Страница:
- Сегодня, Йоко, с Фредериком ни на что не нужно соглашаться.
Но она еще и очень хорошая женщина для него и для меня, и никогда не внимает на мелочи, и очень крепко держит дом. У Фредерика характер живее и изменнее. Иногда он шутливый и очень ласковый в словах. А иногда сидит в своем углу и дуется, и мы не знаем, что такое мы говорим раньше для его неудовольствия. Правда в том, что он все чувствует лучше, чем понимает. А еще иногда, выпив слишком много спирта, который он готовит и топит свое горе оттого, что он так далеко от своего дома, он говорит вслух всякие гордые и путаные сны, что он входит в большой океан и выходит победителем, что он кладет все свое терпение и мужество и мастерит такую хорошую вещь, что каждый видит своими глазами, на что он, Фредерик, способен, а под конец он всегда говорит:
- Да идете вы все к чертовой матери!
Когда на остров возвращается солнце, мы еще плаваем и живем наши дни, но лучшее в нас далеко, и остается только грусть оттого, что мы забыты. Я не хочу рассказывать, как Эсмеральда первой теряет надежду и я тоже. Хочу рассказывать только последние дни, когда мы живем на острове трое.
Давно раньше Эсмеральда много говорит об этом огне на пляже австралийцев, потому что боится, что мы с Фредериком думаем, что это она его зажигает, и она говорит - нет, она не зажигает. А после она говорит, что, может, и хочет его зажигать, чтобы Фредерику нельзя убегать по океану, так что никто так никогда и не знает, что же она делает с нами в ту ночь, после того как он вытаскивает самолет.
Тогда Фредерик ей говорит:
- Я хорошо знаю, кто зажигает огонь и почему. Так что не бери в голову.
И, конечно, я думаю, что он считает, что это я. Я говорю:
- Да как я могу? Всю ту ночь я провожу у тебя в руках и ни разу не выхожу из дому.
Он на то отвечает:
- Разве я говорю, что это ты? Ты все еще видишь во мне теки?
Это значит враг. Я говорю - нет, и бегу далеко, чтобы не слышать глупости, которые делают больно всем.
После Эсмеральда хочет поставить в хижине материю одного австралийского парашюта, натянутую на веревку. Так она отделена от нас, когда я с Фредериком. Он говорит: "Делаем как она хочет", - и мы делаем.
После она больше не хочет, чтобы Фредерик приходит на ее сторону поговорить и видит ее голую. Он поднимает плечи и говорит:
- Ладно, когда хочешь еще - говоришь.
И потом никогда уже не приходит на ее сторону.
После, на пляже, она одна, и грустная, и поет, как он раньше, когда привязан. На любое мое слово она отвечает: "У меня нет неудовольствия против тебя, Йоко. Мне хорошо так". И Фредерик единственный раз приходит с ней поговорить, сидя рядом с ней на песке, и она ставит свою голову ему на плечо и плачет. А я далеко и потому не слышу их слов.
После, в ночи, когда она сидит по ту сторону парашютной материи и у меня горячее желание дрючиться, стоит мне только влезть на Фредерика или ему на меня, как она кошмарит. Она кричит, чтобы нам помешать. Я знаю, что она делает так нарочно, потому что и у меня бывают иногда плохие сны, но я никогда не рассказываю их так хорошо своим голосом в ту самую минуту, когда они приходят, да еще с такой точностью, как она:
- Боже мой, вот я на многолюдном приеме! И все эти мужчины на меня смотрят! Боже мой, мое замечательное платье зажимает дверью, а я забываю надеть трусы! Они меня видят! Они все могут видеть мой голый зад!
Я с неудовольствием говорю Фредерику:
- Не слушай, ну пожалуйста, не слушай!
Но попробуйте-ка дрючиться вот так - сами увидите, как это.
Другим днем Фредерик вкусно кушает раковины, которые я беру под океаном. И, как это часто, находит жемчужину. Мы все три в хижине, Эсмеральда лежит в гамаке. Тогда он говорит:
- Йоко, ты берешь много таких жемчужин?
Я иду на место в полу, где прячется мое богатство, и поднимаю доску, и достаю мешочек, который мастерю из носка Акиро по прозвищу Батяня, когда нас выбрасывает на этот остров. И я сильно сотрясаю мешочком, чтобы показать вес, а после открываю его перед Фредериком, и он своими глазами видит все прекрасные жемчужины, которые я держу для родителей, или для доброго супруга, или для кого угодно, не знаю. Тогда он, очень удивленный, говорит:
- Черт побери! Да это, может, поценнее, чем наследство моей бабушки!
А я говорю:
- Я даю тебе три жемчужины за каждый раз, что ты крепко целуешь мои губы, и пять - за каждый раз, что ты крепко целуешь мои кончики грудей, и десять - за каждый раз, что ты соглашаешься быть моей резвой лошадкой, и все-все - за один раз, что ты их хочешь, ничего мне не делая, потому что они твои.
Тогда он ржет, и я тоже, но Эсмеральда говорит:
- Что это еще за наследство вашей бабушки? Мне вы никогда про это не рассказываете.
Тут молчание, и Фредерик отвечает:
- Это вас не касается.
И без других слов ест раковины.
Наконец наступает та ночь Меня дрючит Фредерик по нашу сторону материи, а Эсмеральда говорит во сне, чтобы нам помешать. Он делает так, будто у него нет ушей, и она по моим радостным стонам понимает, что может снить себе какие угодно сны - мне на это плюнуть и растереть. Тогда она придумывает вот это, хотя слова могут быть и не совсем точными:
- Боже мой, вот я в крестьянском доме, мои родители где-то на деревенском празднике! Этот синий солдат рвет руками мое платье и швыряет меня на пол! Ах, теперь он мнет мою грудь и мой голый зад! Боже мой, он входит в меня и получает во мне удовольствие! Как мне больно! Как замарано мое тело! Я хочу умереть! Господи Боже мой, прости меня, я бросаюсь вниз!
И все то время, что эта безумная орет, Фредерик орет тоже:
- Прекратите! Вы не имеете права! Прекратите, или я встаю и заставляю вас замолчать!
Конечно, он отделяется от меня и садится сидеть на матрасе, держа голову в руках, а Эсмеральда этим временем обманно просыпается и говорит:
- Ах, какой ужасный сон!
Тогда я, Йоко, говорю Фредерику:
- Какой же ты дурак! Ты ведь понимаешь, что эта женщина не спит, она говорит нарочно, чтобы нам помешать!
А он отвечает:
- Даже во сне она не имеет права! - А ей орет: - Слышите? Вы не имеете права!
Тогда она со смехом говорит с той стороны материи:
- Помилуйте, дорогой мой, это же неуправляемо! Такова дурость людей на этом острове, да и в любом другом месте.
Фредерик выпрямляется без капельки крови под кожей лица и говорит:
- Стерва!
И после никогда, вы слышите, никогда он никому ни разу не говорит ни слова - ни ей, ни мне.
ЙОКО (7)
ЙОКО (8)
ТОЛЕДО (1)
Но она еще и очень хорошая женщина для него и для меня, и никогда не внимает на мелочи, и очень крепко держит дом. У Фредерика характер живее и изменнее. Иногда он шутливый и очень ласковый в словах. А иногда сидит в своем углу и дуется, и мы не знаем, что такое мы говорим раньше для его неудовольствия. Правда в том, что он все чувствует лучше, чем понимает. А еще иногда, выпив слишком много спирта, который он готовит и топит свое горе оттого, что он так далеко от своего дома, он говорит вслух всякие гордые и путаные сны, что он входит в большой океан и выходит победителем, что он кладет все свое терпение и мужество и мастерит такую хорошую вещь, что каждый видит своими глазами, на что он, Фредерик, способен, а под конец он всегда говорит:
- Да идете вы все к чертовой матери!
Когда на остров возвращается солнце, мы еще плаваем и живем наши дни, но лучшее в нас далеко, и остается только грусть оттого, что мы забыты. Я не хочу рассказывать, как Эсмеральда первой теряет надежду и я тоже. Хочу рассказывать только последние дни, когда мы живем на острове трое.
Давно раньше Эсмеральда много говорит об этом огне на пляже австралийцев, потому что боится, что мы с Фредериком думаем, что это она его зажигает, и она говорит - нет, она не зажигает. А после она говорит, что, может, и хочет его зажигать, чтобы Фредерику нельзя убегать по океану, так что никто так никогда и не знает, что же она делает с нами в ту ночь, после того как он вытаскивает самолет.
Тогда Фредерик ей говорит:
- Я хорошо знаю, кто зажигает огонь и почему. Так что не бери в голову.
И, конечно, я думаю, что он считает, что это я. Я говорю:
- Да как я могу? Всю ту ночь я провожу у тебя в руках и ни разу не выхожу из дому.
Он на то отвечает:
- Разве я говорю, что это ты? Ты все еще видишь во мне теки?
Это значит враг. Я говорю - нет, и бегу далеко, чтобы не слышать глупости, которые делают больно всем.
После Эсмеральда хочет поставить в хижине материю одного австралийского парашюта, натянутую на веревку. Так она отделена от нас, когда я с Фредериком. Он говорит: "Делаем как она хочет", - и мы делаем.
После она больше не хочет, чтобы Фредерик приходит на ее сторону поговорить и видит ее голую. Он поднимает плечи и говорит:
- Ладно, когда хочешь еще - говоришь.
И потом никогда уже не приходит на ее сторону.
После, на пляже, она одна, и грустная, и поет, как он раньше, когда привязан. На любое мое слово она отвечает: "У меня нет неудовольствия против тебя, Йоко. Мне хорошо так". И Фредерик единственный раз приходит с ней поговорить, сидя рядом с ней на песке, и она ставит свою голову ему на плечо и плачет. А я далеко и потому не слышу их слов.
После, в ночи, когда она сидит по ту сторону парашютной материи и у меня горячее желание дрючиться, стоит мне только влезть на Фредерика или ему на меня, как она кошмарит. Она кричит, чтобы нам помешать. Я знаю, что она делает так нарочно, потому что и у меня бывают иногда плохие сны, но я никогда не рассказываю их так хорошо своим голосом в ту самую минуту, когда они приходят, да еще с такой точностью, как она:
- Боже мой, вот я на многолюдном приеме! И все эти мужчины на меня смотрят! Боже мой, мое замечательное платье зажимает дверью, а я забываю надеть трусы! Они меня видят! Они все могут видеть мой голый зад!
Я с неудовольствием говорю Фредерику:
- Не слушай, ну пожалуйста, не слушай!
Но попробуйте-ка дрючиться вот так - сами увидите, как это.
Другим днем Фредерик вкусно кушает раковины, которые я беру под океаном. И, как это часто, находит жемчужину. Мы все три в хижине, Эсмеральда лежит в гамаке. Тогда он говорит:
- Йоко, ты берешь много таких жемчужин?
Я иду на место в полу, где прячется мое богатство, и поднимаю доску, и достаю мешочек, который мастерю из носка Акиро по прозвищу Батяня, когда нас выбрасывает на этот остров. И я сильно сотрясаю мешочком, чтобы показать вес, а после открываю его перед Фредериком, и он своими глазами видит все прекрасные жемчужины, которые я держу для родителей, или для доброго супруга, или для кого угодно, не знаю. Тогда он, очень удивленный, говорит:
- Черт побери! Да это, может, поценнее, чем наследство моей бабушки!
А я говорю:
- Я даю тебе три жемчужины за каждый раз, что ты крепко целуешь мои губы, и пять - за каждый раз, что ты крепко целуешь мои кончики грудей, и десять - за каждый раз, что ты соглашаешься быть моей резвой лошадкой, и все-все - за один раз, что ты их хочешь, ничего мне не делая, потому что они твои.
Тогда он ржет, и я тоже, но Эсмеральда говорит:
- Что это еще за наследство вашей бабушки? Мне вы никогда про это не рассказываете.
Тут молчание, и Фредерик отвечает:
- Это вас не касается.
И без других слов ест раковины.
Наконец наступает та ночь Меня дрючит Фредерик по нашу сторону материи, а Эсмеральда говорит во сне, чтобы нам помешать. Он делает так, будто у него нет ушей, и она по моим радостным стонам понимает, что может снить себе какие угодно сны - мне на это плюнуть и растереть. Тогда она придумывает вот это, хотя слова могут быть и не совсем точными:
- Боже мой, вот я в крестьянском доме, мои родители где-то на деревенском празднике! Этот синий солдат рвет руками мое платье и швыряет меня на пол! Ах, теперь он мнет мою грудь и мой голый зад! Боже мой, он входит в меня и получает во мне удовольствие! Как мне больно! Как замарано мое тело! Я хочу умереть! Господи Боже мой, прости меня, я бросаюсь вниз!
И все то время, что эта безумная орет, Фредерик орет тоже:
- Прекратите! Вы не имеете права! Прекратите, или я встаю и заставляю вас замолчать!
Конечно, он отделяется от меня и садится сидеть на матрасе, держа голову в руках, а Эсмеральда этим временем обманно просыпается и говорит:
- Ах, какой ужасный сон!
Тогда я, Йоко, говорю Фредерику:
- Какой же ты дурак! Ты ведь понимаешь, что эта женщина не спит, она говорит нарочно, чтобы нам помешать!
А он отвечает:
- Даже во сне она не имеет права! - А ей орет: - Слышите? Вы не имеете права!
Тогда она со смехом говорит с той стороны материи:
- Помилуйте, дорогой мой, это же неуправляемо! Такова дурость людей на этом острове, да и в любом другом месте.
Фредерик выпрямляется без капельки крови под кожей лица и говорит:
- Стерва!
И после никогда, вы слышите, никогда он никому ни разу не говорит ни слова - ни ей, ни мне.
ЙОКО (7)
Рассказываю вам его дело много дней и недель после: молчаливый, как без языка, он рубит бамбуки и деревья топором. Когда усталый, курит сигарету и пьет воду или спирт из плодов. Иногда плавает в океане, один. Я иду к нему. Говорю:
- Я, Йоко, ничего не делаю против тебя, и я несчастна, что ты со мной не говоришь. Умоляю тебя говорить со мной!
Ничего. И Эсмеральда просит его прощения за свою вину, и я своими ушами слышу, что она говорит, и ее слова скромные и прекрасные, и они гонят слезы на мои глаза. Он - ничего Рубит бамбуки.
Память о ране в этом человеке такая же длинная, как и его терпение. Я часто иду к нему, когда он рубит топором и с лица и тела его течет пот. Я ставлю на землю еду, но он ее не ест. Он готовит свою еду из плодов, и корней, и раковин, а иногда из яиц джунглей. Спит он на песке под хижиной. Его борода растет и волосы. Тогда мы видим, что он собирает вместе бамбуки крепкими веревками и строит стену другого дома у желтых скал. После он строит пол. После - большую циновку из сильно-сильно сжатых трав. Я говорю Эсмеральде:
- Когда он кончает свой дом, мы каждую ночь идем внутрь, показывая ему наши тела и танцуя, как в фильмах, и он влюблен, как раньше.
Но я долго живу с Фредериком, а совсем не знаю его.
Одним вечером он, задумчивый, сидит на песке, куря сигарету и глядя в красное солнце на конце океана. Я иду спать. В утро после я иду в джунгли поймать птицу или грызуна. Возвращаюсь, когда солнце самое высокое. И уже не вижу своими глазами постройку Фредерика на пляже. Но тут я вижу поднятый на обрезанном дереве вместе с моим флагом синий, белый и красный флаг французов с четырехруким крестом, и я рада, что Фредерик таким способом говорит мне, что он выбирает мир Когда я бегу в хижину, ноги у меня слабые, а сердце сильное-сильное.
Поднимаюсь по лестнице. Вхожу. Эсмеральда одна в своей солдатской рубашке, с красными глазами, но с хорошо устроенной прической. Она говорит мне:
- Бедная Йоко, бедная дура. Он строит не дом, он строит корабль с парусом.
И теперь он далеко.
Тогда я бегу наружу и бросаю глаза везде по большому океану. И не хочу верить. Тогда я иду по песку и ору. Ору Фредерику вернуться. Тогда я опять бегу в дом. Эсмеральда все у окна. И я двигаю головой, показывая, что не верю. Она говорит мне:
- Смотри!
И показывает рукой на место, куда я кладу мешочек с жемчужинами, и на вскрытый пол.
Тогда я с мутной головой иду на веранду и ору большому океану вернуть моего Фредерика. А после сижу в кресле, плача, не в силах сдержаться, и Эсмеральда подходит сзади меня, и кладет свои руки мне на плечи, и говорит:
- Не плачешь, не плачешь, Йоко. Мы выживаем. Женщины всегда выживают. Позже мы можем спокойно думать о нем и держим в памяти только одно: что он нас любит и уходит за помощью.
- Я, Йоко, ничего не делаю против тебя, и я несчастна, что ты со мной не говоришь. Умоляю тебя говорить со мной!
Ничего. И Эсмеральда просит его прощения за свою вину, и я своими ушами слышу, что она говорит, и ее слова скромные и прекрасные, и они гонят слезы на мои глаза. Он - ничего Рубит бамбуки.
Память о ране в этом человеке такая же длинная, как и его терпение. Я часто иду к нему, когда он рубит топором и с лица и тела его течет пот. Я ставлю на землю еду, но он ее не ест. Он готовит свою еду из плодов, и корней, и раковин, а иногда из яиц джунглей. Спит он на песке под хижиной. Его борода растет и волосы. Тогда мы видим, что он собирает вместе бамбуки крепкими веревками и строит стену другого дома у желтых скал. После он строит пол. После - большую циновку из сильно-сильно сжатых трав. Я говорю Эсмеральде:
- Когда он кончает свой дом, мы каждую ночь идем внутрь, показывая ему наши тела и танцуя, как в фильмах, и он влюблен, как раньше.
Но я долго живу с Фредериком, а совсем не знаю его.
Одним вечером он, задумчивый, сидит на песке, куря сигарету и глядя в красное солнце на конце океана. Я иду спать. В утро после я иду в джунгли поймать птицу или грызуна. Возвращаюсь, когда солнце самое высокое. И уже не вижу своими глазами постройку Фредерика на пляже. Но тут я вижу поднятый на обрезанном дереве вместе с моим флагом синий, белый и красный флаг французов с четырехруким крестом, и я рада, что Фредерик таким способом говорит мне, что он выбирает мир Когда я бегу в хижину, ноги у меня слабые, а сердце сильное-сильное.
Поднимаюсь по лестнице. Вхожу. Эсмеральда одна в своей солдатской рубашке, с красными глазами, но с хорошо устроенной прической. Она говорит мне:
- Бедная Йоко, бедная дура. Он строит не дом, он строит корабль с парусом.
И теперь он далеко.
Тогда я бегу наружу и бросаю глаза везде по большому океану. И не хочу верить. Тогда я иду по песку и ору. Ору Фредерику вернуться. Тогда я опять бегу в дом. Эсмеральда все у окна. И я двигаю головой, показывая, что не верю. Она говорит мне:
- Смотри!
И показывает рукой на место, куда я кладу мешочек с жемчужинами, и на вскрытый пол.
Тогда я с мутной головой иду на веранду и ору большому океану вернуть моего Фредерика. А после сижу в кресле, плача, не в силах сдержаться, и Эсмеральда подходит сзади меня, и кладет свои руки мне на плечи, и говорит:
- Не плачешь, не плачешь, Йоко. Мы выживаем. Женщины всегда выживают. Позже мы можем спокойно думать о нем и держим в памяти только одно: что он нас любит и уходит за помощью.
ЙОКО (8)
Так кончается моя история на этом острове.
Есть, конечно, и другая часть, но я думаю, что для вас она малоинтересна. Так что я говорю быстро. Мы с Эсмеральдой живем там вместе еще четыре недели, и тогда нас приходит брать крейсер США. Когда мы спрашиваем, кто устраивает нам спасение и где он, капитан не знает. Крейсер идет в пути на Гавайские острова, и по радио приходит приказ нас брать. Война проиграна для моих соотечественников, и моя бедная страна ранена, как каждый знает.
После меня долго допрашивают в Сан-Франциско про смерть американского летчика и двух австралийцев, и я говорю то, что вижу своими глазами. Я подписываю много бумаг и живу свободной в Лос-Анджелесе с Эсмеральдой, которая дает свое поручительство. Время, что я с ней, - это почти четыре месяца, и она всегда очень добрая и богато со мной обращается, и люди-ослицы говорят в ее спину, что мы влюбленные, но ей плевать и растереть.
После я объявлена невиновной в смертоубийстве, и покидаю эту замечательную подругу, обещая быстро вернуться, и наконец еду в свою страну на самолете, насчитывая почти двадцать пять лет.
У меня хорошая судьба иметь еще мать и отца в живых, а еще - бабушку за бабушкой моей матери, которая теперь насчитывает сто шестнадцать лет. Одним днем я пишу ей письмо в Талькауано, Чили. Она отвечает, используя чью-то руку, потому что никогда не учится писать:
"Я вижу всех подруг моего детства, как они умирают, одна за другой. О них никто ничего уже не знает. Никто не дает им даже один цветок на могилу. Так что я не дура. Я не умираю".
Есть, конечно, и другая часть, но я думаю, что для вас она малоинтересна. Так что я говорю быстро. Мы с Эсмеральдой живем там вместе еще четыре недели, и тогда нас приходит брать крейсер США. Когда мы спрашиваем, кто устраивает нам спасение и где он, капитан не знает. Крейсер идет в пути на Гавайские острова, и по радио приходит приказ нас брать. Война проиграна для моих соотечественников, и моя бедная страна ранена, как каждый знает.
После меня долго допрашивают в Сан-Франциско про смерть американского летчика и двух австралийцев, и я говорю то, что вижу своими глазами. Я подписываю много бумаг и живу свободной в Лос-Анджелесе с Эсмеральдой, которая дает свое поручительство. Время, что я с ней, - это почти четыре месяца, и она всегда очень добрая и богато со мной обращается, и люди-ослицы говорят в ее спину, что мы влюбленные, но ей плевать и растереть.
После я объявлена невиновной в смертоубийстве, и покидаю эту замечательную подругу, обещая быстро вернуться, и наконец еду в свою страну на самолете, насчитывая почти двадцать пять лет.
У меня хорошая судьба иметь еще мать и отца в живых, а еще - бабушку за бабушкой моей матери, которая теперь насчитывает сто шестнадцать лет. Одним днем я пишу ей письмо в Талькауано, Чили. Она отвечает, используя чью-то руку, потому что никогда не учится писать:
"Я вижу всех подруг моего детства, как они умирают, одна за другой. О них никто ничего уже не знает. Никто не дает им даже один цветок на могилу. Так что я не дура. Я не умираю".
ТОЛЕДО (1)
После идиотского крушения "Пандоры" я вернулась во Флориду и встретила там Бесси, которая успела вполне оправиться от своих африканских ран. Какое-то время мы держали с ней на Ки-Уэсте рыбный ресторанчик, но потерпели очередное крушение. Расстались мы с ней, однако, добрыми друзьями, и я поступила медсестрой в Военно-морские силы США.
Последний день войны застал меня в полевом госпитале на берегу Бенгальского залива, в Бирме, в сотне километров от Рангуна. Исполнилось мне тогда двадцать семь, и я была в чине, соответствующем лейтенанту флота.
До тех пор я всегда плавала в Тихом океане. Мы сопровождали флот, когда он отвоевывал Филиппины, потом на Иводзиму. Раненых и мертвых вывозили оттуда целыми грузовиками.
А в Бирме после всего этого нам показалось, что наступили мирные времена. Британцы уже взяли Рангун и очистили от японцев почти всю территорию страны. Из пяти больших палаток нашего госпиталя в дельте Иравади три пустовали. Раненые, что еще оставались на нашем попечении, - в основном американские летчики и моряки, пополнявшие запасы оружия и продовольствия наших союзников в ходе зимней кампании, - быстро шли на поправку и только и ждали, что их вот-вот отправят на родину.
Капитуляция Японии привела их в полный восторг - мол, возвращение домой не за горами. Но не тут-то было. Слишком много военных приходилось репатриировать со всех концов света. "Наберитесь терпения, - говорили нам, - буквально в считанные дни…" Вот мы и считали их, считали… Самые большие оптимисты насчитали триста шестьдесят пять в году.
Август перевалил за средину. Вовсю дули муссоны. Даже если не было дождя, мокрая насквозь одежда противно липла к телу. Да и от дождя никакого облегчения - теплый, мерзкий. Горные речки - а их было много вокруг нашего лагеря - сплавляли в Иравади рыжую грязь, а иногда дохлых буйволов. В это расчудесное времечко и привели к нам человека в полузабытьи, с капельницей, о котором было известно только, что пережил он что-то невероятное, едва остался жив и бредит по-французски.
Главный врач нашего госпиталя Кирби осмотрел больного, а затем его перенесли в одну из пустовавших палаток, именуемую у нас "Карлейль", по названию нью-йоркского отеля. Четыре других носили громкие названия: "Плаза", "Дельмонико", "Пьер", "Святой Реджис". Уложили его под москитник, он не проснулся, и я подставила ему в изголовье капельницу. Ухаживать за ним поручили мне, поскольку я одна говорила по-французски.
Когда санитары с носилками ушли, доктор Кирби сказал мне:
- Пока мы не получили относительно него никаких распоряжений, никого не подпускайте к нему, Толедо. И немедленно поднимайте тревогу, если он вздумает бежать.
- Бежать? В таком состоянии?
- Ну, этому все нипочем. Если верить всему, что он говорил в бреду, ему пришлось переплыть Тихий океан на плоту.
Я проводила доктора до выхода из палатки, и тут он подал мне матерчатый мешочек цвета хаки величиной с ладонь.
- Висел у него на шее. Посмотрите. Внутри еще один. Похоже, старый носок. Но носок, набитый жемчугом. К нему приложен сертификат военно-воздушной базы Соединенных Штатов на острове Джарвис. Эти юмористы даже число жемчужин указали. Пересчитайте на досуге.
На пороге он обернулся и еще раз взглянул на спящего:
- Да, в войну чего только не насмотришься.
Я потом сосчитала жемчужины. Считала целую вечность. Получилось 1223. В военно-воздушном документе было указано 1224. Уж не знаю, кто ошибся - может, я, а может, означенный в документе сержант Дж.К.Даун, считавший их до меня. Ясно одно - даже самый дикий скупердяй не подарит своей подружке ожерелье из одной жемчужины, так что кто мог на нее польститься?
Пять дней я не отходила от кровати больного, строго следуя предписанию: следить за тем, чтобы он крепко спал, и наполнять капельницу. Палатка "Карлейль" находилась дальше всех от нашего барака, и, чтобы не бегать туда-обратно, я стала там ночевать. Освободившись, я помогала другим медсестрам и, если прекращался дождь, вместе с ними плескалась в море. Правда, эти купания нисколько нас не освежали.
Как-то поутру я завтракала в столовой, и ко мне подсел со своей чашкой кофе доктор Кирби.
- Мы кое-что узнали о французе. Его подобрал вертолет на островке, затерянном в океане. Он лежал на берегу без сознания. Поскольку никто не знал, что с ним делать, его направили к нам на грузовом самолете, летевшем в Рангун транзитом через Джарвис.
- А кто он, неизвестно?
- Подождите. Очнется, сам скажет.
Очнулся он только к вечеру. Огромные вентиляторы вяло взбалтывали духоту. Я скинула халат. Мне было невмоготу даже в самой легкой белой рубашке, какую мне только удалось найти.
Когда он открыл глаза, я стояла к нему спиной - наводила порядок в аптечке, разложив лекарства на соседней кровати. И вдруг слабый голос у меня за спиной отчетливо произнес:
- Толедо!
Вздрогнув от неожиданности, я обернулась. Он лежал и, удивленно улыбаясь, смотрел на меня сквозь москитник. Надо сказать, что и я была удивлена не меньше.
- Вы меня знаете?
- Видел вас на "Пандоре".
Я приподняла сетку, чтобы получше рассмотреть его. Нет, лицо совершенно незнакомое.
- Бы тоже были на "Пандоре"?
- Тайно, - сказал он все с той же улыбкой, - но т-с-с-с!
Теперь ясно, кто это был! На яхте я каждое утро убирала каюту мисс Фру-Фру. Только слепой бы не заметил, что она тайком расточает кому-то свои милости.
Так, так! А я-то грешила на экипаж или на того актера, что с нами ехал. Ладно, это, в конце концов, не мое дело. Терпеть не могу совать нос в чужие дела. Можно и без носа остаться.
- Вот это встреча! А знаете, Толедо, вы нисколько не изменились.
Забыв, что болен, он попытался было встать, но я быстренько уложила его, сунула в рот градусник и стала объяснять, что поневоле, мол, растеряешься, если кто-то, оказывается, так хорошо знает твою спину, что он как-нибудь непременно мне все расскажет, что Толедо - это мое прозвище (я родилась в городе Толедо, штат Огайо), а на самом деле меня зовут Дженнифер Маккина. Наболтав с три короба, я извлекла градусник. При его состоянии температура вполне сносная. Я спросила, как его зовут.
- Морис, - ответил он. - Можете, конечно, звать меня Момо или Рики, как звали меня в детстве, но лучше, наверное, Морис.
- Морис, а дальше?
- Морис и Морис. Ведь вот в чем шутка: окликните Рики Момо или Момо Рики, я все равно буду знать, что речь идет обо мне.
- Вы француз?
- Гражданин Свободной Франции. Знаете, генерал де Голль и все такое…
- Теперь уже вся Франция свободна - Германия капитулировала еще весной, а Япония совсем недавно, как раз в день вашего прибытия.
- А сейчас я где? - вдруг спросил он.
- В Бирме. Вас доставил один из наших самолетов.
Он порывисто схватил меня за руку.
- Вот черт! И сколько же я тут нахожусь?
В глазах у него мелькнуло беспокойство.
- С неделю.
- Боже мой! Ведь там, в океане, на острове остались две женщины! Нужно немедленно сообщить, чтобы их забрали.
Так я узнала, что мисс Эсмеральда жива.
Доктор Кирби вызвал двух офицеров из Рангуна и направил их к Морису, беседовали они больше часа. Выходя из палатки, один из них буркнул:
- Либо этот лягушатник вконец окосел от ваших снадобий, либо мир перевернулся и мы, сами того не подозревая, ходим на головах. Вы что, тоже были на этой сраной посудине, когда она накрылась?
Я подтвердила, что "Пандора" на самом деле потерпела крушение и во время его мы потеряли молодую женщину, психоаналитика из Лос-Анджелеса. - В каком месте?
- Где-то в тысяче миль на юго-восток от островов Рождества. Плыли мы тогда в Гонолулу.
- Ну и дела! - воскликнул офицер. - Поверьте, это самая невероятная из историй, которые я когда-либо слышал! Бельевые прищепки, а!
Когда они с товарищем уходили, вид у него был растерянный.
Наконец я принесла Морису настоящую еду - стейк, гороховое пюре и фруктовый салат из консервной банки, - и он набросился на нее с аппетитом. За последние дни он так хорошо отоспался, что ему теперь спать не хотелось, он много говорил, но ни слова о том, что с ним было после крушения. Сообщил только, что мисс Эсмеральда жива и вместе с ней там, на острове, находится молодая чилийка - весьма привлекательная особа, окончившая Академию изящных искусств в Париже и прекрасно говорящая по-французски. Я поняла, что никаких других подробностей из него клещами не вытянешь. Зато он рассказывал мне о своем детстве, о Франции, о Марселе, где родился, о бабушке, которую очень любил, об иезуитах, у которых учился. Рассказал и о своей семье. Будто женат он на самой прекрасной, на самой очаровательной из женщин - мечте любого мужчины. Но вот уже двенадцать лет как они в разлуке, и его очень мучает, что жена все эти годы ждет его и ждет. Он, правда, очень хочет послать ей какую-нибудь весточку. И тут Морис вспомнил о жемчужинах. Я достала мешочек и честно призналась, что считала их и одной недосчиталась. Сам он жемчуг не пересчитывал, но полагал, что во время его странствия из Джарвиса в Рангун у него непременно украдут все или по крайней мере добрую часть. Я положила мешочек ему под матрас, и больше мы с Морисом к этому не возвращались.
Я отправилась к своей кровати - стояла она у меня у самого входа и раньше я спала голышом, по такой духоте мне с избытком хватало москитной сетки. Но теперь, когда Морис пришел в себя, я даже халата снять не могла. Решив, что завтра же попрошу принести мне сюда ширму, я улеглась на постель прямо в халате и долго еще слушала его болтовню. Сперва он спросил:
- Толедо, вы спите?
- Непробудным сном.
Тут он пошел чесать языком, пересказал мне содержание всех фильмов, которые они смотрели с мисс Фру-Фру. Поговорил о жаре, о том, что в Мозамбике есть место под названием Крутящееся Колесо, об обезьянках уистити, карабкающихся по деревьям…
Утром он крепко спал. Я отправилась принять душ и выпить кофе. Когда я вернулась, его нигде не было. Я уже готова была поднять тревогу и вдруг увидела Мориса на пляже - Мориса или его двойника, похожего на него как две капли воды, только Морис все время лежал, а этот стоял, завернувшись в простыню. Ветер нес с моря брызги, длинные волосы Мориса намокли, залепили все лицо, и я видела один только его глаз.
- Вы что, с ума сошли? - крикнула я.
- Должно быть, раз очутился в этой дыре! Неужели это Бирма? Я решил было, что это Сент-Мари-де-ла-Мер на следующий день после потопа.
Я заставила его вернуться и лечь. Я чувствовала: угрозами тут не поможешь. Просто сказала, что, если он сам не будет благоразумен и не дождется, пока за ним приедут его соотечественники и во всем разберутся, отвечать за все последствия буду я. Меня выгонят. Мне будет не на что жить. Он притих и некоторое время недоверчиво меня рассматривал. Оглядел мой халат и пренебрежительно фыркнул:
- Разве женщина может так одеваться! А вообще-то вы ничего, миленькая, и хорошо сложены.
Вечером, когда я была уже без халата, в кофточке, он только молча вздохнул. Принесли ширму. Я отгородила ею кровать. Мы долго играли в шашки, но пора было и поспать, и я погасила лампу Мориса. У себя за ширмой я скинула то немногое, что на мне еще оставалось, и сейчас же услышала:
- Толедо, гасите и вы свою лампу! Я вас вижу как в театре теней. Нельзя же так!
Мы долго еще болтали в темноте в нескольких шагах друг от друга. Он смешил меня, и должна вам сказать, что, когда хихикаешь голяком совсем рядом с мужчиной в большой темной палатке, чувствуешь себя весьма своеобразно. Ясное дело, он тебя не видит, но тебе все же как-то неуютно и потому хохочешь во все горло над чем попало. На следующее утро в столовой я поймала себя на том, что, вместо того чтобы пить кофе, то и дело поглядываю на себя в оконное стекло. Конечно, я и раньше в него смотрелась, но теперь я поняла, что понемножку влюбляюсь в Мориса.
С начала моей службы на флоте у меня было трое любовников. Первый - капитан медицинской службы, когда я проходила практику в Сан-Диего. Красавец был мужчина. Второй - лейтенант, совсем мальчишка. Не знаю, что уж он выделывал на трапе, только угораздило его сломать ногу. И когда я с тысячью предосторожностей устраивалась сверху, чтобы хоть как-то его утешить, он только и знал, что повторял: "Тише, тише, ты сместишь мне коленную чашечку!" В общем, ясно, что я не за чинами гонялась, все и дальше у меня шло по нисходящей, и третьим оказался матрос. В ночь перед высадкой в Лейте мы с еще одной медсестрой решили хорошенько развлечься и напрочь забыть о войне.
Можете себе представить, в каком состоянии вернулась я в тот день в "Карлейль". Но Морис ни с того ни с сего пустился в ужасное занудство. И суп-то ему плох. И рыба никудышная! Сперва он потребовал, чтобы я подстригла ему волосы, а потом ныл, что подстригла слишком коротко. Я стала его брить, а он сжимал кулаки так, будто терпел пытку или готовился меня стукнуть, если я хоть раз его порежу. Мне-то показалось, что после всех этих процедур он стал выглядеть вполне прилично, насколько может выглядеть прилично француз, но он заявил, что никогда не видел более гнусной рожи и что таким его могла сделать только встреча с американцами. В конце концов я не выдержала:
- Да что вы ко мне привязались? Никто здесь еще так со мной не разговаривал! Не нравится - стригитесь сами!
Я стояла в ногах его постели и вдруг глупейшим образом разревелась как последняя дура (как будто можно разреветься по-умному) и выбежала вон из палатки, уверенная, что теперь он все про меня понял. Возвращаться к нему я не собиралась. Ужин по моей просьбе ему отнесла другая сестра, хорошо бы всыпать в этот ужин еще и какой-нибудь порошочек, чтобы избавиться от него на веки вечные. А ночью его охранял часовой.
Сама я вернулась к себе в барак, и там меня радостно встретили товарки, и я могла наконец спать голой - голой, хоть пляши от радости, и, если не считать обычных в таких случаях слез из-за всяких глупостей, спала я в ту ночь по-королевски.
На следующий день - то же наказание. С обедом к нему отправилась Падди, брюнетка-коротышка с пластинкой для исправления прикуса и добродушием добермана, которому только что отрубили хвост. Когда я ее спросила, как там Морис, она ответила:
- На вид ничего, симпатичный, а башка дурная. Я и упрашивала, и сукиным сыном обзывала - ноль внимания. Пишет и пишет кетчупом на простыне: "Толедо".
О том, как подействовало на меня это сообщение, рассказывать излишне. Но я дала себе слово помучить его до самого ужина. Я заботилась обо всех и обо всем, но только не о Морисе. А потом извела гору мыла, зубной пасты, шампуня. Надела новую кофточку, новую шапочку, новые трусики, новые туфельки. И побрызгалась новым дезодорантом.
Последний день войны застал меня в полевом госпитале на берегу Бенгальского залива, в Бирме, в сотне километров от Рангуна. Исполнилось мне тогда двадцать семь, и я была в чине, соответствующем лейтенанту флота.
До тех пор я всегда плавала в Тихом океане. Мы сопровождали флот, когда он отвоевывал Филиппины, потом на Иводзиму. Раненых и мертвых вывозили оттуда целыми грузовиками.
А в Бирме после всего этого нам показалось, что наступили мирные времена. Британцы уже взяли Рангун и очистили от японцев почти всю территорию страны. Из пяти больших палаток нашего госпиталя в дельте Иравади три пустовали. Раненые, что еще оставались на нашем попечении, - в основном американские летчики и моряки, пополнявшие запасы оружия и продовольствия наших союзников в ходе зимней кампании, - быстро шли на поправку и только и ждали, что их вот-вот отправят на родину.
Капитуляция Японии привела их в полный восторг - мол, возвращение домой не за горами. Но не тут-то было. Слишком много военных приходилось репатриировать со всех концов света. "Наберитесь терпения, - говорили нам, - буквально в считанные дни…" Вот мы и считали их, считали… Самые большие оптимисты насчитали триста шестьдесят пять в году.
Август перевалил за средину. Вовсю дули муссоны. Даже если не было дождя, мокрая насквозь одежда противно липла к телу. Да и от дождя никакого облегчения - теплый, мерзкий. Горные речки - а их было много вокруг нашего лагеря - сплавляли в Иравади рыжую грязь, а иногда дохлых буйволов. В это расчудесное времечко и привели к нам человека в полузабытьи, с капельницей, о котором было известно только, что пережил он что-то невероятное, едва остался жив и бредит по-французски.
Главный врач нашего госпиталя Кирби осмотрел больного, а затем его перенесли в одну из пустовавших палаток, именуемую у нас "Карлейль", по названию нью-йоркского отеля. Четыре других носили громкие названия: "Плаза", "Дельмонико", "Пьер", "Святой Реджис". Уложили его под москитник, он не проснулся, и я подставила ему в изголовье капельницу. Ухаживать за ним поручили мне, поскольку я одна говорила по-французски.
Когда санитары с носилками ушли, доктор Кирби сказал мне:
- Пока мы не получили относительно него никаких распоряжений, никого не подпускайте к нему, Толедо. И немедленно поднимайте тревогу, если он вздумает бежать.
- Бежать? В таком состоянии?
- Ну, этому все нипочем. Если верить всему, что он говорил в бреду, ему пришлось переплыть Тихий океан на плоту.
Я проводила доктора до выхода из палатки, и тут он подал мне матерчатый мешочек цвета хаки величиной с ладонь.
- Висел у него на шее. Посмотрите. Внутри еще один. Похоже, старый носок. Но носок, набитый жемчугом. К нему приложен сертификат военно-воздушной базы Соединенных Штатов на острове Джарвис. Эти юмористы даже число жемчужин указали. Пересчитайте на досуге.
На пороге он обернулся и еще раз взглянул на спящего:
- Да, в войну чего только не насмотришься.
Я потом сосчитала жемчужины. Считала целую вечность. Получилось 1223. В военно-воздушном документе было указано 1224. Уж не знаю, кто ошибся - может, я, а может, означенный в документе сержант Дж.К.Даун, считавший их до меня. Ясно одно - даже самый дикий скупердяй не подарит своей подружке ожерелье из одной жемчужины, так что кто мог на нее польститься?
Пять дней я не отходила от кровати больного, строго следуя предписанию: следить за тем, чтобы он крепко спал, и наполнять капельницу. Палатка "Карлейль" находилась дальше всех от нашего барака, и, чтобы не бегать туда-обратно, я стала там ночевать. Освободившись, я помогала другим медсестрам и, если прекращался дождь, вместе с ними плескалась в море. Правда, эти купания нисколько нас не освежали.
Как-то поутру я завтракала в столовой, и ко мне подсел со своей чашкой кофе доктор Кирби.
- Мы кое-что узнали о французе. Его подобрал вертолет на островке, затерянном в океане. Он лежал на берегу без сознания. Поскольку никто не знал, что с ним делать, его направили к нам на грузовом самолете, летевшем в Рангун транзитом через Джарвис.
- А кто он, неизвестно?
- Подождите. Очнется, сам скажет.
Очнулся он только к вечеру. Огромные вентиляторы вяло взбалтывали духоту. Я скинула халат. Мне было невмоготу даже в самой легкой белой рубашке, какую мне только удалось найти.
Когда он открыл глаза, я стояла к нему спиной - наводила порядок в аптечке, разложив лекарства на соседней кровати. И вдруг слабый голос у меня за спиной отчетливо произнес:
- Толедо!
Вздрогнув от неожиданности, я обернулась. Он лежал и, удивленно улыбаясь, смотрел на меня сквозь москитник. Надо сказать, что и я была удивлена не меньше.
- Вы меня знаете?
- Видел вас на "Пандоре".
Я приподняла сетку, чтобы получше рассмотреть его. Нет, лицо совершенно незнакомое.
- Бы тоже были на "Пандоре"?
- Тайно, - сказал он все с той же улыбкой, - но т-с-с-с!
Теперь ясно, кто это был! На яхте я каждое утро убирала каюту мисс Фру-Фру. Только слепой бы не заметил, что она тайком расточает кому-то свои милости.
Так, так! А я-то грешила на экипаж или на того актера, что с нами ехал. Ладно, это, в конце концов, не мое дело. Терпеть не могу совать нос в чужие дела. Можно и без носа остаться.
- Вот это встреча! А знаете, Толедо, вы нисколько не изменились.
Забыв, что болен, он попытался было встать, но я быстренько уложила его, сунула в рот градусник и стала объяснять, что поневоле, мол, растеряешься, если кто-то, оказывается, так хорошо знает твою спину, что он как-нибудь непременно мне все расскажет, что Толедо - это мое прозвище (я родилась в городе Толедо, штат Огайо), а на самом деле меня зовут Дженнифер Маккина. Наболтав с три короба, я извлекла градусник. При его состоянии температура вполне сносная. Я спросила, как его зовут.
- Морис, - ответил он. - Можете, конечно, звать меня Момо или Рики, как звали меня в детстве, но лучше, наверное, Морис.
- Морис, а дальше?
- Морис и Морис. Ведь вот в чем шутка: окликните Рики Момо или Момо Рики, я все равно буду знать, что речь идет обо мне.
- Вы француз?
- Гражданин Свободной Франции. Знаете, генерал де Голль и все такое…
- Теперь уже вся Франция свободна - Германия капитулировала еще весной, а Япония совсем недавно, как раз в день вашего прибытия.
- А сейчас я где? - вдруг спросил он.
- В Бирме. Вас доставил один из наших самолетов.
Он порывисто схватил меня за руку.
- Вот черт! И сколько же я тут нахожусь?
В глазах у него мелькнуло беспокойство.
- С неделю.
- Боже мой! Ведь там, в океане, на острове остались две женщины! Нужно немедленно сообщить, чтобы их забрали.
Так я узнала, что мисс Эсмеральда жива.
Доктор Кирби вызвал двух офицеров из Рангуна и направил их к Морису, беседовали они больше часа. Выходя из палатки, один из них буркнул:
- Либо этот лягушатник вконец окосел от ваших снадобий, либо мир перевернулся и мы, сами того не подозревая, ходим на головах. Вы что, тоже были на этой сраной посудине, когда она накрылась?
Я подтвердила, что "Пандора" на самом деле потерпела крушение и во время его мы потеряли молодую женщину, психоаналитика из Лос-Анджелеса. - В каком месте?
- Где-то в тысяче миль на юго-восток от островов Рождества. Плыли мы тогда в Гонолулу.
- Ну и дела! - воскликнул офицер. - Поверьте, это самая невероятная из историй, которые я когда-либо слышал! Бельевые прищепки, а!
Когда они с товарищем уходили, вид у него был растерянный.
Наконец я принесла Морису настоящую еду - стейк, гороховое пюре и фруктовый салат из консервной банки, - и он набросился на нее с аппетитом. За последние дни он так хорошо отоспался, что ему теперь спать не хотелось, он много говорил, но ни слова о том, что с ним было после крушения. Сообщил только, что мисс Эсмеральда жива и вместе с ней там, на острове, находится молодая чилийка - весьма привлекательная особа, окончившая Академию изящных искусств в Париже и прекрасно говорящая по-французски. Я поняла, что никаких других подробностей из него клещами не вытянешь. Зато он рассказывал мне о своем детстве, о Франции, о Марселе, где родился, о бабушке, которую очень любил, об иезуитах, у которых учился. Рассказал и о своей семье. Будто женат он на самой прекрасной, на самой очаровательной из женщин - мечте любого мужчины. Но вот уже двенадцать лет как они в разлуке, и его очень мучает, что жена все эти годы ждет его и ждет. Он, правда, очень хочет послать ей какую-нибудь весточку. И тут Морис вспомнил о жемчужинах. Я достала мешочек и честно призналась, что считала их и одной недосчиталась. Сам он жемчуг не пересчитывал, но полагал, что во время его странствия из Джарвиса в Рангун у него непременно украдут все или по крайней мере добрую часть. Я положила мешочек ему под матрас, и больше мы с Морисом к этому не возвращались.
Я отправилась к своей кровати - стояла она у меня у самого входа и раньше я спала голышом, по такой духоте мне с избытком хватало москитной сетки. Но теперь, когда Морис пришел в себя, я даже халата снять не могла. Решив, что завтра же попрошу принести мне сюда ширму, я улеглась на постель прямо в халате и долго еще слушала его болтовню. Сперва он спросил:
- Толедо, вы спите?
- Непробудным сном.
Тут он пошел чесать языком, пересказал мне содержание всех фильмов, которые они смотрели с мисс Фру-Фру. Поговорил о жаре, о том, что в Мозамбике есть место под названием Крутящееся Колесо, об обезьянках уистити, карабкающихся по деревьям…
Утром он крепко спал. Я отправилась принять душ и выпить кофе. Когда я вернулась, его нигде не было. Я уже готова была поднять тревогу и вдруг увидела Мориса на пляже - Мориса или его двойника, похожего на него как две капли воды, только Морис все время лежал, а этот стоял, завернувшись в простыню. Ветер нес с моря брызги, длинные волосы Мориса намокли, залепили все лицо, и я видела один только его глаз.
- Вы что, с ума сошли? - крикнула я.
- Должно быть, раз очутился в этой дыре! Неужели это Бирма? Я решил было, что это Сент-Мари-де-ла-Мер на следующий день после потопа.
Я заставила его вернуться и лечь. Я чувствовала: угрозами тут не поможешь. Просто сказала, что, если он сам не будет благоразумен и не дождется, пока за ним приедут его соотечественники и во всем разберутся, отвечать за все последствия буду я. Меня выгонят. Мне будет не на что жить. Он притих и некоторое время недоверчиво меня рассматривал. Оглядел мой халат и пренебрежительно фыркнул:
- Разве женщина может так одеваться! А вообще-то вы ничего, миленькая, и хорошо сложены.
Вечером, когда я была уже без халата, в кофточке, он только молча вздохнул. Принесли ширму. Я отгородила ею кровать. Мы долго играли в шашки, но пора было и поспать, и я погасила лампу Мориса. У себя за ширмой я скинула то немногое, что на мне еще оставалось, и сейчас же услышала:
- Толедо, гасите и вы свою лампу! Я вас вижу как в театре теней. Нельзя же так!
Мы долго еще болтали в темноте в нескольких шагах друг от друга. Он смешил меня, и должна вам сказать, что, когда хихикаешь голяком совсем рядом с мужчиной в большой темной палатке, чувствуешь себя весьма своеобразно. Ясное дело, он тебя не видит, но тебе все же как-то неуютно и потому хохочешь во все горло над чем попало. На следующее утро в столовой я поймала себя на том, что, вместо того чтобы пить кофе, то и дело поглядываю на себя в оконное стекло. Конечно, я и раньше в него смотрелась, но теперь я поняла, что понемножку влюбляюсь в Мориса.
С начала моей службы на флоте у меня было трое любовников. Первый - капитан медицинской службы, когда я проходила практику в Сан-Диего. Красавец был мужчина. Второй - лейтенант, совсем мальчишка. Не знаю, что уж он выделывал на трапе, только угораздило его сломать ногу. И когда я с тысячью предосторожностей устраивалась сверху, чтобы хоть как-то его утешить, он только и знал, что повторял: "Тише, тише, ты сместишь мне коленную чашечку!" В общем, ясно, что я не за чинами гонялась, все и дальше у меня шло по нисходящей, и третьим оказался матрос. В ночь перед высадкой в Лейте мы с еще одной медсестрой решили хорошенько развлечься и напрочь забыть о войне.
Можете себе представить, в каком состоянии вернулась я в тот день в "Карлейль". Но Морис ни с того ни с сего пустился в ужасное занудство. И суп-то ему плох. И рыба никудышная! Сперва он потребовал, чтобы я подстригла ему волосы, а потом ныл, что подстригла слишком коротко. Я стала его брить, а он сжимал кулаки так, будто терпел пытку или готовился меня стукнуть, если я хоть раз его порежу. Мне-то показалось, что после всех этих процедур он стал выглядеть вполне прилично, насколько может выглядеть прилично француз, но он заявил, что никогда не видел более гнусной рожи и что таким его могла сделать только встреча с американцами. В конце концов я не выдержала:
- Да что вы ко мне привязались? Никто здесь еще так со мной не разговаривал! Не нравится - стригитесь сами!
Я стояла в ногах его постели и вдруг глупейшим образом разревелась как последняя дура (как будто можно разреветься по-умному) и выбежала вон из палатки, уверенная, что теперь он все про меня понял. Возвращаться к нему я не собиралась. Ужин по моей просьбе ему отнесла другая сестра, хорошо бы всыпать в этот ужин еще и какой-нибудь порошочек, чтобы избавиться от него на веки вечные. А ночью его охранял часовой.
Сама я вернулась к себе в барак, и там меня радостно встретили товарки, и я могла наконец спать голой - голой, хоть пляши от радости, и, если не считать обычных в таких случаях слез из-за всяких глупостей, спала я в ту ночь по-королевски.
На следующий день - то же наказание. С обедом к нему отправилась Падди, брюнетка-коротышка с пластинкой для исправления прикуса и добродушием добермана, которому только что отрубили хвост. Когда я ее спросила, как там Морис, она ответила:
- На вид ничего, симпатичный, а башка дурная. Я и упрашивала, и сукиным сыном обзывала - ноль внимания. Пишет и пишет кетчупом на простыне: "Толедо".
О том, как подействовало на меня это сообщение, рассказывать излишне. Но я дала себе слово помучить его до самого ужина. Я заботилась обо всех и обо всем, но только не о Морисе. А потом извела гору мыла, зубной пасты, шампуня. Надела новую кофточку, новую шапочку, новые трусики, новые туфельки. И побрызгалась новым дезодорантом.