Мари де Круамар встала. Мирту страшно удивило ее преобразившееся лицо. Теперь его благородные черты не искажало отчаяние, наоборот, каждая черточка излучала ослепительное счастье. Казалось, что Даму без имени окружает сияние, и Мирте, которую охватило какое-то почти религиозное чувство, захотелось броситься перед ней на колени, как перед святой.
   Мари хотела было пойти в ту комнату, куда удалился Жиль, но она почувствовала, что силы оставили ее, что она не способна сделать и шага. Тогда совершенно изменившимся, звонким, молодым голосом она позвала:
   — Жиль! Маргарита!
   Бывший тюремщик и его жена Марготт прибежали на зов.
   — Как звали человека, которому отдали моего сына, чтобы он отнес мальчика палачу?
   — Ее сына! — прошептала потрясенная Мирта. Голос Мари де Круамар дрожал от невыразимой, какой-то сверхчеловеческой нежности.
   — Его звали Брабан-Брабантец, мадам, — таким же дрожащим, но уже от удивления и тревоги, голосом ответил Жиль.
   — Ее сын! — пробормотала Мирта. Мари повернулась к ней.
   — В какой тюрьме, ты говоришь, родился тот, кого ты называешь Руаялем де Боревером?
   — В тюрьме Тампль… В подземелье…
   Мать протянула руки к распятию слоновой кости, висевшему на стене. Но в то же время, как ее руки медленно-медленно поднимались, колени так же медленно сгибались, и, в конце концов, в то самое время, когда ее полупрозрачные руки почти дотянулись до Христа, она оказалась стоящей перед Ним на коленях.
   Бывший тюремщик обнажил голову. Марготт и Мирта перекрестились.
   А мать заговорила… Ни Жиль, ни Марготт, ни Мирта не смогли расслышать ее слов, они не понимали, с какой молитвой она обращается к Иисусу, у ног которого распростерлась.
   Так продолжалось несколько минут. Голос распростертой перед распятием матери все больше слабел. И по мере того, как слабел ее голос, Мари де Круамар все ниже и ниже опускала голову… Наступил момент, когда она лбом коснулась пола. И тогда они услышали сначала какой-то почти неразличимый шепот, потом глубокий вздох, наконец, воцарилась полная тишина.
   Они стояли неподвижно, только чуть пошатываясь от волнения. Но поскольку Мари де Круамар уже довольно долгое время не шевелилась и не издавала ни единого звука, поскольку не слышно было даже дыхания, Жиль вышел из оцепенения, приблизился к ней, наклонился и, тронув за плечо, позвал:
   — Мадам!
   Этого легкого и весьма почтительного прикосновения оказалось достаточно для того, чтобы бесчувственное тело упало лицом вниз.
   — Она мертва! — закричал бывший тюремщик.
   Женщины тоже вскрикнули. Слова Жиля вырвали их из мира собственных тревог, вернули им чувство реальности, и они поспешили на помощь. Мари де Круамар осторожно подняли с ковра, уложили на постель, и Мирта принялась быстро согревать компрессы: ни она сама, ни Марготт не поверили, что Дама без имени умерла. Переглянувшись, они словно сказали друг другу: «Нет, от такой радости не умирают!» Потом, пристальнее вглядевшись в неподвижную женщину, Марготт каким-то странным голосом окликнула мужа:
   — Жиль! Посмотри!
   — Ох, — глухо вздохнул Жиль, подойдя к кровати. — Совсем как в 39-м, тогда это продолжалось тринадцать дней.
   — И как в 46-м, когда это продолжалось десять дней! — подтвердила Марготт.
   — И как в 52-м, когда это продолжалось одиннадцать дней, — добавил гигант.
   Мирта, услышав эти непонятные слова, наклонилась над Мари.
   — Бесполезно, — сказала ей Марготт. — Она не нуждается в уходе…
   Девушка всмотрелась в лежавшую без чувств женщину, и ей показалось, что она смотрит на труп: тело вытянулось и застыло, все члены окоченели, глаза закатились, рот остался приоткрытым, в лице не было ни кровинки… Мари де Круамар лежала как мертвая! Мирта, рыдая, но не зная толком, из-за кого льются эти слезы, из-за покойницы или из-за Боревера, принялась истово молиться:
   — Господи, помилуй! — взывала она. — Господь наш Иисус Христос, значит, Ты сжалился над ней, если не захотел, чтобы она присутствовала при казни своего сына!
   Поглядев на поглощенную своей молитвой девушку, бывший тюремщик потихоньку отвел жену в уголок и сказал:
   — Ей нельзя оставаться здесь. Сегодня, самое позднее — завтра, в дом явится Роншероль. Но отнести ее на улицу Лавандьер тоже опасно — за тем домом следят. Что делать?
   — Может, они сюда и придут, — спокойно ответила Марготт, — но что они ее не обнаружат — это уж точно!
   — Хочешь положить ее в потайной комнате? Я об этом тоже думал. Но ведь они весь дом вверх дном перевернут… Могут и туда добраться! Схватить ее!
   — Нетушки, — таинственно сказала Марготт. — Я нашла для нее такое убежище, куда никому и в голову не придет за ней явиться!
   Жиль задрожал. В этот момент его окликнула Мирта. И между тремя заговорщиками прошло короткое совещание. Говорили они шепотом, изредка поглядывая в сторону кровати, где, вытянувшись, лежала покойная Мари де Круамар.
   — Раз уж она все равно — как мертвая… — начала Марготт.
   Жена бывшего тюремщика страшно побледнела, и то, что она говорила, вероятно, на самом деле было ужасно, потому что Жиль тоже стал смертельно бледным, а Мирта, стуча зубами, часто-часто крестилась. Когда совещание закончилось, в доме воцарилась такая тишина, какая действительно бывает только там, где находится покойник.
   Около одиннадцати вечера Марготт поднялась с сундука, на котором просидела в задумчивости несколько часов, и торжественно произнесла:
   — Время пришло!
   Мирта содрогнулась всем телом, но сумела сказать:
   — Я готова!
   Жиль побледнел, но повторил за девушкой:
   — Я готов! — И прибавил: — Пойдемте! И да хранит нас Господь!

IV. Своего рода продолжение сиены в Турноне

   Теперь нам следует перескочить от того дня, когда Боревера арестовали, к тому, наступившему через девять суток, когда состоялся суд над ним.
   В этот самый вечер, около десяти часов, Нострадамус, лежа на восточном диване, спал глубоким сном.
   Он был абсолютно отключен от действительности, потому что умел в любую минуту погрузиться в такое состояние — либо при помощи снотворного, либо усилием воли.
   Но внезапно маг пробудился: дверь бесшумно отворилась, и вошел Джино. В ту же секунду Нострадамус вскочил с дивана. Глаза его были ясными, ум, как всегда, прозорливым — невозможно было поверить, что этот человек только что спал таким глубоким сном.
   Джино поклонился и сказал:
   — Дело сделано, сеньор. Молодому человеку зачитали приговор. Ему отрубят голову шестого июля в девять часов утра. Эшафот построят на Гревской площади.
   Сообщив магу все нужные тому сведения, старичок исчез — бесшумно, как обычно. По крайней мере, Нострадамус подумал, что он вышел из комнаты. Но на самом деле Джино затаился в темном уголке и внимательно наблюдал оттуда за тем, кого он называл своим хозяином. Острый ум, который мы уже отмечали однажды, светился в глазах старичка. Он больше не усмехался. Он был серьезен и спокоен, только черты лица были чуть напряжены, как это бывает у строгих и беспристрастных судей.
   — Приговорен! — глухо повторил Нострадамус, едва ему показалось, что он остался один. — Этот юноша умрет, а мое сердце истекает слезами… Почему? Я хочу спасти его? — Долгое молчание. — Нет, пусть свершится то, что предназначено Судьбой! Раз уж Руаялю де Бореверу выпала участь стать орудием моего возмездия, я должен довести начатое до конца…
   Он быстро сделал пару шагов по направлению к двери. Остановился. Прикрыл рукой глаза. Между судорожно сжатыми пальцами просочились слезы. Джино из своего темного уголка жадно всматривался в хозяина и прислушивался к его рыданиям.
   Ближе к полуночи Нострадамус явился в Лувр. Слабость, которая еще так недавно чуть не сломила его волю к отмщению, совершенно испарилась. По дворцу немедленно распространился слух о том, что пришел целитель. Нострадамус попросил о короткой встрече с королевой. С того самого дня, когда Генрих, весь окровавленный, упал посреди ристалища, Екатерина ждала прихода целителя с глухим беспокойством и смутным раздражением: он казался ей подозрительным, она его опасалась.
   «Кто знает, а вдруг он захочет спасти Анри?» — думала королева.
   Нострадамус появился на пороге почти в ту же минуту, и, пытаясь заглянуть ему прямо в душу, Екатерина спросила:
   — Скажите, вы пришли затем, чтобы спасти Его Величество?
   — Мадам, — спокойно ответил маг, — никто не может спасти Его Величество.
   — И даже вы?
   — Тем более я.
   — Но вы хотите его видеть? — настаивала королева.
   — Так надо, — жестко ответил Нострадамус. Екатерина минутку подумала. Потом глухим голосом заговорила снова:
   — Значит, смерть короля неизбежна? Что бы вы там ни думали, я испытываю глубокое горе, нестерпимую боль: я любила его! Но если никто и ничто не может спасти короля, то уж его убийцу наверняка никто и ничто не спасет! Никто и ничто! Клянусь богом!
   Произнося клятву, королева медленно подняла руку к распятию.
   Нострадамус вздрогнул. Мрачная улыбка тронула его губы.
   — Да, разумеется, — сказал он. — Но опять-таки, кто знает, виновен ли Руаяль де Боревер на самом деле?
   Королева схватила мага за руку и воскликнула непримиримо:
   — Он виновен главным образом в том, что знает: права моего сына Анри на престол могут быть подвергнуты сомнению!
   Нострадамус опустил голову. Он понял, что действительно никто и ничто в мире не может спасти того, кому назначена казнь. Однако, почти не осознавая сам хода обуревавших его мыслей, он попытался выдвинуть, как ему показалось, самый убедительный аргумент.
   — Мадам, — сказал он, — но ведь есть еще один человек — не говоря обо мне самом, — которому известно то же самое, что этому несчастному юноше. И тем не менее вы позволили ему бежать…
   — Монтгомери? — спросила королева со зловещей улыбкой. — Он далеко не убежит. И он тоже умрет, не сомневайтесь!
   — А я? — поинтересовался Нострадамус.
   — Вы? О, вы — другое дело… Я знаю, что вы не предадите меня, что бы ни случилось. Пойдемте. Я провожу вас к королю…
   Несколько минут спустя Нострадамус стоял у постели, где агонизировал раненый. По приказу Екатерины его оставили одного в королевской спальне.
   Король лежал неподвижно, дыхание было совсем слабым, еле слышным, лицо смертельно бледным. За плотной повязкой, наполовину скрывавшей лицо, пряталась и пустая глазница. Другой глаз — без повязки — был закрыт. Нострадамус взял Генриха за руку, приподнял и отпустил ее: рука безвольно упала на постель. Король находился на пороге смерти, сознание и чувства уже покинули его. Нострадамус, скрестив руки на груди, долго смотрел на умирающего…
   Вот здесь, прямо перед ним, переживает последний час жизни человек, которому он обязан всеми своими несчастьями! Который сам стал несчастьем его жизни! Нострадамус, глядя на тихую агонию короля, вспоминал о своей потерянной молодости, о счастье, которым он мог бы наслаждаться, если бы этот человек не встал на его пути. И странная — может быть, даже пугающая — вещь: Нострадамус вовсе не почувствовал при виде умирающего радости, которую наделся испытать. Торжество возмездия ускользало от него. То, что он чувствовал, нельзя было назвать жалостью. Это не была удовлетворенная ненависть. Это было самое ужасное ощущение, какое только может существовать в человеческом мозгу: ощущение полной пустоты! Бесполезности и бессмысленности всех усилий. Чудовищной бессмысленности.
   Нострадамус задумался.
   «Надо разобраться, — сказал он себе. — То, что со мной происходит, абсурдно, лишено всякого смысла. Это просто невозможно. Я ненавижу этого человека. Я хочу, чтобы он умер, полностью осознав свое преступление и проклятие, обрушившееся на него из-за этого преступления. Но что же со мной происходит? Почему я сейчас не чувствую ненависти? Почему моя ненависть умерла? Умерла? — внезапно содрогнулся он. — Нет, она не умерла! Но между этой ненавистью и мной стоит какое-то препятствие, какая-то преграда… Что это за странное ощущение?»
   Произнося про себя эти слова, он заметил, что плачет! Он заметил, что его ненависть полностью растворилась в этих слезах и что ее заместило совершенно затопившее его ощущение боли… В нем не осталось ни единой клеточки, в которой не отзывалась бы эта страшная боль! А когда он стал искать ее причину, причину боли, подавившей до абсолютного исчезновения все другие живые силы его души, он ясно увидел: эта боль, эти слезы вызваны приговором, вынесенным Руаялю де Бореверу!
   «Никто и ничто не может его спасти! — горько повторял себе Нострадамус. — Никто и ничто! Королева простила бы все несчастному юноше, все, кроме того, что ему известна тайна появления на свет ее сына Анри… И сейчас я плачу об этом… Я! Я! Именно тот человек, который привел Руаяля на эшафот! Я оплакиваю его! Я! Я оплакиваю сына короля!»
   Суховатый смешок прозвучал совсем рядом с Нострадамусом. Маг обернулся и увидел Джино.
   — Зачем ты здесь? — строго спросил он слугу. — И как ты попал сюда?
   — Как? Это не имеет значения, сеньор. Зачем? Чтобы принести вам то, что вы позабыли дома.
   Старичок протянул Нострадамусу флакончик, наполненный коричневой жидкостью.
   — Эликсир долголетия! — продолжал хихикать он. — Или, по крайней мере, эликсир, который подарит этому умирающему целый час жизни. Ровно час, но ведь больше и не нужно, чтобы насладиться местью, за которой вы гонялись двадцать три года, правда? Час радости за двадцать три года мучений. Ох! Это не так уж много, мэтр! Берите, берите!
   Нострадамус продолжал стоять неподвижно, мрачный, как никогда. Старичок вздохнул, подошел к Генриху II, раздвинул ему губы и влил в полуоткрытый рот содержимое флакончика. Потом он поклонился Нострадамусу с обычным для него ироническим смирением и сделал движение к выходу. Но маг схватил старичка за руку.
   — Кто ты? — воскликнул он. — Вот уже сколько времени я думаю, тот ли ты человек, каким хочешь казаться!
   — Что же вы в таком случае не расспросили насчет меня Оккультные силы? — ехидно спросил Джино. — Получили бы точный ответ!
   — Оккультные силы! — повторил Нострадамус, проводя рукой по лбу. — Да ты же прекрасно знаешь, сколько вопросов я тщетно задавал им! Я напрасно спрашивал о том, кто ты. Я напрасно спрашивал о себе самом и о тех, кто был мне близок. Я напрасно пытался узнать судьбу того…
   Нострадамус запнулся, трепеща.
   — Судьбу этого молодого человека, сеньор? — подсказал старичок. — Руаяль де Боревер скоро умрет. Вот вам и ответ!
   — Замолчи! Уходи!
   — Ухожу, ухожу… Смотрите, а Генрих-то просыпается… Смотрите!
   Нострадамус быстро повернулся к королю. Джино выпрямился. Он бросил на мага долгий и какой-то особенный взгляд, потом скрылся в темном углу спальни. Генрих II действительно выходил из летаргического сна, предшествовавшего смерти. Он чувствовал, как жизнь возвращается к нему, как она накатывает светлыми волнами прилива. Король, приподнявшись на подушках, удивленно и восхищенно осмотрелся по сторонам.
   — Как? — прошептал он. — Больше никакой боли? Никаких страданий? Никакой слабости? Боже, я родился заново, я снова дышу! Как такое могло случиться? Ах, вы здесь! — вскричал он, заметив Нострадамуса. — Это вы! Наконец-то это вы! Раз вы здесь, значит, я спасен!
   Нострадамус вернулся к постели. Он смотрел на то, как к королю возвращается жизнь, и чувствовал, что ненависть его возрождается вместе с ней. А король протягивал к нему руки и в упоении бормотал:
   — Спасибо, спасибо, вы мой спаситель, спасибо!
   — Я ваш судья, — произнес Нострадамус. Король поднял голову и увидел того, кто осмелился так говорить с ним. И зрелище показалось ему столь ужасающим, что в душе воцарился непобедимый, хотя и неосознанный, страх. Генрих невольно потянулся рукой к стоявшему на столике у изголовья кровати колокольчику. Нострадамус кончиком пальца дотронулся до руки, уже готовой схватить золотой колокольчик, — и рука замерла, парализованная этим прикосновением.
   — Бесполезно кричать, бесполезно звать на помощь, — безжалостно продолжал Нострадамус. — Вам надо услышать то, что я хочу сказать. У вас остался только час жизни. И этот час принадлежит мне, сир…
   — Только час жизни? — пролепетал король. — Только час? Значит, я все-таки умру?
   — Да. Когда выслушаете меня.
   — Ничтожество! — скрипнул зубами король. — Да, ничтожество! Потому что только ничтожный человек, имея возможность позволить мне умереть с миром в душе, способен явиться сюда, вернуть меня к жизни и заставить наблюдать за собственной агонией! Что я тебе сделал? Кто ты такой?
   Генрих больше и не думал о том, чтобы сопротивляться, чтобы звонить. Ему даже в голову не пришло, что прежде, чем умереть, можно позвать на помощь охрану, отдать приказ арестовать мага, раздавить его тяжкими обвинениями. Отчаяние не оставило места даже страху, он почти обезумел от сжигавшего его любопытства. Нострадамус между тем ответил на последний вопрос короля:
   — Я уже сказал: я ваш судья. То, что вы отравили вашего брата Франсуа…
   Король испустил пронзительный крик, упал на подушки, молитвенно сложил руки и прошептал:
   — Сжалься! Помилуй!
   — …это меня не касается, — спокойно продолжал Нострадамус. — То, что вы отправили на костер целую толпу невинных людей, меня тоже не касается. Но вам следует знать: это я вложил оружие в руку Боревера. Это я перед тем, как вы вышли на арену, убедил вас заменить куртуазное оружие острым боевым копьем. Это я доказал вам, что ваш соперник — возлюбленный Флоризы. Это я внушил вам ненависть к нему, как внушил ненависть к вам вашему сопернику. Я хотел, чтобы между вами произошла — совершенно законная — схватка не на жизнь, а на смерть. Я хотел понять, действительно ли вам суждено умереть от удара человека, которого я сам настроил против вас… Случившееся подтвердило справедливость Судьбы!
   Король опять скрипнул зубами.
   — Да, — сказал он. — Он смертельно ранил меня, а я отдал бы все за то, чтобы убить его. Ох, как ты, наверное, меня ненавидишь, если в момент, когда я стою на краю могилы, напоминаешь о единственной в моей жизни искренней любви и о том, что другой был возлюбленным девушки, которую мне хотелось возвести на престол!
   — Значит, вы бы развелись с Екатериной Медичи?
   — Да!
   — Значит, вы действительно хотели бы жениться на Флоризе де Роншероль?
   — Да!
   — В таком случае вы, вероятно, ужасно страдаете?
   — Да! Да! Да!
   Минуту в королевской спальне царила тишина. Потом умирающий заговорил снова:
   — Я умираю в отчаянии, это правда, но я умираю отомщенным. Руаяля де Боревера приговорили к смерти, и я надеюсь дожить до минуты, когда мне сообщат, что ему отрубили голову. Он умрет, Флориза тоже умрет. Ах, с какой прекрасной свитой мне предстоит войти в Вечность!
   — Отлично, — сказал Нострадамус. — А теперь, сир, вам следует узнать, кто такой Руаяль де Боревер.
   — Ну, и кто же он такой? — попытался усмехнуться король, снова садясь в постели.
   — Он ваш сын! — бросил Нострадамус, страшный в своем величии.
   Генрих II несколько минут выглядел подавленным: у него было столько любовниц, что тот, кто убил его, тот, кого скоро отдадут на растерзание палачу, вполне мог оказаться его незаконным сыном… Он лихорадочно перебирал в уме все свои любовные приключения, всех женщин, которых знал… Он обшарил все уголки памяти… И с особой прозорливостью, которую иногда дает агония, почти мгновенно проанализировав всю свою жизнь, признался самому себе: нет, такого не может быть! И покачал головой.
   — Если бы то, что вы сказали, было правдой, это действительно было бы ужасно. Но вы лжете. Кроме моих законных детей, я никогда не знал никакого сына!
   На губах Нострадамуса промелькнула слабая улыбка. Он наклонился к королю и, глубоко вздохнув, прошептал имя:
   — Мари де Круамар!
   По телу короля пробежала дрожь, он протянул вперед руки, словно желая отодвинуть от себя призрак.
   — Теперь вспомнили, не правда ли? — с горечью спросил маг.
   — Вовсе не я убил эту несчастную! — пробормотал Генрих.
   — Знаю. Ее заколол кинжалом ваш брат Франсуа. Убил ее из ревности.
   — Да-да… Это было ужасно! Я так часто раскаивался в грехах моей юности! Вот это правда: мы с Франсуа преследовали девушку… Мы приказали заточить ее в Тампль… Вы плачете?
   И впрямь, по щекам Нострадамуса потекли обжигающие слезы.
   — Почему вы плачете? Кем была для вас эта девушка?
   — Она была моей женой! — ответил Нострадамус. Король прочитал на его лице такую мучительную боль, что, как ни близок был к смерти, как ни удалился душой от всего, что составляет человеческую жизнь, не мог не содрогнуться.
   — Простите меня! — прошептал он. Нострадамус покачал головой и сказал:
   — Руаяль де Боревер — сын Мари де Круамар. Вы поручили наемному убийце по имени Брабан-Брабантец отнести новорожденного палачу, чтобы тот убил незаконного ребенка. Но наемный убийца оказался милосерднее принца!
   — Да-да, припоминаю… Это правда! — признался Генрих. — Я часто думал потом об этом ребенке. Я думал, что он умер…
   — И тем не менее вы опасались его появления из небытия! И вот он пришел! Сын Мари де Круамар восстал против своего собственного отца, и это я, я сам привел его к вам!
   — Против собственного отца? — тяжело дыша, спросил Генрих.
   — Против вас!
   — Против меня?! Меня?!. Но я же не отец ему! Слава богу, я избавлен хотя бы от чудовищной мысли, что пал от руки собственного сына! А я было заподозрил… Нет, если вы говорите, что Руаяль де Боревер — сын Мари де Круамар, он никак не может быть моим сыном, потому что… потому что ни моему брату, ни мне так и не удалось сломить сопротивления этой девушки…
   Нострадамус закрыл лицо руками. Он судорожно сжал лоб, словно мешая мыслям вырваться наружу. В этот момент он услышал позади себя смешок. Обернулся и увидел Джино. Впрочем, ему было не до старичка, он даже не обратил на него внимания. Он чувствовал, что падает в бездонную пропасть. Его сердце выскакивало из груди. Он дрожал всем телом…
   И в ту же секунду, когда он осознал, с каким грохотом обрушилось столь тщательно возведенное им за двадцать с лишним лет здание Великой Мести, он понял и другое: то, от чего он дрожит, от чего сердце рвется вон из груди, от чего кружится голова, — это радость.
   Радость!
   Мари не предала его, не изменила ему!
   Он забыл, что Мари давно умерла, он забыл, что Руаяль де Боревер вот-вот погибнет под топором палача, он забыл обо всем на свете. Задыхаясь, глядя на короля пылающим взглядом, он схватил умирающего за руки и хрипло спросил:
   — Она не уступила вашим домогательствам?
   — Пустите! Мне нечем дышать! — стонал Генрих. — Это конец… Я умираю…
   — Одно слово! — хрипел Нострадамус. — Одно только слово!
   В угасавшем взгляде короля вспыхнул последний огонек. Он приподнялся, протянул руку к распятию и с просветленным близкой смертью лицом отчетливо произнес:
   — Клянусь Богом, перед которым вот-вот предстану, клянусь спасением моей души, что говорю правду: Мари де Круамар умерла незапятнанной. Она не уступила ни мне, ни моему брату. Да будет благословен Господь, давший мне в последнюю минуту это утешение! Прощайте… Супруг Мари де Круамар, я ничем не оскорбил вас… Ребенок Мари де Круамар — не мой сын… Ах, силы небесные, помогите мне! Я…
   Король упал на подушки, черты его заострились, лицо застыло навсегда… В душе у Нострадамуса бушевала буря.
   «Боже! Но если… если Руаяль де Боревер не его сын… если Мари сопротивлялась до конца… Этот ребенок… Господи! Это дитя, которое я сам отвел на эшафот… Господи, это… это…»
   Он не осмеливался! Нет! Он не мог решиться и закончить мысль… Но кто-то рядом ее закончил… Вслух! И этим человеком был Джино!
   Старичок подошел к Нострадамусу, тронул его за плечо и сказал:
   — Эта мысль, которая тысячу раз приходила тебе в голову и которую ты тысячу раз отгонял от себя, эта мысль верна! Это правда! Руаяль де Боревер — твой сын!

V. Перед могилой

   Нострадамус и сам не знал, как очутился в своем замке. У него было смутное ощущение, что там, в королевской спальне, он свалился на ковер, как пьяный. Но почти сразу же, под воздействием какого-то снадобья, влитого ему в рот Джино, пришел в себя. Нострадамус туманно припоминал, что комнату, где скончался Генрих II, наводнили люди, что там собралась целая толпа, что послышался чей-то голос: «Король умер!» — и ему в ответ толпа загремела: «Да здравствует король!»… Потом он оказался за дверью, а затем уже у себя дома.
   Боль оглушила его. Он был один. Он хотел побежать на поиски Джино, но сил не было даже на то, чтобы сделать один шаг. Наконец после долгих вздохов, рыданий, неразборчивых криков ему удалось выдавить из себя:
   — Джино! Джино!
   Старичок сразу же появился. Нострадамусу хотелось накинуться на него с расспросами, но Джино протянул к нему руку, и маг застыл на месте, как пригвожденный к полу. В то же самое мгновение он со смешанным с удивлением испугом заметил, что его слуга странно преобразился. Он вроде бы стал выше ростом, взгляд из привычно насмешливого стал ясным, безмятежным, в нем не светились ни печаль, ни радость, ни какое-либо другое человеческое чувство.