Я скользнула к нему поближе и крепко-крепко обхватила руками.
   - Не говори так.
   - Если бы не я, ты бы сейчас уже уладила все свои дела и уехала в Америку.
   - А сейчас я еду туда, куда хочу, и счастлива.
   Он обнял меня за плечи.
   - Толедо, прошу тебя, скажи им, что я тебя принудил, взял заложницей! Обещай, что скажешь!
   - Чтобы ты на этом успокоился и забыл обо мне? Премного благодарна!
   Я не видела его лица, но сказал он это так нежно, что у меня защемило сердце:
   - Нет-нет, я никогда не забуду тебя, Толедо! И ты меня не забывай! Что бы ни случилось, не забывай, что я люблю тебя, правда, люблю! Мне хотелось бы иметь сотню жизней и одну полностью посвятить тебе!
   - Если бы у тебя было много жизней, - весело отозвалась я, - я взяла бы их все.
   Может быть, он видел в потемках лучше меня, но только его губы мгновенно нашли мои, и мы оба повалились в койку. Поцелуй длился долго-долго. Нагая, в его объятиях, я обняла его ногами и стала чуть раскачивать, чтобы мы занялись чем-то более существенным, чем поцелуи, но он отодвинулся, с приглушенным стоном схватившись рукой за правое плечо.
   - Тебе больно?
   - Ничего. Старые раны…
   Я встала, он растянулся в койке. Несколько раз тяжело выдохнул, справляясь с болью. За все пять недель, с момента как он очнулся, я не слышала от него ни единой жалобы и потому не взяла никаких лекарств. Вот разве что на дне косметички завалялся аспирин.
   Я полезла за ним в сумку, но Морис остановил меня:
   - Не суетись. Мне ничего не нужно.
   Я села на койку рядом с ним.
   - Знаешь, чего бы мне хотелось? - сказал он несколько минут спустя. - Винограда!
   - Думаешь, он тут есть?
   - Не знаю.
   Я порылась в сумке, нацепила первое, что попалось под руку, - мужскую рубашку, которую взяла для Мориса, - и босиком, с голой попой направилась к двери со словами:
   - Я сейчас. А ты пока отдохни.
   Я спрыгнула на землю.
   - Дженнифер! - окликнул меня Морис, приподнявшись в гамаке.
   Луна осветила его лицо, и я увидела, что он смотрит на меня с нежностью и улыбается.
 

ТОЛЕДО (10)

   Я шла по винограднику и почему-то чувствовала себя ужасно глупо. Винограда почти не было - так, две-три сморщенные ягодки, забытые сборщиками.
   Я приподнимала листья, пытаясь отыскать еще, и тут вдруг услышала шум мотора. Обернулась: перед тем как тронуться, машина мигнула фарами, и на землю шлепнулась моя сумка.
   Машина вырулила на дорогу и скрылась.
   Я стояла без движения, кажется, даже не крикнула. Просто смотрела, как она уезжает. Уезжает, растворяясь в темноте. Слезы застилали мне глаза, но это потому, что я не верила, не могла поверить. Я не сразу поняла, что Морис назвал меня моим настоящим именем. Еще с большим опозданием до меня дошло, что он бросил меня между Китаем и Бирмой.
   Меня, несчастную идиотку из Толедо, штат Огайо.
 

МАРИ-МАРТИНА (1)

   Красная лампа на потолке не гаснет у меня в камере всю ночь, при ее свете я и пишу. Мне пришлось побороться, прежде чем я заполучила карандаш и бумагу. Они уверяют, что мое состояние ухудшается, когда я возвращаюсь к этой истории. Но кто, кроме меня, может рассказать, чем она закончилась?
   Поэтому я и притворяюсь веселой.
   Притворяюсь благоразумной.
   А сначала они решили, что я сошла с ума. Стали делать мне уколы. Я не отличала ночи от дня. Плакала. Топала ногами. Ударила одного из так называемых врачей. Но ничего не добилась, поэтому теперь и притворяюсь.
   Мне подчас не под силу довести свою мысль до конца. Это все из-за уколов. И еще оттого, что я много плакала. Ночью санитары приходили ко мне в палату и мучили меня. Иногда вдвоем, иногда втроем. По-моему, это было в Ле-Мане, в первой лечебнице, куда они меня поместили. Я слишком много выпила лекарств и теперь уже не помню точно где. Разумеется, мне никто не поверил. Они все заодно.
   Моя прежняя помощница Эвелина Андреи навещает меня каждую последнюю субботу месяца. Семь показаний, которые я в прошлом году собрала и снабдила разъяснениями, надеясь как можно лучше защитить любимого человека, она хранит у себя. Хочу добавить к ним и свои. Пусть теперь это не имеет никакого значения, ведь все уже кончено; сама я заперта в тюрьму, исключена из коллегии адвокатов, все от меня отвернулись, а он не более чем тень, сопровождающая меня в несчастье.
   Иногда по вечерам, прежде чем погрузиться в свой ночной кошмар, я представляла себе, что пересматривается его судебное дело. И все наконец убеждаются, что он невиновен. Меня, однако, не оправдывают, никто не признает моих заслуг, но какая разница, если я своего добилась?
   По-настоящему его звали Кристоф.
   Познакомилась я с ним в Париже задолго до войны, еще студенткой. Помните девушку на пожарной лестнице? Он был моим первым любовником. Мне тогда было семнадцать. Он поступил в Сорбонну, и мы занимались любовью в комнатушке на чердаке, которую он снимал неподалеку от Обсерватории. Он раздевал меня и ласкал перед большим овальным зеркалом. По ночам у себя в комнате, в женском общежитии на улице Гренель, я записывала все в дневник. Особо интимные переживания я зашифровывала, и поэтому самые безобидные слова стали таить для меня возбуждающий смысл. Даже Даллоз в своих скучных трудах по юриспруденции ухитрялся напомнить мне о нашей близости с Кристофом.
   Тетрадь, в которой повествовалось о самых упоительных днях моей жизни, я сожгла, когда он объявил мне, что все кончено и мы не будем больше видеться. Под каштанами на площади Дофин он встретил молоденькую секретаршу и решил на ней жениться. Наша связь длилась одиннадцать месяцев и девять дней. Я была потрясена. Сбегая вниз по лестнице в его доме, я поскользнулась на натертых мастикой ступеньках и сломала ногу Больница находилась как раз напротив. Не прошло и получаса, как я уже лежала на кровати пластом, опустошенная, в гипсе. Смешно, но мне было не до смеха.
   Больше ничего я о нем не слышала. Не знала ни что его призвали в армию, ни тем более что он осужден за преступление, которого явно не совершал. Время излечило мою тоску.
   Мне повезло, я родилась в богатой семье. В двадцать лет я стала адвокатом, сердце мое было свободно, а сама я совершенно независима. Кристоф успел приучить меня к удовольствиям, и у меня бывали любовные приключения, но вела я себя как убежденный холостяк: держала их в тайне и ни к кому не привязывалась душой. От бесцветной любви я всегда уходила.
   В адвокатских конторах, где я стажировалась, а потом и в моей собственной меня, вероятно, принимали за бездушную карьеристку, всегда занятую работой. Мама лишь раз застала меня в развеселой компании. Дело было еще во время оккупации, мама неожиданно вернулась в наш загородный дом и, наверно, решила, что попала на какую-нибудь тайную сходку военных без формы, иначе как объяснить, что на мне было так мало одежды.
   В то утро, когда Кристоф вновь ворвался в мою жизнь, на мне были хотя бы купальные трусики. Кроваво-красные. А было это в прошлом году. Я родилась в июле, как он. До тридцати мне не хватало лишь несколько часов.
   Я говорю - "в прошлом году", но, может, я ошибаюсь. Какая разница, пусть будет в позапрошлом, а то и в позапозапрошлом. Путать дни, ночи, места, куда меня перевозили, я начала с сентября. В остальном, что бы ни говорили эти эскулапы, я помню все до мельчайших подробностей. Точно знаю, в то утро мне исполнилось тридцать. Накануне я потеряла винтик от дужки темных очков и поломала ноготь на указательном пальце левой руки, пытаясь скрепить их шпилькой.
   Тогда я уже две недели лечилась отупением неподалеку от Бискаросса, в клубе исключительно для женщин-адвокатов. Я ни с кем там не знакомилась. Целыми днями лежала на надувном матрасе возле удивительного плавательного бассейна в виде восьмерки, украшенного мостами, скалами и водопадами. Я почти не плавала, не читала газет, не курила, не пила и раскрывала рот лишь для обмена нечленораздельными приветствиями. Я чувствовала, что превращаюсь в растение.
   И вдруг в одно прекрасное утро надо мной нависла тень. Непроизвольно я открыла один глаз и из-за яркого солнца различила лишь высокую женскую фигуру в просвечивающей одежде. Женщина произнесла:
   - Я Констанс, жена Кристофа.
   Пока я прикрывала полотенцем грудь, она примостилась рядом со мной на шезлонге, и уже не заслоняла солнце. Я увидела, что она моих лет и, вопреки предположениям, которые я некогда делала для своего утешения, - красавица: с вьющимися белокурыми волосами, правильными чертами лица и трогательно-нежным взглядом. Вылитый ангел, если человеческое существо может быть ангелом!
   От удивления лишившись дара речи, я вскочила на колени. Будущие светила адвокатуры и те, кто когда-то обещал ими стать, жарились поблизости на солнце или шумно барахтались в бирюзовой воде, но я до того опешила, что ни крики, ни смех не достигали моего слуха.
   - Я пришла к вам, - сказала Констанс, - потому что Кристофу нужен адвокат, способный спасти ему жизнь, он никому больше не доверяет.
   Вот оно как! Я ошеломленно пробормотала:
   - Что? Кристофу? Спасти жизнь?
   У меня запершило в горле, и я так закашлялась, что на глазах выступили слезы. Констанс, опустив взор, разглаживала на коленях шелк своего платья. Когда я оказалась в состоянии ее слушать, она с грустью в голосе пояснила:
   - Он наделал много глупостей, очень много, и все из-за женщин, но обвиняют его несправедливо.
   Она снова посмотрела на меня светлым, внимательным, спокойным взглядом. Потом открыла лежавшую рядом белую сумку, вынула плотный бумажный конверт и протянула мне.
   - Прочтите. Думаю, там все, что я могла бы вам рассказать.
   - А он? Где он сам?
   - В крепости, откуда он уже однажды бежал. Теперь он там единственный заключенный. Никто не имеет права его видеть, кроме защитника, а от защитника он до сих пор отказывался. Так, по крайней мере, мне сказали.
   - Вы его видели?
   - Нет. Ни я, ни наша двенадцатилетняя дочь, которая знает о нем лишь по моим рассказам. В прошлом году она даже сбежала из дома - ее не было больше месяца, - хотела его найти. Сумасшедшая.
   Констанс явно гнала прочь тяжелое воспоминание. Она уже встала и застегивала сумку. Наша беседа не заняла и пяти минут.
   - Прошу вас, останьтесь, - сказала я. С извиняющейся улыбкой она отрицательно покачала головой:
   - Меня ждет такси. Я не успею на поезд.
   Возвышаясь надо мной, она глядела безмятежно-спокойным взором.
   - Когда вы его увидите, - прошептала она, - скажите только, что мы будем ждать его всегда.
   Не помню, подала ли Констанс мне на прощанье руку. Она удалялась, как и пришла, под лучами солнца, словно призрак, окутанный тайной, а я все стояла на коленях не в силах сдвинуться с места. Мне понадобилось время, чтобы прийти в себя.
   Потом я кинулась к себе в комнату. Не одеваясь, села на кровать и раскрыла конверт. Там было листов двадцать отпечатанного на машинке текста, где излагалось то, что Кристоф счел нужным рассказать о своих странствиях начиная с праздничного дня в Арле, с которого минуло столько лет. Еще там приводились адреса и комментировалась нелепая процедура, какой только и может быть чрезвычайный суд.
   Я позвонила в Сен-Жюльен-де-л'Осеан и заказала двойной номер в новой гостинице, потом позвонила своей помощнице Эвелине Андреи, чтобы она прибыла туда сегодня же вечером.
   Стоит ли загромождать рассказ описанием моего душевного состояния? Повесив трубку, я тут же принялась собирать вещи, а у меня, как на грех, привычка всегда таскать с собой все, что могло бы мне понадобиться до конца моих дней в любое время года и при любых обстоятельствах, будь то в Африке или на Аляске.
 

МАРИ-МАРТИНА (2)

   Одиннадцать часов следующего дня.
   Председателем на суде, наделенным всеми или почти всеми полномочиями, будет Поммери, которого я вижу первый раз в жизни.
   Высокий, тучный, добродушный на вид, с большими глазами и живописным носом, он прохаживается, беседуя со мной, по кабинету в своей квартире - кабинет отделан сизым бархатом и темным деревом, окна выходят на набережную, на пустынный рошфорский фарватер.
   Поммери бросает курить. На столе лежит большая открытая коробка с конфетами, а за столом у стены - стойка для ружей. Выбор прост: лишние килограммы или самоубийство.
   - Итак, - говорит он, - мы остановились на том, что ваш клиент бросил в Бирме, посреди виноградника, в одной рубашке, медсестру Военно-морских сил США. Это само по себе предосудительно.
   Голос у него громкий, слащавый, как у комедианта. Я в новом синем платье сижу, выпрямив спину, в кресле времен Второй империи и отважно возражаю:
   - Он поступил так из милосердия! Не хотел вмешивать невинную девушку в свою безумную затею!
   - Да что вы такое говорите! - возмущенно восклицает самый невозмутимый судья на процессах, которые велись после Освобождения. - Он ведь увез с собой восемнадцать тысяч пар чулок! Первоклассных, из нейлона, по десять денье!
   Я замолкаю и отвожу взгляд в сторону.
   - Никто не знает, - продолжает судья, - что он делал последующие пять месяцев. Он об этом либо совсем не распространяется, либо говорит уклончиво. Похоже, однако, что в Куньмине, в Китае, он снова встречает молодую метиску, которую, если верить его словам, он выиграл в карты.
   - Раз он говорит, значит, правда. Кристоф никогда не врет.
   - Он говорит лишь ту правду, которая ему выгодна, - поправляет судья. - Он хорошо усвоил уроки отцов иезуитов.
   - Не станем же мы ставить ему в упрек еще и школу, где он учился.
   Судья смеется и берет конфету. Он развертывает ее с той же ревнивой тщательностью, с какой в недавнем прошлом разворачивал сигару.
   - Я прошу вас, детка, - вздыхает он, - не пытайтесь меня уверить, будто вы глупее, чем на самом деле. И не перечьте мне на каждом слове.
   Он уже предлагал мне отведать своих конфет для ожирения и больше не настаивает. Какое-то время, меряя шагами комнату, он сосет и жует конфету. Вдруг останавливается и не совсем прилично сует мне под нос указательный палец.
   - В феврале этого года мы обнаруживаем его где?
   Я понятия не имею. Если верить записям Констанс, после Китая Кристоф по воздуху, воде и суше следовал примерно по тропику Рака. Почти все это время его сопровождает преданная подруга, которую он называет Малюткой Лю, но, когда Кристоф добирается до Каира, он уже снова в одиночестве.
   - В Австрии, в Вене, - торжественно восклицает судья, - Мекке для спекулянтов всех мастей в послевоенной Европе.
   Несколько месяцев назад я была в Вене. Помню руины, занесенные снегом, колесо обозрения на ярмарке, Воллебенгассе, 16, где живет моя подруга Рея, слышу звуки цитры.
   - Этот негодяй сплавляет там втридорога нейлоновые чулки и наживает целое состояние. Его ищет полиция всех союзных стран.
   Поммери наклоняется ко мне - его большие глаза утопают в моих - и переходит на театральный шепот, подбираясь к самому главному.
   - Однажды ночью англичанам у себя в секторе удается завлечь его в ловушку. Он мечется по канализационной системе, его должны вот-вот схватить, и знаете, кто вдруг появляется на сцене?
   Разинув рот, я с дурацким видом трясу головой, сердце у меня под звуки цитры разрывается на части. Судья возвышает голос:
   - Его бабушка! Его родная бабушка, которая, вопя во все горло, размахивает зонтом и оттесняет преследователей в сторону. Пока ее урезонивают, вашему подопечному удается улизнуть.
   Тут я взрываюсь и ударяю по подлокотнику кресла.
   - Послушайте! Но это бред какой-то! Бабушка Кристофа давным-давно умерла!
   Судья вздыхает и снова меряет шагами ковер. Всплеснув руками, он говорит:
   - Спустя полтора месяца полиции благодаря доносу опять удается напасть на его след. Ни за что не догадаетесь где!
   По счастливой случайности я это знаю. Констанс делает кое-какие намеки в своих записях. Розоватые, как бы выгоревшие на солнце крыши. Старый порт, холм Нотр-Дам-де-ла-Гард. Я отвечаю, еле шевеля губами:
   - В его родном Марселе.
   Палец, которым он непристойно тыкал мне в лицо, опускается. Судья не может скрыть своего разочарования.
   - Теперь он извлекает барыш иным способом. У него что-то вроде склада, куда женщины стоят в очереди, как к зубному врачу. Потом одна за другой они лезут на стол и задирают юбки, а ваш Кристоф с помощью кисточки и специального состава собственного изготовления рисует им до середины ноги чулки с прямым швом - от настоящих не отличишь.
   Судья прыскает со смеху, я тоже. Он усаживается за стол, утирая глаза, его тело сотрясается.
   - О Господи! - восклицает он. - Прямой шов, а сверху кружева - так черным по белому написано в полицейском донесении.
   Тут в комнату входит секретарша, и судья вынужден настроиться на более серьезный лад. Секретарша сама очень серьезная и очень юная, с пышной грудью под наглухо застегнутой блузкой. Она принесла документы на подпись. Подписывая, судья, ничуть меня не стесняясь, бессознательно, по привычке, обнимает ее за талию.
   Выходя, секретарша встречается со мной взглядом и с невинным видом улыбается. Я решаю, что ей семнадцать. Потом оказывается, что девятнадцать.
   - Изабель, - бросил судья, когда та была уже в дверях. - Приготовь, будь добра, пропуск для госпожи Лепаж… Мари-Мартина, если не ошибаюсь?
   Я киваю в ответ. Когда дверь за секретаршей закрывается, судья говорит, что во время оккупации видел фильм "Мари-Мартина" с Рене Сир в главной роли.
   - Как она была очаровательна, как трогательно играла! А какой мелодичный голос! Какое мастерство!
   Несколько секунд он будто грезит наяву, потом, все так же глядя расширенными глазами в пустоту и не меняя тона, сообщает:
   - Вот и на этот раз ваш подопечный ускользнул от наказания и исчез… Знаете, чем он меня восхищает? - Судья глубокомысленно смотрит на меня. - Упорством и отвагой, благодаря которым он всегда выходит сухим из воды и устремляется дальше… - Следует вздох. - Чтобы в конце концов прибежать - куда? Знаете, где его поймали? В одном из тех заведений, где он уже однажды нашел приют и которые распорядилась закрыть Марта Ришар. Круг замкнулся, его погубила женщина.
   Судья перебирает листки в раскрытой папке, вытаскивает один и, пробежав глазами, говорит:
   - В одно сумрачное воскресенье, сумрачное прежде всего для вашего клиента, в "Червонной даме"…
   Блуждающий по моим коленям взгляд судьи наполняется такой тоской, что я опасаюсь потока признаний, которые поставили бы меня в затруднительное положение, - о студенческих кутежах, первых подвигах молодости, - выслушивать все это я не в состоянии. Однако Поммери бормочет:
   - Редкий экземпляр этот ваш Кристоф! Солдаты, выставлявшие девиц с их чемоданами и птичьими клетками, нашли наверху за раскрашенной холстиной чулан и запертого в нем парня. Вот послушайте, что пишет капрал, который его обнаружил: "Он забился в угол, как испуганный ребенок…"
   Еще раз вздохнув, судья поднимается и тяжелым шагом расхаживает по кабинету.
   - Поздно вы пришли, любезная. Он схвачен в апреле, в мае приговорен военным трибуналом к расстрелу, в последнюю минуту помилован решением правительства и благодаря хлопотам супруги затребован гражданским судом. Однако военные его не выпускают. В результате образовался целый клубок юридических проблем.
   - Вот именно, удивительно то…
   Он вяло машет рукой.
   - Прежде всего прошу меня не перебивать. Мне и самому крайне неприятно быть причастным к этому делу. Суд, которому предоставлены все полномочия, собирается через пять недель в Сен-Жюльене-де-л'Осеан под моим председательством и при закрытых дверях - семеро присяжных будут выбраны жребием из жителей полуострова. Предполагается, что решение этого суда обжалованию подлежать не будет.
   - Но послушайте, как может…
   - Так и может, - сухо отрезает Поммери и машинально ударяет ладонью по столу. - Поверьте, я предпочел бы остаться без глаза, чем прибегать к процедуре, которая до такой степени противоречит тому, чему меня всю жизнь учили. Иногда я думаю, не сон ли это.
   Отвернувшись, он умолкает и отдергивает на окне занавеску, чтобы немного прийти в себя.
   - Конечно, сейчас такое время, - говорит он наконец. - Кроме того, существует прецедент. В тысяча девятьсот девятнадцатом году в Мартиге, что в Буш-дю-Рон, чрезвычайным судом был приговорен к расстрелу Жорж-Мари Дюме. В тысяча девятьсот восьмом он был призывником-матросом и его осудили за убийство девочки-подростка. Дюме бежал с каторги, его схватили спустя одиннадцать лет после совершения преступления и расстреляли. Будь моя воля, я бы вынес вашему клиенту самый суровый приговор, и ему, как Дюме, пришлось бы выбирать между расстрелом и гильотиной.
   Щеки мои горят, и в страхе я могу выдавить из себя только одно:
   - Но Кристоф невиновен.
   - Невиновен в чем, детка? За то время, что вам осталось, вы не сможете распутать и шестой доли обвинений против него! Одно только перечисление вменяемых ему преступлений занимает двадцать три страницы! Самые мелкие из них - дезертирство, взятие в заложники, покушение на убийство, изнасилование, пытки, спекуляция оружием, сношения с врагом, шпионаж…
   - Что?
   - Шпионаж! Военные жаждут его крови! И, к несчастью для вас, вашим самым ожесточенным противником будет герой войны, весь увешанный орденами, бригадный генерал Котиньяк. Кому присяжные больше поверят?
   Голос у меня перехватывает, я еле сдерживаю гнев. Ухожу я с огромным досье, которое он отложил для меня, - три скрепленных ремнями "кирпича". Прощаясь, он с сокрушенным видом треплет меня по щеке.
   - Я найду всех женщин, с которыми имел дело Кристоф. Им они поверят, - обещаю я.
   Судья молчит. Он запирается в своем кабинете вместе со своим скептицизмом и конфетами.
   В вестибюле я сталкиваюсь с Изабель, секретаршей. Она протягивает мне пропуск в тюрьму для свиданий с Кристофом: свиданий в течение часа по вторникам и пятницам вплоть до суда - между тремя и шестью вечера.
   - Я видела, как вы защищали клиента в парижском суде, - говорит девушка. - У меня в комнате на стене ваши фотографии, я их вырезаю из журналов. Вы лучше всех и самая красивая. Я уверена, вы выиграете процесс.
   Конечно, девица немного не в себе, но от ее слов я готова разреветься.
   Я шагаю по набережной с гордым видом, словно современная Матильда, прижимающая к груди голову своего возлюбленного. Я бросаю ее на заднее сиденье своей легковушки, черной, как мои мысли. Напрасно я твержу, что через несколько часов увижу, обниму, въяве прикоснусь к человеку, который навсегда остался в моей душе, - добрую минуту я плачу, склонив голову на руль.
   Спустя год после окончания войны на косе Двух Америк было не так оживленно, как было в летние сезоны. Здесь, как в Дюнкерке, немцы сдались лишь на следующий день после общей капитуляции 9 мая 1945 года. Повсюду валялись снаряды, некоторые, застряв в дюнах, так и не взорвались.
   Об этом мне поведал ворчливый рыбак, который подрядился довезти меня до крепости. Черт меня дернул в это первое посещение вырядиться как на парад - строгий темно-синий костюм, плотно облегающий фигуру, и туфли на высоком каблуке - идеальная одежда для плавания в протекающей и к тому же провонявшей рыбой моторной лодке Слава Богу, переправа занимает не больше десяти минут, и плывем мы по спокойному морю под голубыми небесами.
   Тюрьма, где содержится Кристоф, - это крепость, построенная при Ришелье и лишь во время оккупации как-то обустроенная. Мы причаливаем к пристани на ржавых сваях под высокой отвесной стеной. Меня поджидает солдат, заприметивший нас еще издали. Он очень сожалеет, но я не могу ступить на остров раньше трех.
   Мне приходится четыре минуты просидеть в лодке, обдуваемой теплым ветерком.
   - В армии как делали все через задницу, так и продолжают. Болван на болване, - говорит рыбак, обращаясь к солдату.
   - Вот уж не думаю. Когда ты служил, болванов в ней было куда больше, ты один стоил десятка, - парирует тот.
   Наконец, поддерживая - один сверху, другой снизу, - они втащили меня на понтон. Можно себе представить, как мне было удобно в узкой юбке, задравшейся выше подвязок. И туфлю я чуть было не потеряла - хорошо, что рыбак успел ее подхватить, прежде чем она шлепнулась в воду.
   Не знаю, был ли солдат предупрежден о моем визите, но пропуск он у меня потребовал. Я предъявила. Он крикнул: "Эй, там!" Со скрежетом открылась тяжелая дверь. Меня перепоручили другому солдату. Всего, как я слышала, их тут тридцать - из них два санитара, трое работают на кухне, - и все заняты одним-единственным узником.
   Пересекаю двор, вымощенный во время онО булыжником, теперь он весь в колдобинах и порос травой. Со стен крепости на меня глазеют часовые, я их, разумеется, забавляю, но посмеиваются они молча.
   Перед строением, на вид не самым заброшенным, мой провожатый снова кричит: "Эй!" Нам открывает сержант, который тоже хочет видеть мой пропуск. Он надевает очки и, шевеля губами, читает каждое слово по два раза. Потом заучивает наизусть мое удостоверение личности. Смотрит на часы и сообщает:
   - Вы должны уйти ровно в четыре.
   Я вхожу в коридор, пропахший хлоркой. Сержант подводит меня к двери, зарешеченной толстыми прутьями, отпирает ее привязанным к поясному ремню ключом, мы входим, и он запирает ее за нами. Дальше мы спускаемся по винтовой лестнице с железными ступеньками - грохот от нас, как от целого батальона.
   Внизу опять такая же решетка, и за ней - новый часовой. Вид у него странный: на нем лишь старые штаны, обрезанные по колено, и вылинявшая, без рукавов рубаха, а в качестве знака отличия - латунный гном из сказки о Белоснежке - Чихун, кажется, - пришпиленный на отворот нагрудного кармана. Солдату, довольному, что появился какой-то народ, лет двадцать пять, он босой, и вокруг головы у него повязка с красным солнцем, как на японском флаге.