- Я не затыкаю вам рот, Каролина, но вы им скажите, что кляп был. Если вы не начнете кричать до того, как Зозо вернется, я буду знать, что вы меня простили.
   Поцеловал меня в губы и вышел.
   Зозо вернулась через четверть часа, мне они показались вечностью. Она освободила меня. Я пошла в прихожую и подобрала с пола юбку и белую блузку. Пока я одевалась, она рассказала мне, что преследуемый бежал через пролом, в то время как она на свой лад занимала часовых. В последний миг, когда они пыхтели на ней, как два тюленя, он выглянул из-за стены уже шагах в пятидесяти, и они обменялись прощальным взглядом. Он направился к океану. Она видела, как он, прихрамывая, исчез в сосняке.
   Я сидела на стуле, к которому до этого была привязана, и, прежде чем открыть окно и позвать капитана, прежде чем погрузиться в ожидавший меня ад, услышала:
   - А все-таки я верю, что он студент, что бы вы там ни говорили. Если он мне не соврал, я ведь еще увижу его, правда? Как вы знаете, ни я, ни она больше его не видели.
 

КАРОЛИНА (7)

   На допросе я не сказала ни слова о помощи, которую она ему оказала. Она будто бы уговаривала его сдаться, но он нас обеих связал и заткнул нам рты. Часовые, которых она так своеобразно отвлекла от исполнения их обязанностей, разумеется, не собирались трубить об этом на всех перекрестках.
   После долгих часов, проведенных с ним наедине, я узнала, что человеческой низости нет предела. Поначалу меня жалели. Потом стали издеваться. И никто никогда не хотел мне верить. А хуже всего было то, что, кто бы что ни наплел, самые отвратительные измышления преподносились как мои собственные признания. Я получила множество писем, призывающих меня быть сдержаннее. От анонимов я узнавала, когда именно и как меня насиловали, били, в какой из комнат, существующих и несуществующих, подвергали содомскому греху. В какой позе моя обостренная вдовством чувственность была наконец удовлетворена. Затем начали приходить и другие письма. Письма от родителей моих учеников. Дескать, они очень сожалеют, но время военное, и т.д. и т.п. Напрасно я протестовала, напрасно негодовала - ко мне не вернулась даже моя помощница.
   Мне ничего не оставалось, как продать дом вместе с обстановкой и уехать подальше от этих мест.
 

ФРУ-ФРУ (1)

   Как актриса я ноль. Но меня это не колышет. Я во всем слушаюсь Джикса. Посылаю всех к черту и чуть что, топчу свои очки.
   У меня что-то вроде дальтонизма. Своим знаменитым взглядом, от которого так балдеют зрители, я целиком обязана контактным линзам. Стоит мне их снять в чувствительной сцене, все вокруг ревут белугой. А потом присуждают "Оскара". Даже двух подряд - как Луизе Рейнер. Один за "Шею", другой за "Ноги". Для симметрии отлично, а для славы маловато. Прославилась я на следующий год, когда в Балтиморе вручала приз Хепберн. Взбираясь на сцену, я ухитрилась споткнуться и расквасить себе физиономию. Вот тут-то и пришла слава. Разумеется, мерзавцы фотокоры украсили моей физиономией обложки всех журналов. Одну из них я обнаружила даже в Корее, где гастролировала для "джи-ай", американских солдат, - она украшала дверь сортира. Если после ядерной катастрофы устроят ретроспективу голливудских фильмов, глядишь, какая-нибудь уцелевшая обложка послужит афишей. Но меня это не колышет. Мне все не в кайф. Но я слушаюсь Джикса.
   В то время я еще не была кинозвездой. Снялась во Франции в четырех-пяти черно-белых короткометражках. Одну из них я как-то посмотрела: затащили на просмотр. К концу первой части зрители храпели. Киномеханик тоже. И я сама заодно. Поэтому не скажу, что тот снотворный ролик меня духовно обогатил. Остальные я смотреть не захотела.
   Видно, режиссер всерьез решил заморочить мне голову. Иначе зачем бы снимать сцены шиворот-навыворот. Положим, в начале фильма я - молоденькая девушка, потом - зрелая баба, а в конце - старуха. Поди тут угадай, с кем целуешься - с женихом или с внуком. Грим тот же, только нахлобучивали парик. Но тут и моя вина. Уже с первых фильмов я не позволяла себя старить. Мне и впрямь начинало казаться, что я вот-вот отдам концы. Только попробуй - метала в гримерное зеркало что под руку попадется.
   И все-таки придется вам пересказать туфту, с которой все и началось. Называлась она "Поезд Тулуза - Что-то-там". Места назначения не помню. Если только не перепутали программку с содержанием фильма, которую мне всучили при выходе, я в нем задирала ножки в довоенном парижском кабачке. В партнерах у меня оказался коротышка художник в котелке. Ясное дело, он зазвал меня ему позировать в голом виде. Текст у меня был жуть зеленая, которую я и зачитала своему мазиле по бумажке. Поведала жалостную историю, что, мол, в восемнадцать лет осталась с малюткой на руках. Тут я сняла контактные линзы, чтоб явить лицо крупным планом. После чего мазила сразу сообразил, что просто подлость заставлять меня, бедняжку, дрожать от холода ради какой-то там мазни. Обниматься он, однако ж, не полез - ростом не вышел: зритель мог вообразить, что смотрит комедию. А заодно и не решился сделать предложение. Зато растряс семейную копилку, чтобы я купила свой кабачок. Победный марш. Я - королева Парижа и прочая дребедень. Вот только сам поезд я так и не увидела. Но, может быть, его занесли без меня. Хуже всего, что танцовщица из меня никакая. Партнер, конечно, тоже художник аховый, но я-то выступала без дублерши. Короче говоря, большего дерьма я в жизни не видала.
   Но даже в этой чуши я ухитрилась произвести впечатление на Джиксовых холуев, по крайней мере в первой части. Они-то и зазвали меня в Америку. Сам он, разумеется, в съемочный павильон не заглядывал, фильмов со мной не глядел и даже не читал сценариев. Что вы, он же Ясон, Айвенго, Колумб, Келли Сантекелс в одном лице. Он великий продюсер, большой дока, богач, но притом порядочный мерзавец. Нет, в койку он меня не затаскивал, ни малейшего намека. Говорил: ты будешь делать деньги, и все. Но тиранил ужасно, житья не давал. В контракте ровно семьдесят семь страниц занял список, чего я не имею права делать без его разрешения. Все по его выбору - от мужа до зубочистки. Даже если захочется перепихнуться, тоже сперва у него надо спросить. Судите, что за подарок. Я только и делала, что соображала, как мне оторваться от толпы шпиков, которых он ко мне приставил, по всему Лос-Анджелесу следы заметала. Каждый вечер я перескакивала с такси на такси, чтобы хоть на минутку уединиться с мужиком. Где, мне уже было все равно, с каждым разом я делалась все менее брезгливой. Хоть в мужской гримерной, хоть в ржавом автомобиле на свалке, хоть в привокзальном сортире и даже в лифте некоего учреждения, как раз и надзирающего за общественной нравственностью. Где только не пряталась. В мотелях, само собой. Как-то шпики застукали меня на месте преступления, попросту вышибли дверь. Так с перепугу меня так заклинило, а может, и парень сплоховал, что не меньше часа мы не могли с ним разлучиться. Думала, с ума сойду.
   Вот что за тип был Джикс. Зато он снял меня в цветном мюзикле "Шея", который уже за год принес кучу бабок. После него я и стала звездой. Певица из меня никакая, но сценарист выдумал гениальную штуковину. Вся история начинается с того, что я уже бывшая знаменитая певица. Гад, который меня бросил в двадцать лет с малюткой на руках, как-то распсиховался и придушил меня больше, чем надо. С тех пор от моего пения стали мухи дохнуть. Каково? Я же сказала - гений. Писать бы ему для меня и писать, если б он не поддержал чуть не прикончившую Голливуд забастовку, после чего Джикс его вышвырнул. Короче, бедной девочке, которая ничего кроме как петь не умела, остались только провинциальные подмостки, на которых она сипела: "Не стоит пробовать - это и так возможно". Чтобы прокормить малыша, она металась по грязным захолустным мюзик-холльчикам. Тут уж поездов было вдоволь. Я носилась как угорелая из конца в конец Америки, с Восточного побережья на Западное, с малышом под мышкой. А он все канючил, выпрашивая кусочек торта с тонной взбитых сливок. Наконец он меня достал, и я ему свистнула этот кусок в вагоне-ресторане. По счастью, допрашивал меня молодой шериф из алабамской глухомани. Оказалось, он не расставался с моим фото, всегда носил его в бумажнике. Ясное дело, он узнал звезду вокала, фотографией которой любовался с ранней юности. А под конец самая гениальная штучка: потом ее растащили миллионы подражателей. Я начинаю петь под фонограмму На сцене я только разеваю рот, а в это время за кулисами звучит какая-то чертова запись. На премьере в Чайниз я сама все ладоши отбила. Дальше я по второму разу, но уже с триумфом объезжаю все кабачки, где мне так туго приходилось. А мой малыш в том вагоне-ресторане нахлобучивает на голову метрдотелю, который на нас донес, весь торт целиком. После чего я становлюсь королевой Нью-Йорка. А заканчивается все свадьбой с участием пары тысяч статистов и чуть не стольких же пожарных, создававших дождь. Ясное дело, чтоб разогнать мух. Мне ведь взбрело запеть собственным голосом. После такой сцены никто уж не сомневался, что "Оскар" у меня не за горами. А что до пения, так все дружно решили, что я просто валяю дурака.
   Джикс научил меня работать.
   - Когда ты чувствуешь, что у тебя не клеится сцена, - талдычил он мне, - писаке объясни, что сценарий у него дерьмо, оператора обвини, что слепит свет, от гримера потребуй, чтобы он подправил грим, всем остальным сообщи, что они кретины, от меня потребуй увеличения страховки. Режиссеру ничего не говори. Надуйся на него так, чтобы он сам взмолился о пощаде и всю тебя усыпал розами. Дюжину роз подари костюмерше, остальные швырни ему в рожу. Можешь врезать ему каблуком по кумполу, искусать, ноги об него вытереть - ему за это деньги платят, вякать не будет Ты должна делать свой фильм, - внушал он мне, - нечего плясать под его дудку.
   У Джикса вообще было много придурей. Он никогда не выводил меня в свет, не просвещал, только хамил. Плевать он хотел на мою личность. Как личность я ноль. Единственная моя мечта, чтобы все от меня отвязались. Мне б даже потрахаться не пришло в голову, если б мне это не запрещали. И все-таки Джикс по-своему меня понимал После "Шеи" он отснял меня в фильме "Глаза", где опять выпендрился: я сыграла глухонемую. Не знаю уж, что взбрело ему в голову, но была рада-радешенька - не нужно роль учить. А потом все, уф. Джикс посулил, что на два года я свободна.
   В последний съемочный день я устроила для ребят отвальную между двумя съемками. И так накачалась шампанским, что, вместо того чтобы рыдать над очередной своей малюткой, с которым меня бросил его дерьмовый папаша, женившись на дочурке хлопкового плантатора, я не переставая ржала. Но никто ничего не понял: слезы, смех - они же похожи. "Не от твоей рожи они смеются и плачут, - говорил Джикс. - Иначе что делать с Бестером Китоном или с Рин-Тин-Тином, чертова кукла?" Черта с два он второго сам-то хоть раз видел на экране Слышал, что тот заколачивает побольше Кроуфорда, и больше его ничего не интересовало.
   Но слово он держал Как только сцена со ржачкой была отснята, меня тут же - прямо в гриме - запихнули в машину, домчали до аэропорта, сунули в самолет до Майами. И ночь я провела уже на Джиксовой яхте "Пандора". А когда проснулась, вокруг плескался Атлантический океан.
   Это была шикарная белоснежная посудина с двигателем в целый табун кляч: коридоры, ванны, бронзовые светильники. Джикс собирался обойти на ней весь шарик, просто приспичило. В Европе тогда воевали, и корабль шел под швейцарским флагом. Когда, уже много позже, я сообщила об этом газетчикам, они решили, что я глупо сострила. Ни один из этих долдонов не поверил, что у Швейцарии есть морской флот.
   На "Пандоре" была дюжина человек экипажа, две девицы-стюардессы в форменных маечках, едва прикрывавших зад, повар-француз и прачка-китаец. К тому же Джикс повсюду таскал за собой личного психоаналитика: смахивала она на монумент Виктору Гюго, но представлялась Эсмеральдой. Он и с ней не трахался. Впрочем, она вообще уверяла, что она девственница. И, наконец, я. В отличие от других у меня никаких обязанностей не было. Загорала. Спала. Играла с Джиксом в джин-рамми. За те почти два с половиной года, что мы бултыхались в море, он обыграл меня на пятьдесят три доллара двадцать центов. Так что судите сами, отменный ли я игрок. В шашки я играю примерно так же. А в шахматах вообще ничего не смыслю. Джикс играл с Эсмеральдой. Но больше всего она обожала после ежедневного трехчасового трепа в каюте у Джикса окунуться в воду и сделать кружок вокруг яхты. На нее даже акулы не зарились.
   А в общем-то мне жилось отлично. Какое счастье убраться подальше от киностудий и постоянных склок: видите ли, прическа у меня не та - уши закрыты, и говорю я с французским акцентом, и слова неверно употребляю. Языки для меня темный лес. Да и на кой мне они? Для чего языки, если я каялась в своей распутной жизни только по бумажке, где все написано так, как произносится? Да пошли они на фиг. Бывало, приходилось читать по полсотни строчек. Это при том, что без линз и очков я все цвета вижу наоборот. Бумажка белая, а я ее вижу черной. Текст на ней написан черным, а мне кажется - белым. Другим-то хоть бы хны, а для меня черт-те какая путаница. В результате - пересъемка. И еще одна, и еще. Снова мажут физиономию гримом. А я уже вспотела - приходится раздеваться, снова укладывать прическу, опять одеваться, потому что мои чертовы платиновые волосенки закручиваются сами по себе. Вот прожектора направляют прямо в рожу. Видите ли, появились тени под глазами. При этом подбадривают злобными взглядами и называют "милочкой" таким тоном, словно живьем бы меня сожрали. В конце концов терпение у меня лопается и я поступаю по совету Джикса: ругаюсь по-французски, топчу очки, угрожаю, что вернусь в Монруж и снова стану маникюршей, чтоб каждое утро добираться до Насьон. Кстати, на яхте я всем делаю маникюр - и Джиксу, и Эсмеральде, и обеим потаскушкам стюардессам. Джикс повторял: "Ты создана, чтобы быть маникюршей. Как жаль, что кино создано для тебя". Он говорил с почти искренним сочувствием, но глазки при этом лукаво поблескивали.
   Обогнув Ирландию, мы пристали в Корке, где нас должен был ждать лоцман, потом Джикс собирался пересечь Ла-Манш и пристать в Довиле. Но от этого пришлось отказаться, так как над Ла-Маншем кишели москиты со свастикой, жалившие любую посудину без разбора. Мы обогнули весь полуостров Бретань только для того, чтобы в Ла-Боле заправиться горючим и подхватить на борт какого-то австрийского режиссера и еще французского актера, на которых Джикс надеялся хорошенько наварить. С французом мы играли в тех первых моих фильмиках. Их сопровождала супруга, одна на двоих, по прозванию Орлом-и-Решкой. Она была необъятных размеров и выглядела очень внушительно - как сзади, так и спереди. При этом обожала умные беседы. Не меньше недели она доставала нас за столом каким-то дурацким Морбианом, где, если она не путает, креветок ловят сразу очищенными Наконец она допекла даже корабельные моторы так, что они заглохли. Мы потерпели аварию.
   Такие пироги. В моторах я мало чего смыслю, но, похоже, все-таки побольше, чем ребята с "Пандоры". Два с половиной месяца нам пришлось проболтаться на якоре, пока они копались в моторе и ждали нужных деталей, которые все не подвозили. Когда же подвезли, те не заработали. Джикс послал к черту стармеха и телеграфировал, чтобы прислали на гидроплане не такого болвана. Самолет вылетел и был потоплен немецкой подводной лодкой. Бедолаги спаслись, но посол Рузвельта вякнул, гитлеровский министр извинился, а в лос-анджелесских газетах появились шапки: _"Трое смельчаков рискуют жизнью, чтобы вызволить Фру-Фру из ада"_. Вскоре рядом с яхтой, словно огромный цветок с небес, опустился другой гидроплан. Теперь уже новому стармеху пришлось дожидаться прибытия деталей. А тут еще незадача: разбомбили завод, где их делали. Впрочем, стармех скоро понял, что по ним так уж томится только китаец-прачка. Короче говоря, мы все лето, как буек, колыхались на якоре у самого полуострова, так называемой косы Двух Америк, между Олероном и Руайаном. Джикс поговаривал, что, если заманить на "Пандору" сценариста, можно было бы прямо тут же снять недорогой фильмец и подзаработать бабок. Но это он, конечно, шутил. Ни один из его двужильных писак сюда бы не сунулся. Не соблазнился бы нашими набитыми дурами, даже шлюшками стюардессами и Орлом-и-Решкой, которая и им даст фору. Отбил бы телеграммку в таком роде: "Скорблю, Джикс, но сюжета для фильма не вижу. Однако сообщаю, что в данный момент пишу сценарий фильма "Три мушкетера", а Селзник - не тот продюсер, который способен его отснять. Если вы согласитесь и т.д.". И на все сто чек был бы ему обеспечен. Крутые ребята все эти сценаристы.
   Между тем издалека наше положение выглядело отнюдь не так уж радужно. Радио на "Пандоре" работало исправно. Поэтому мы знали: весь мир от Сансета до Уилшира уверен, что нам крышка. Что мы подыхаем от голода, унесенные шквалом, поднятым воюющими армиями и флотами. На самом же деле жилось нам совсем не плохо. Бултыхались мы в живописной бухточке Морские Короны, и каждый день двое моряков снаряжали шлюпку и привозили нам все, что нужно. Нам даже удавалось разглядеть курортников на прибрежных скалах. Вначале они старались привлечь наше внимание, махали платочками. Потом привыкли и уже не мешали жить. По радио мы слышали, что моих соотечественников и их союзников здорово расколошматили Только слышали, но не видели, даже в морской бинокль. Впрочем, вскоре мы перестали слушать радио. Все, кроме Джикса, которому, чтобы обделывать свои делишки, приходилось держать руку на пульсе.
   Незадолго перед премьерой фильма "Глаза", в котором я отснялась перед отъездом, записали на пленку мое обращение ко "всей дружной семье американских кинематографистов". В день премьеры его передали по радио вместе с французским гимном "Марсельеза", и оно облетело всю страну, наделав немало шуму.
   По контракту, подсунутому мне Джиксом, я не имела права говорить о себе в первом лице. Только так: "Фру-Фру чихать на вас хотела" или: "Фру-Фру не знает, куда засунула свою вонючую правую туфлю". Даже со своей лучшей подругой Рейчел Ди, торгующей сорочками "Эрроу" в Уэствуде. Что уж говорить о других? Но для моей тронной речи Джикс сделал исключение, позволил говорить как всем нормальным людям. Чудеса, да и только! Несмотря на треск и хрипы, моя речь "явилась лучом надежды в сумерках мирозданья". Так писали все газетенки. Зачитала я ее по бумажке, которую сочинили нанятые Джиксом борзописцы. Хотя все слова там были написаны, как они произносятся, прочитать их было для меня пыткой. Я спотыкалась на каждом слове, состоящем из больше чем одного слога. Потому и слеза в голосе, не по какой другой причине. Я сообщила, что фильм "Глаза" мне дороже всех моих фильмов, потому что "в тяжкую годину, которую сейчас переживает все цивилизованное человечество, моя роль глухонемой, вне зависимости от мастерства исполнительницы, вырастает в символ", и все в таком духе. Далее я выразила свою глубокую скорбь, что оторвана, и, увы, неизвестно насколько, от общества коллег, но притом заверила, что храню благодарную память о радушии, с которым они приняли в свою среду французскую девчонку, что явилось символом нерушимой дружбы, связывающей две великие нации еще со времен Лафайета. Потом, кажется, я помянула Чарлза Боера, Эдварда Г.Робинсона, Анабеллу. И, конечно, этих сбежавших от нацистов чертовых режиссера и актеришку, которых подобрал Джикс. Понятно, не называя фамилий. Странно, что меня не заставили помянуть и об Орлом-и-Решкой с ее очищенными креветками.
   Короче говоря, не успели мы еще сняться с якоря, как "Глаза" принесли столько башлей, сколько "Шее" и не снилось, если б я даже в ней и не пела. Каждый день за завтраком Джикс подсчитывал барыши. После чего лукаво на меня поглядывал и заявлял: "Если б сейчас под рукой был Бен Хеч или хотя бы кто-нибудь из гарвардских сопляков, который разродился бестселлером и теперь целыми днями дрочит в застенках "Фокса", мы б такое забацали".
   А я радовалась, что это все мечты. Никогда в жизни я еще так чудно не отдыхала. Поскольку на берег мы не сходили, я была избавлена от всех туристических прелестей: осмотра дерьмовых достопримечательностей, всяких там живописных руин, от разговоров о болезнях и политике Наряжалась я только к обеду, не агукалась с вонючими детишками на радость их мамашам, не ублажала пропахших мочой старух, не обязана была выслушивать всякие бредни и о себе не говорила в третьем лице, да и вообще никак. Единственной моей обязанностью было валяться на корме и жариться на солнышке. Чтобы не ввести в соблазн морячков, которым, разумеется, никогда еще не приходилось видеть голую бабу, пляж был отделен от остальной палубы огромным полотнищем. Поверьте, я получила все, что мне надо для счастья: содовую, шоколад, калифорнийскую жару, игру в картишки с небольшим прибытком, сигареты "Кэмел", четыре смены контактных линз, приспособленных, чтобы видеть на расстоянии от полуметра до бесконечности, книжку о домашнем растениеводстве и последнее письмо от мамы, направленное Жермене Тизон, абонентский ящик 424, Сен-Жюльен-де-л'Осеан.
   Это был самый счастливый период в моей жизни, не считая детства в Монруже, когда, стоило открыть рот, мне туда совали леденец. До четырех лет все звезды. А потом уже больше не балуют. Но ключ от счастья лежит у меня в кармашке - там его хранят не только кенгуру. Когда у меня уже не найдется ни одной части тела, достойной появиться на экране, я рожу девочку. Пускай вопит, орет, болеет желтухой, все равно я буду ей делать каждое утро маникюр. Даже если на закате моей поганой жизни мне придется подбадривать ее парой моих "Оскаров" и хорошим пинком. Пусть я сдохну, но так и будет.
   Короче говоря, валяюсь я на корме "Пандоры" в чем мать родила, вся платиновая, как новая Харлоу; каждый день после обеда я, не будь дура, заваливалась подремать на свой матрас. Тут-то в один прекрасный день вся эта каша и заварилась. Месяц и год я точно не назову По-моему, сороковой, где-то в начале сентября. Если вы станете меня убеждать, что был август - спорить не стану Если станете настаивать, что тридцать девятый или сорок первый - тоже не буду, но останусь при своем мнении. Да какая, к черту, разница?
   Помню, тогда стояла мертвая тишина. Зеленый шар катился за горизонт Просыпаюсь я от плеска, протираю глаза и вижу сквозь дырку спасательного круга, прямо как в кадре, - к "Пандоре" плывет какой-то тип. Море красное, а он весь черный. Хватаю контактные линзы номер три и вскакиваю на ноги.
   А малый уже на последнем издыхании: вижу, что руками едва шевелит, слышу, как бульки пускает. Бросаю ему круг на канате, а заодно и все подвернувшиеся под руку канаты. Если я не скинула адмиральские сходни, так только потому, что их не оказалось под рукой. Добрых две минуты у него ушло, чтобы обвязаться, а потом он с безумным взглядом стал карабкаться на "Пандору", то и дело срываясь и при этом бухтя: "Ноно. Ноно…" Этакая молитва великому "Но", которое фиг ответит.
   Наконец взобрался. Как только его физиономия появилась из-за борта, хватаю его за шкирку и как половую тряпку швыряю на палубу. Потом присаживаюсь на корточки и разглядываю. Длинная жердь лет тридцати или около, в сорочке "Лакост", красный от крови. Сначала он только кашлял и отплевывался, пыхтя, как боксер в конце раунда. Потом умоляюще глядит на меня своими черными зенками и, заикаясь, шепчет:
   - Умоляю вас, никого не зовите. Я бежал из тюрьмы. Меня ранило…
   Я ума не могла приложить, что мне делать. Притом позабыла, что на мне ничего нет, кроме стеклышек, которые, однако же, не скрыли от него, что я совсем обалдела. Он тут же всполошился.
   - Клянусь вам, - ноет, - я не виноват. Я не преступник.
   Парень был весь заляпан кровью, но рана уже не кровоточила. Он был кое-как перевязан под сорочкой.
   - Умоляю вас, - твердит.
   Конечно, малый совсем не прочь был сдружиться. Оттого поглаживал мне плечо, а потом по рассеянности принялся и за сиськи. Тут я шлепнула его по руке и перешла к делу:
   - Вы можете встать и на меня опереться?
   Он благодарно моргнул глазами. Я тут же напялила свои причиндалы и накинула халат. Как раз и стемнело. Для начала надо было его где-то спрятать.
   Кое-как я сволокла его на нижнюю палубу, потом еще ниже, в трюм. Там, между машинным отделением и резервуарами с мазутом, была комнатушка, заваленная мешками с черт его знает чем и заставленная всякой ерундой: там и бидоны с краской, и драные шезлонги, и почему-то облупленная деревянная лошадка. Лампочка здесь светила не слишком щедро, потолок как раз для лилипута, но зато вряд ли кому взбрело бы сюда сунуться. Разве что озабоченная Джиксова психичка потихоньку затащит китайчонка-прачку.
   Я уложила бедного малого на мешки, а потом сбегала в свою каюту за одеялом и всякими лечебными штуками. Вернувшись, я обнаружила его совсем голым, если не считать обручального кольца на левой руке. Одежду он развесил на трубах, а сам пристроился в уголке: расстелил пару прохудившихся матрасов и свернулся на них калачиком. Хотя в этом чулане было чертовски жарко, он дрожал.
   Я распутала его повязочку. Спереди, пониже плеча, но, тьфу-тьфу, сильно выше сердца, у него зияла дыра. Такая же и сзади, даже еще больше. Морская вода хорошенечко их промыла, но и я еще протерла спиртом. Он даже не шевельнулся, так и лежал с закрытыми глазами. Я залепила раны пластырями, обляпанными мазью так, что смахивали на блины со свежей сметанкой, потом наложила отличную, в меру плотную повязку, как нас учили в скаутском отряде в Монруже. Обожаю лечить - почти так же, как делать маникюр. Толедо, одна из стюардесс, была раньше медсестрой, и мы с ней постоянно болтали о лечебных процедурах. Я много чего от нее нахваталась, но случалось и мне заткнуть ее за пояс. С банками, к примеру. Банки я ставила мастерски. Если бы за это вручали "Оскара", у меня бы полки не хватило.