на самом деле. Нет, никаким сомнениям не было места: она жива! Он схватил ее, поднял на руки, повторяя:
   — Жива! Ты живая! О, Мари, Мари! Живая!
   Но что происходило в это время в душе самой Мари? Она, казалось, ничуть не удивилась случившемуся. Пережитых ею двадцати трех лет страданий как не бывало. Огромная, ни с чем не сравнимая, какая-то сказочная радость оттого, что она вновь, как когда-то прежде, оказалась на руках Рено, отступила в самые глубины ее души. Она внезапно перестала быть влюбленной женщиной. Теперь она была только матерью, в эту божественно прекрасную минуту материнские чувства возобладали в ней над всеми остальными, и первыми же словами, которые она прошептала, обращаясь к вновь обретенному супругу, были:
   — Спаси его! О, спаси же его!
   — Руаяля де Боревера! — охрипшим от волнения голосом воскликнул Рено.
   — Наше дитя… Твоего сына!
   И она потеряла сознание. Он лихорадочно прижал ее к груди и, не пытаясь разгадать, как и почему произошло такое чудо, даже не понимая, что именно случилось, где он находится, куда направляется, пошел вперед с драгоценной ношей на руках.
   — Пойдемте с нами, — вдруг произнес чей-то незнакомый голос, в котором слышались жалость и сочувствие.
   Нострадамус остановился, поднял глаза и увидел плачущую женщину и гигантского роста мужчину, смотревших на него с состраданием и любопытством.
   — Кто вы такие?
   Мужчина ответил:
   — Я тюремный надзиратель, который когда-то охранял Мари де Круамар в темнице Тампля.
   А женщина сказала:
   — Я жена тюремщика, которая когда-то в темнице Тампля первой взяла на руки новорожденного, ребенка узницы… Вашего сына, мсье!

Часть двадцатая
ЭШАФОТ

I. Накануне казни

   Казнь Руаяля де Боревера была назначена на девять часов утра. Накануне ужасного события, около десяти вечера, Нострадамус подошел к дверям Лувра. — Прохода нет! — объявил ему стоявший на часах гвардейский офицер.
   — Даже для меня? — спросил Нострадамус, героически постаравшись улыбнуться и пряча за этой улыбкой целый мир, исполненный страданий и тревог.
   — Особенно для вас, мессир. Королева отдала такой приказ.
   — Но мне необходимо видеть ее… Это в ее интересах…
   — Королева в молельне. Туда нельзя. Уходите, мессир, иначе я прикажу арестовать вас.
   Нострадамус в отчаянии оглядел двор, где толпились солдаты, офицеры, какие-то люди в гражданском… Толпа безмолвствовала, и ее молчание казалось угрожающим.
   Спальня короля была в траурном убранстве. Генрих II покоился на парадном ложе. В соседнем зале, временно преобразованном в часовню, молился об усопшем парижский архиепископ, окруженный самыми высшими чинами клира. Вокруг самой постели несли почетный караул двенадцать самых знатных дворян королевства.
   Екатерины нигде не было видно. Одни говорили, что она молится в своей молельне. Другие — что готовится к похоронам, которые должны состояться четыре дня спустя.
   Правды тогда еще не знал никто. На самом деле Екатерина с необычайной даже для нее активностью занималась организацией регентского правления, которое она должна была осуществлять при юном короле Франциске II. Вдову в траурных одеждах, с которыми ей уже никогда не суждено было расстаться, окружала дюжина советников, из числа которых были предусмотрительно исключены как кардинал Лотарингский, так и герцог де Гиз. Коннетабль де Монморанси, первым прибежавший засвидетельствовать свою преданность свежеиспеченной регентше, уже успел присягнуть на верность Екатерине и предложить свою шпагу к ее услугам. Что же до маршала де Сент-Андре, то он куда-то бесследно исчез…
   На совещании присутствовал и сам юный король Франциск II. Но это присутствие было чисто формальным. Мать едва взглядывала в его сторону и время от времени выходила в свою спальню, где, схватив на руки своего младшего сына Анри, бурно целовала мальчика и шептала ему:
   — Ты будешь королем! Все предсказания Нострадамуса сбываются, почему бы и этому тоже не исполниться? Почему? О, сын мой, мое дорогое дитя, ты будешь королем!
   Потом она обводила взглядом четырех вооруженных мужчин, приставленных к ребенку, чтобы охранять его, и напоминала им:
   — Вы поклялись ни на минуту не оставлять его в эти дни траура и особых волнений…
   — Это точно! Мы поклялись своей душой и Христом Богом или, лучше сказать, святым Панкратием! Ничего не бойтесь, госпожа королева, мы присмотрим за Его Высочеством! — отвечал один из четырех телохранителей.
   — Вы поклялись убить всякого, кто осмелится приблизиться к моему сыну…
   — И, ей-богу, так и сделаем! — вторил ему другой охранник. — Кто захочет войти в эту дверь, пусть уж заранее помолится! Ему костей не собрать, бедняге!
   — Вы поклялись умереть за моего сына, если потребуется!
   — Ну и умрем, коли понадобится, не сомневайтесь, умрем, мадам… — заверил третий.
   — Ну да, — подвел итог четвертый. — Чего ж тут сомневаться!
   Успокоенная такими надежными защитниками, королева возвращалась к своим советникам, маленький принц снова брался за игрушки, а Корподьябль, Страпафар, Тринкмаль и Буракан, которых, как мы надеемся, сразу же узнал читатель, продолжали нести свою вахту. Но все четверо были исключительно мрачно настроены. А Страпафар иногда тяжело вздыхал и выражал общие чувства, приговаривая:
   — Ай-яй-яй! Бедный наш волчонок!
   Нострадамус отказался от попытки проникнуть в Лувр.
   Он знал: надеяться больше не на что. Но ведь нужно испробовать все возможности, сделать даже немыслимое! Мари, выжившая, несмотря ни на что, Мари, такая теплая, такая живая, она умрет, если погибнет ее сын!
   Меньше двенадцати часов! Да, и двенадцати часов не осталось до момента, когда Руаяля де Боревера казнят! Нострадамус отступил. Сердце его сжала такая тоска, что ему показалось: он вот-вот умрет, хотя и хотел дожить до времени, когда все будет позади. Офицер с удивлением смотрел, как по щекам прославленного чародея катятся слезы.
   — Все кончено! — хрипло прошептал Нострадамус. И собрался уходить. Но внезапно его осенила мысль, которая тут же призвала к действию. Луч яркого света проник в сумерки его души. Он быстро достал письменные принадлежности и начертал на листке пергаментной бумаги:
   «Мадам, я тщетно пытался добраться до вас. Вот, что я хотел вам сказать: совершенно необходимо, чтобы вы присутствовали при казни, которая назначена на завтрашнее утро. Я там буду тоже. Вам надо быть на Гревской площади обязательно: речь идет о счастье вашего сына…
   Нострадамус».
   Нострадамус написал эти несколько строк только для того, чтобы обеспечить себе возможность приблизиться к Екатерине, возможность сделать решающую попытку. Но когда он закончил письмо, то машинально повторил про себя последние его слова: «речь идет о счастье вашего сына…».
   — Ее сына! — глухо прошептал он. — Ее сына! О, какая мысль пришла мне в голову! Джино! Не ты ли сжалился надо мной? Учитель, эта мысль, она послана тобой?
   В его взгляде впервые за последнее время засиял огонек надежды. Его охватила странная лихорадка. Протянув сложенный вчетверо листок офицеру, он строго сказал ему:
   — Сударь, если вы дорожите своей головой, сделайте все, чтобы это письмо как можно скорее попало к Ее Величеству!
   — Не пройдет и двух минут, как королева получит ваше послание, — ответил гвардеец.
   Нострадамус ушел. Он шагал широко, от подавленности не осталось и следа. Добравшись до особняка на улице Тиссерандери, он оглушительным голосом позвал:
   — Мирта!
   Часом позже, после долгой беседы с Нострадамусом, Мирта вышла из дома… Мари де Круамар, стоя на коленях перед распятием, молилась… Нострадамус, склонившись к жене, тихонько прошептал:
   — Не станем терять надежды…

II. Невеста приговоренного

   В ту же самую ночь, когда Нострадамус в доме на улице Тиссерандери подсчитывал свои последние шансы на спасение сына — ох, до чего же их было мало! — в ту же самую ночь в резиденции великого прево разыгрывалась ужасная сцена.
   Около одиннадцати часов вечера Роншероль поднялся в апартаменты дочери, как делал каждый вечер с тех пор, как Руаяль де Боревер привез Флоризу в Париж и она, узнав об освобождении отца, явилась домой. Четверо крепких вооруженных мужчин день и ночь дежурили у дверей апартаментов, их сменяли каждый час, чтобы узнице Флоризе не хватило времени соблазнить кого-то из стражей, а то и всех сразу. В самих апартаментах находились охранницы — четыре женщины, ни на мгновение не спускавшие глаз с пленницы Роншероля, так, чтобы у той и возникнуть не могло мысли о побеге. Окна были забраны прочными решетками. Двери наглухо заперты. Только сам великий прево имел право войти к Флоризе.
   — Отец! Отец! Его схватили! Его арестовали! Он в тюрьме! Надо его спасти!
   Именно эти слова прокричала Флориза, когда, покинув особняк на улице Тиссерандери, запыхавшись от быстрого бега, добралась до резиденции великого прево. Бурная радость, которую испытал Роншероль при виде дочери, сразу же испарилась.
   — Спасти кого? — буркнул он. Самые дурные подозрения прокрались в его сердце, у него даже пропало желание поскорее сжать обожаемое дитя в своих объятиях.
   — Того, кто снова спас мне жизнь! Руаяля де Боревера!
   Роншероль пробормотал проклятие. Флориза бросилась к его ногам. Пытаясь превозмочь рыдания, она принялась подробно рассказывать отцу о том, как Боревер спас ее от бесчестья и от смерти, о том, что произошло в Пьерфоне, о том, как уже второй раз Руаяль сам захотел отвезти ее к отцу…
   Великий прево, не глядя на дочь, мрачно слушал ее бессвязный рассказ, то и дело прерываемый стонами боли и потоками слез. Когда Флориза наконец закончила свою историю, он помог ей подняться, отвел в ее апартаменты и после того, как им были приняты все меры предосторожности, о которых мы уже упоминали, холодно сказал:
   — Разбойнику скоро вынесут приговор. Только одна королева может его помиловать.
   — Я пойду к Ее Величеству! — воскликнула Флориза. — Я брошусь к ее ногам, я стану умолять…
   — О прощении разбойника, бандита, нищего бродяги! — кипел Роншероль. — Вы влюблены в разбойника! Вы! Моя дочь!
   — Да. В самого гордого, самого великодушного, самого храброго из всех дворян на свете, — взволнованно ответила Флориза. — Да. Я люблю этого человека.
   Говорить больше было не о чем.
   Однажды ночью великий прево, зная, что своим сообщением нанесет дочери жестокий удар, и желая этого, вошел к ней и сказал:
   — Дело сделано. Его приговорили. Послезавтра утром ему отрубят голову.
   Флориза не заплакала, даже не дрогнула. Вот только стала белой, как мел, и, подойдя ближе к отцу, спокойно сказала:
   — Хорошо. Так знайте же: когда он умрет, я покончу с собой. И моим убийцей станете вы. Никто иной.
   Роншероль, пошатываясь, вышел из комнаты. От услышанного его ненависть к Руаялю де Бореверу не только не уменьшилась, но возросла десятикратно. Им овладело небывалое даже для него бешенство: мысли путались, он чувствовал, что теряет рассудок от злости.
   В день накануне казни великий прево сказал себе:
   «Ну что ж, она хочет умереть вместе с ним — пусть умрет! Пусть моя дочь умрет, если так надо… А я… Что ж, и я отправлюсь вслед за ней!»
   В таком состоянии духа, в состоянии, близком к безумию, он и отправился в последний раз навестить Флоризу в ту ночь, о которой мы ведем наш рассказ.
   Он вошел к дочери, едва часы пробили одиннадцать. Из четырех надзирательниц две спали сладким сном, две дежурили в комнате узницы. К своей огромной радости, Роншероль обнаружил, что Флориза стала куда спокойнее, чем в предшествовавшие дни, что она отлично держит себя в руках.
   Девушка подошла к отцу и, не поздоровавшись, спросила:
   — Значит, завтра?
   Роншероль скрипнул зубами. Все то же самое! Она думает только о нем, об этом ничтожестве, об этом разбойнике! Она решилась на самоубийство и умрет, храня в сердце образ Боревера!
   — Посмотри на часы, — с жестоким удовольствием ответил он. — Стрелке даже не придется сделать полный круг. Еще десять часов — и голова твоего бандита покатится вниз с эшафота…
   — Ах, так, — сказала Флориза, покачав головой. — Значит, в девять часов, да? Значит, у вас есть десять часов на то, чтобы все исправить, чтобы предотвратить преступление…
   — Преступление?! — зарычал Роншероль. — Какое еще преступление?
   — Ваше… За десять часов вы вполне можете спасти вашу жертву. Если вы спасете его, — продолжала Флориза, — вы спасете и меня тоже. Мы все втроем уедем из Парижа: он, вы и я. Вы достаточно богаты. Мы уедем куда-нибудь подальше от этого бесчестного и бесстыдного двора, подальше от тех, кто похищает девушек, подальше от Парижа, и я обещаю, что сделаю вашу жизнь счастливой…
   Она повернулась к отцу спиной, подошла к окну и прижалась лбом к прохладному стеклу.
   — Только увидеть его! — прошептала она. — Если бы я могла хоть один раз еще его увидеть!
   Роншероль смотрел в спину непокорной дочери налитыми кровью глазами. Внезапно ему пришла в голову мысль об убийстве. Убить ее! Это решение. Это верное решение. Он двинулся вперед. Флориза обернулась и, увидев отца с кинжалом в руке, радостно вскрикнула:
   — Ударьте же! Ударьте! Вы, по крайней мере, избавите меня от ужаса ожидания в эти последние часы!
   Роншероль отбросил кинжал и укусил себя за руку. Увидев сияющую улыбку дочери, готовой пойти на смерть ради этого чудовища, ради ничтожного бродяги, увидев, что любовь по-прежнему для нее сильнее смерти, он пришел в такое бешенство, что проклятия градом посыпались с его губ.
   — Будь ты проклята! Убить тебя? Нет! Ты даже этого недостойна! Я выгоняю тебя! Убирайся из моего дома! Убирайся! Да иди же отсюда! Иди, проклятая, подыхай вместе со своим разбойником! Вон отсюда, потаскуха!
   Он распахнул двери. Его караульные, его офицеры стояли навытяжку, с ужасом, к которому примешивалась жалость, наблюдая за тем, как их начальник, их великий прево, шатаясь, подобно пьяному, с налитыми кровью глазами, с пеной на губах, бежит вниз по лестнице. Он уже плохо соображал, что делает на глазах у посторонних, им овладело одно чувство, одно желание: поскорее избавиться от наваждения.
   — Вон отсюда, бесстыжая! Вон отсюда, подстилка разбойника! Вон отсюда, шлюха!
   Флориза тоже спустилась по лестнице — прямая, смертельно бледная. Она шла неторопливо, решительно. Когда она оказалась внизу, входная дверь в резиденцию тоже была услужливо открыта настежь.
   Девушка переступила порог.
   Роншероль мешком свалился на пол. Он лишился сознания.

III. Сен-Жермен-л'Оссерруа

   Когда Роншероль пришел в себя, он обнаружил, что находится в собственной спальне, лежит в своей постели. Два человека сидели у изголовья кровати. Он узнал придворных врачей. И только тогда увидел, что рука его перевязана бинтами: ему пускали кровь. Потом он бросил взгляд на часы: оказалось, что уже утро, шесть часов. На мгновение он снова закрыл глаза.
   Голова у него кружилась. Беспорядочные мысли, толпясь, сталкивались между собой. Но две или три из них вдруг ясно оформились и всплыли над остальными:
   «Я выгнал Флоризу… Где она теперь? Почему я изгнал собственную дочь из отчего дома? Ах, да… Да! Я вспомнил! Разбойник! Все дело в разбойнике! О, боже мой! Шесть утра! Мне нужно успеть вовремя!»
   Роншероль быстро спустил ноги на пол и принялся одеваться.
   — Монсеньор, — сказал один из докторов, — вам нужно лечь!
   — Монсеньор, — подхватил другой, — речь идет о вашей жизни!
   И оба, словно стараясь утешить и успокоить его, стали хватать великого прево за руки. Он вырвался. Посмотрел каждому прямо в глаза, ничего не отвечая. Должно быть, взгляд его был ужасен, потому что оба врача попятились. Не обращая на них больше никакого внимания, Роншероль лихорадочно нацеплял на себя одежду. Одевание заняло всего несколько секунд. Потом он спустился во двор резиденции и резко скомандовал:
   — Коня! Двадцать человек эскорта!
   Десять минут спустя он уже скакал по улицам Парижа. Люди, которым он попадался на пути со своей вооруженной до зубов охраной, не видели в этом ничего удивительного. Великий прево выглядел абсолютно спокойным. Встречные перешептывались:
   — Вот господин великий прево! Он направляется к месту казни, на Гревскую площадь…
   И действительно, Роншероль двигался в сторону Гревской площади. Он добрался туда довольно быстро. Несмотря на ранний час, на площади было черно от народа: все прибежали посмотреть, как станут отрубать голову государственному преступнику. Два отделения аркебузиров и отделение лучников, собравшись в центре площади, ожидали указаний. Роншероль поделил аркебузиров на четыре группы, каждая из групп получила задание следить за своей частью послушной толпы и двинулась на место, отгоняя любопытных подальше. Так образовалось обширное пустое пространство, четырехугольник, в центре которого на девять футов над землей возвышался эшафот. Плаха оказалась хорошо видна со всех сторон. Толпа удовлетворенно вздохнула, по ней прокатился шепоток. Затем Роншероль расставил лучников вдоль улицы, ведущей от площади к Сен-Жермен-л'Оссерруа, двумя шеренгами: по этому коридору должны были провести приговоренного. Все приказы он отдавал все тем же резким голосом, они были такими же краткими. Он казался совершенно спокойным… Закончив все свои дела, он отправился в церковь, чтобы там подождать…
   За несколько минут до того, как часы пробили девять, толпа любопытных зашевелилась. Перед домом Городского Совета, откуда открывался прекрасный вид на Гревскую площадь, остановились крытые носилки, явившиеся сюда в сопровождении всадников, двигавшихся впереди носилок и позади их. Из носилок вышла женщина, она сразу же исчезла за дверью дома. Под темной вуалью, которой она была окутана с ног до головы, никто не смог узнать этой женщины. Это была Екатерина Медичи…
   Королева вошла в комнату, окна которой выходили на площадь. Одно из них было открыто. Екатерина подошла к нему поближе и уселась в заранее приготовленное кресло, откуда ей было видно все, что делается у места казни, а она не была видна снаружи никому. И прошептала:
   — Зачем было так нужно, чтобы я присутствовала при казни? При чем тут счастье моего сына? Как бы мне хотелось, чтобы Нострадамус поскорее пришел!