Тогда-то и случилось это ужасное преступление, от одного воспоминания о котором кровь стынет в жилах".
   - Ты набросился на нее и изнасиловал! - в страхе заключила Мишу.
   - Да нет же! - запротестовал Ковальски. - Дай расскажу, что было дальше.
   "Я сидел, спрятавшись за снопами, и подсматривал в щелку шириной с ладонь. И вдруг обернулся: кто-то поднимался по лестнице с теми же предосторожностями, что и я. В полумраке появилась грозная фигура нашего сержанта Котиньяка - злобного великана, готового чуть что дать пинка любому. Он с ходу понял, что произошло между Кристофом и малышкой, и в бешенстве направился к ней. Прошел в двух шагах от меня, я прямо дышать перестал.
   На моего спящего приятеля он едва взглянул, смотрел только на Полину. Глухим голосом, прерывающимся от гнева, он спросил:
   - Полина! Зачем ты это сделала? Зачем? После того, что я сказал тебе вчера вечером!
   И тут же схватил юную арлезианку за руки и сильно встряхнул - мужик он был здоровенный, - но Полина гордо вскинула голову: сразу было видно, что уступать она не собирается. Тем же, что и Котиньяк, громким прерывающимся шепотом - словно они оба боялись разбудить Кристофа - она выпалила:
   - А ну отпусти, старый ублюдок! Я люблю его! Я имею право!
   Она вырывалась, колотила кулачками в грудь сержанта.
   - Право на что? - бросил он, и его лицо исказила дикая злоба. - На эти мерзости? Я думал, ты не такая, как все! Не такая! А вы все одинаковые! Сука!
   И тогда он стал ее бить, колотить изо всей силы, как безумный, своими ручищами.
   Шатаясь из стороны в сторону, обливаясь кровью, бедняжка закрылась руками и отступила назад. И вдруг, не успев даже вскрикнуть, вывалилась из отверстия риги. Я услышал мягкий стук ее падения - такая жуть.
   Пот лил с меня градом, я дрожал как в лихорадке.
   Ошеломленный, Котиньяк выглянул вниз и разом успокоился. Дышал он теперь со странным присвистом. Он посмотрел вниз, посмотрел на свои руки в крови, потом на спящего Кристофа, обессилевшего от вина и любви, бесшумно добрался до лестницы и был таков.
   Я весь дрожал, не в силах прийти в себя от увиденного, в голове у меня все перемешалось. Затаившись в своем углу, я подождал, пока Котиньяк отойдет подальше от фермы, чтобы никто не увидел, как я буду выходить. И потом побежал, не оборачиваясь, не отваживаясь даже взглянуть на тело несчастной".
 

МАРИ-МАРТИНА (7)

   "Вот что мне рассказал этот сукин сын поляк, - сказала Мишу. - Я даже о петле на чулке забыла.
   Кончил он свою историю и сидит себе на краю кровати в грязных серо-голубых портках, и слезы ручьем. Я пихаю его в спину, тормошу:
   - А дальше, зараза! Что было дальше? Тебя что, за язык тянуть?
   - Дальше, а что дальше? - говорит он, размазывая по щекам слезы. - Сержант Котиньяк арестовал рядового и отправил под трибунал, теперь бедолага заперт до конца дней своих в крепости напротив. А когда Котиньяк стал унтер-офицером и его перевели в Сен-Жюльен, меня сделали капралом, и я последовал…
   Тут он снова заскулил и замкнулся, как устрица. Я вскочила со своего греховного ложа, вновь пихнула его - на этот раз прямо в его красную рожу - и закричала:
   - Не может быть! Ты ничего не сказал?
   А тот в ответ:
   - А что я мог сказать? Я испугался! Мне всегда было страшно. У меня внутри все обрывается при одной только мысли: вдруг Котиньяк когда-нибудь узнает, что я все видел.
   И скулит, скулит, у меня духа не хватило обругать его еще раз, страх - дело такое, тут никто не виноват. Наконец, заливаясь слезами, он пробормотал:
   - И потом, кому бы больше поверили, сержанту или мне?"
 

МАРИ-МАРТИНА (8)

   Так в гостинице "Великий Ришелье" из уст бывшей обитательницы "Червонной дамы", в кислом дыму папирос, которые я ей подносила и которые она зажигала одну от другой, я узнала правду о трагедии тринадцатилетней давности.
   Мишу молчала. У меня же от волнения пропал голос. Долгое время мы не раскрывали рта. В углу пустынного бара, куда сквозь опущенные шторы проникал лишь скудный свет, мы невидящими глазами глядели на разделявший нас стол, на смешавшиеся следы от рюмок, которые опорожнила Мишу. Потом мы обе одновременно вздрогнули, и я недоверчиво спросила:
   - А вы, Мишу? Вы тоже никому об этом не рассказывали?
   Устало пожав плечами, она ответила:
   - Кто бы мне поверил? Шлюхе-то.
   - Но парня осудили несправедливо! И на всю жизнь!
   Ее губы задрожали, на глаза навернулись слезы. Она жалобно пролепетала:
   - Знаю… Я последняя скотина! Потому и превратилась в такую вот!
   И Мишу брезгливо смахнула со стола рюмку и пепельницу. После того как она побожилась, что выступит свидетельницей на суде, я посадила ее в автобус на Сент и тут же позвонила Поммери.
   Он принял меня, когда уже стемнело.
   Сначала он застыл в кресле, словно его хватил удар. Потом постепенно глаза его оживились и на лице появилась скептическая улыбка.
   - Генерал Котиньяк! - воскликнул судья. - Вы что, белены объелись? Сколько вы дали этой пьянчужке, чтобы она затвердила подобную чушь?
   - Убедиться, что она говорит правду, проще простого. Капрала Ковальски, кем бы он теперь ни стал, можно найти. Вызовите его в суд.
   - Я сам знаю, что мне делать! - И Поммери стукнул по досье ребром ладони. - Не вам меня учить!
   Впрочем, судья тут же устыдился своей несдержанности. Он встал и поместил ружье, которое чистил до моего прихода, на прикрепленную к стене стойку. Сунув в ящик тряпку, Поммери, то ли извиняясь, то ли переводя разговор на другую тему, произнес:
   - Меня пригласили на следующей неделе поохотиться в Солони. Ведь это ваши родные края?
   - Да, там я провела детство.
   - Я, конечно же, буду иметь удовольствие увидеться с вашим отцом. Мои хозяева очень дружны с ним. Дельтеи де Бошан.
   - Отец не охотится. А Дельтеи - деревенщина.
   Мой надутый вид рассмешил судью.
   - Послушайте, дитя мое, - сказал он. - Вы добьетесь того, что выведете меня из терпения.
   Он проводил меня до порога и на прощание, как и в первую нашу встречу, потрепал по щеке.
   - Вот уж поистине любовь зла. Я завтра позвоню в военное министерство. Если только ваш свидетель не почил, присяжные его выслушают.
   Я не могла передать Кристофу записку, в итоге она попала бы в руки самого Котиньяка. Так что поведать Кристофу о поразительном рассказе Мишу мне пришлось лишь в следующий вторник.
   Возбуждение, гнев, надежда сменяли друг друга в душе Кристофа, но в конце концов он отнесся ко всему этому скептически, хотя совсем по другой причине, нежели Поммери.
   - Даже если этот солдат жив, он человек пропащий. И ему самому это известно. Он нипочем не заговорит.
   И Кристоф, подперев рукой подбородок, задумался.
   - Ковальски… Ковальски… Что-то не припоминаю… Но меня в той компании действительно называли Канебьером. Правда и то, что Полина сперва зашла в дом и захватила бутылку вина из шкафа. Хорош же я был, если не заметил, что за нами следили.
   - Надо же так нализаться?
   - Да нет же. Это последняя бутылка меня доконала.
   - На суде ты сказал, что не спал более полутора суток - праздник начался накануне.
   - Когда я увижу Ковальски собственными глазами, то пойму, правду ли он говорит. Но я не представляю себе, чтобы Котиньяк-Скотиньяк ухаживал за Полиной, а потом убил ее в припадке ревности. Мишу наболтала с три короба. Или Ковальски, если он действительно существует.
   - А если это правда?
   - Что теперь гадать, ведь во второй раз они ее не скажут!
   Кристофа я знала как облупленного и давно. Говорил он мало, но соображал быстро. Однако потом я не могла к нему с этим подступиться. Он надувал щеки, и мне приходилось переводить разговор на другую тему.
   Ковальски оказался живехонек. Он работал на севере, между Пон-де-ла-Дель и Дориньи, сторожем при шлагбауме. В сороковом, во время танкового прорыва Гудериана, он потерял правую ногу. Пусть это прозвучит цинично, но я решила, что нога, потерянная за Францию безвестным солдатом-поляком, перевесит в глазах присяжных все регалии генерала, который слишком поздно примкнул к голлистам, так что сокрушаться по этому поводу мне было не резон.
   Как на грех, скромную лачугу нашего главного свидетеля обнаружили лишь за день до процесса. Только его успели привезти, как началось судебное разбирательство. Я выслушала его в первый раз уже перед присяжными.
   Последние сражения прошлого года не пощадили Дворца правосудия в Сен-Жюльене. Двери там были сломаны, и он долгое время был открыт всем ветрам, не говоря уже о том, что шпана всех возрастов справляла во дворце естественные надобности.
   Поэтому трибунал заседал в классе коммунальной школы, в которой раньше находился пансион Каролины, за семь протекших лет тут добавились лишь кое-какие надписи на стенах. Для суда передвинули скамьи и парты, поставили помост для свидетелей, и все.
   На учительском возвышении сидел председатель суда Поммерн и заседатели. Обвинители - штатские и военные - расположились вдоль окон. Я была в первом ряду с другой стороны, Кристоф сидел сзади меня между двумя охранниками.
   В глубине зала заняли место присяжные. Их было семеро, и все женщины, которых я с ходу восстановила против нас, когда мне их представляли в бывшей столовой.
   - Как так получилось, - спросила я, не подумав, у председателя суда, - что все присяжные - женщины?
   - Дело в том, уважаемая коллега, что, хотя этот полуостров декретом от тысяча девятьсот третьего года передан военным, он по-прежнему составляет часть нашей страны, а насколько я знаю, присяжных по закону выбирает жребий. Напоминаю, однако, что вам, как и обвинению, дозволено без объяснения причин отводить присяжных, пришедшихся вам не по вкусу.
   Запасными присяжными - не иначе как по иронии судьбы - тоже оказались женщины, и мне ничего не оставалось, как дать задний ход и принять всех присяжных скопом. Я уже ничего не могла поправить. Все два дня, что длилось судебное разбирательство, эти полуостровитяне смотрели на меня зверем. Жара стояла не приведи Господь. Присяжные под партами помахивали юбками, чаще всего когда я брала слово, поэтому не думаю, что для прохлады.
   Я одела Кристофа надлежащим образом: костюм из темно-синего альпака, голубая рубашка и галстук - то ли светло-синий, то ли темно-голубой. Тщательно причесанный, хорошо загоревший во время своих ежедневных часовых прогулок, Кристоф выглядел настоящим соблазнителем. Но я перестаралась. Присяжные явно не различали соблазнителя и совратителя. И потом, разве не чудовищно так заботиться о своей внешности за шаг до гибели? Они не могли глядеть на него без чувства неловкости.
   Одно только чтение обвинительного заключения заняло несколько часов. Когда я первый раз попросила слова - не помню, шла ли речь об изнасиловании, похищении или сутенерстве, - один из моих противников сказал как бы в сторону:
   - Только бы защита не обмишурилась с натуги - такое на себя взвалить!
   Раздался смех, и мне пришлось усесться на место.
   Консультировавший военных генерал Котиньяк не спускал с меня мрачного взгляда, - он сидел почти напротив. На нем была летняя форма без галунов, а на фуражке, лежавшей на парте, были всего две звездочки, как у другого генерала, самого знаменитого. От этого человека с суровыми чертами лица, со сломанным носом боксера веяло грубой силой, и седина ничуть не смягчала этого впечатления. Однако признаюсь: увидев его, я, как и Кристоф, усомнилась в том, что это он убил малышку Полину.
   Как бы то ни было, он ни разу не вмешался в ход процесса. Даже когда я позволила себе назвать его имя, что тут же вызвало протесты его друзей и призывы судьи к сдержанности, он сохранил каменное выражение лица и лишь бросил на меня мрачный взгляд. Глаз Котиньяк не опускал.
   Но к чему долго задерживать внимание на процессе? Я выглядела жалко. В первый день я все делала шиворот-навыворот, а на следующий - и того хуже. Я перебивала присяжных, когда они просили объяснений, выражала сомнение в искренности суда. Я как последняя дура поднимала на смех все доводы, на которые не могла ответить. Без конца ссылалась на показания, которые не были представлены обвинению, повергая в отчаяние весьма, впрочем, расположенного ко мне председателя суда Поммери, который первым счел их неприемлемыми.
   На самом деле я рассчитывала разом отправить противника в нокдаун при появлении на помосте для свидетелей Мишу и Ковальски. Я уже не чувствовала наносимых мне ударов, даже Кристоф давно потерял всякий интерес к делу, переключившись на мух, собственные ногти и трусики присяжных, проветривающих свои ноги в первом ряду. Когда я к нему оборачивалась, он мило улыбался и подмигивал, чтобы подбодрить: не бери, мол, в голову, я же предупреждал, что будут нести всякий вздор.
   Наконец появилась Мишу. Деньгам, которые я ей дала, чтобы она приоделась, она нашла куда лучшее, на ее взгляд, применение. От нее за двадцать шагов несло спиртным и помойкой. Сказала она слово в слово следующее:
   - Я была пьяной, когда виделась с адвокатом. Наговорила невесть что. Ничего не помню.
   Потом настала очередь Ковальски. Он произвел неизгладимое впечатление своей деревянной ногой. Это был краснолицый толстяк в тесноватом воскресном костюме, с беретом в одной руке и повесткой в суд - в другой. Он торжественно приветствовал генерала. Выглядел Ковальски запуганным.
   Кристоф дотронулся до моего плеча и прошептал:
   - Решено. Я смываюсь.
   Приветствуя генерала, Ковальски уронил повестку. Наклонившись за ней, он опрокинул помост, а когда хотел поставить помост на прежнее место, грохнулся сам. Пока его поднимали, он по своему обыкновению скулил. Вот его точные слова:
   - Поймите меня! Поймите! Я был пьян вдрызг, когда поднялся с девицей. Наболтал лишнего. Ничего не помню.
   Это было на второй день, поздним утром. За школьными воротами, как и во времена Каролины, вперемешку стояли местные жители и отдыхающие в надежде что-нибудь увидеть. С улицы через открытые окна доносились звуки аккордеона, крики детишек, продавцов хрустящего картофеля и мороженого.
   Я произнесла блистательную речь.
   Кристофа вторично приговорили к смертной казни.
   Обсуждение заняло десять минут. То ли для приличия, то ли из садизма председатель суда Поммери целый час продержал присяжных в запертой комнате первого этажа. Ни одна из них не подала голос в защиту моего подопечного.
   После оглашения приговора я разрыдалась. Кристоф наклонился ко мне, поцеловал в волосы и прошептал:
   - Я тебя люблю. Ты потрясающе держалась. Я сгораю от желания, чтобы ты легла со мной в постель прямо в этой хламиде.
   Он имел в виду мантию адвоката.
   На следующий день я положила ее в портфель и отправилась в тюрьму, захватив кое-какие бумаги, которые Кристоф должен был подписать. Он меня утешил, обласкал и взял полуодетой.
   Он быстро все подписал, но лишь для того, чтобы доставить мне удовольствие. Ему было наплевать на апелляцию, кассационную жалобу и еще больше на ходатайство о помиловании.
   Вот что он мне сказал:
   - Я помню Ковальски, этот болван не в состоянии ничего придумать, тем более поверить в свою выдумку до такой степени, чтобы пустить слезу. Не сомневаюсь, что двенадцать лет назад он сказал Мишу правду. Их обоих запугали.
   Когда мы заговорили о наших дальнейших планах, Кристоф вдруг попросил:
   - Рыбка моя, сделай, если можешь, одно: попроси Поммери, чтобы меня перевели этажом выше, в прежнюю камеру, где я провел шесть лет жизни.
   - Зачем?
   - Скажи, что я хотел бы перед смертью вспомнить молодость. Очень уж я сентиментальный.
   Когда Красавчик по своему обыкновению без стука открыл дверь, мы еще находились друг у друга в объятиях. Я с грустью засунула в портфель черную мантию и оделась в присутствии этого типа. Меня не очень заботило, что он видит меня голой. Должна, однако, сказать, что Красавчик в смущении отводил глаза, словно в нем заговорило что-то вроде жалости.
   На пороге я страстно впилась в губы Кристофа - впрочем, я еще не знала, что больше его не увижу.
 

МАРИ-МАРТИНА (9)

   Как только взятый напрокат скутер пришвартовали в порту Сен-Жюльена, я вскочила в свою машину и помчалась в Рошфор. К судье.
   Его не было дома. Изабель, секретарша, сказала, что он встал спозаранок и отправился на охоту в Солонь. Она приложила немало усилий, чтобы связаться с ним по телефону Только тут я поняла, какой у меня извращенный ум - напрасно приняла ее за любовницу хозяина. Она оказалась его дочерью, Изабель Поммери, девятнадцати лет, - она так часто проваливалась на экзаменах, что ей пришлось оставить учебу на юридическом.
   Изабель из кожи лезла, чтобы выказать мне симпатию. Я рассказала о желании своего несчастного клиента вернуться в прежнюю камеру. Изабель проводила меня до машины, пообещав, что еще засветло дозвонится до отца. Она шла рядом, молча склонив голову, как глубоко задумавшийся ребенок. Под длинными белокурыми волосами розовели ее щеки. Изабель была высокой, даже в босоножках выше меня на добрых несколько сантиметров.
   Я села за руль, а она все смотрела на меня большими, наивно-голубыми глазами. Я высунулась, чтобы поцеловать ее на прощание. Изабель наклонилась, подставила щеку и убежала.
   Я вернулась в "Великий Ришелье". У портье меня ждало письмо генерала Котиньяка. Убийца Полины сухо напоминал мне, что по окончании процесса мой пропуск уже не действителен, поэтому впредь мне нет смысла являться в крепость.
   Это меня добило Теперь Кристоф погиб. Я осознала вдруг, что это он служил мне до сих пор поддержкой. Я позвонила генералу, но он отказался со мной разговаривать. Потом спустилась в бар. Пить не хотелось, и я пошла на пляж. Я поклялась себе утопиться, если мой любовник умрет.
   Вот, кстати, доказательство, что я не путаю ни года, ни времени суток. В газете, которую я мельком просмотрела в гостинице, когда не знала, чем заняться, шла речь о воздушной катастрофе, случившейся накануне на линии Копенгаген-Париж. Двадцать один человек погиб. Кроме того, в этот день произошла еще одна катастрофа - при взлете разбился самолет, следовавший рейсом Париж-Лондон. На этот раз погибло двадцать человек. Это произошло 3 и 4 сентября. Можно проверить.
   Я приняла снотворное и погрузилась в сон без сновидений. Когда я открыла глаза, день уже был в полном разгаре. Чувствовала я себя лучше - во всяком случае, появилось желание побороться. Я снова позвонила Скотиньяку. Он распорядился передать, что его нет. Я знала, что он живет в большой вилле на другом конце полуострова, и решила туда отправиться.
   Когда я была в ванной, зазвонил телефон, и я подумала, что это он. Но это оказалась Изабель Поммери. Она дважды пыталась дозвониться до меня ночью, но никто не брал трубку. По ее печальному голосу я сразу догадалась, что она сейчас скажет.
   - Отец не хочет.
   - Вы с ним говорили?
   - Больше двадцати минут. Он не хочет. Генерал уже посетовал на то, что к вам относятся с излишней снисходительностью. Отец полагает, что посягать на власть генерала во вверенной ему крепости - это уж слишком. И потом, он не видит разумных причин для перевода вашего клиента в другую камеру.
   - Когда ваш отец возвращается?
   Изабель надолго умолкла. Было слышно, как она дышит в трубку. Наконец она сказала:
   - Он не передумает, но мне наплевать.
   - Не понимаю.
   - Приказ уже подписан.
   - Какой приказ?
   Поколебавшись, Изабель проговорила:
   - Боюсь, нас подслушивают.
   Так или иначе до меня дошло. Наверно, кое-кто удивится, но у меня не вырвалось ни единого слова, чтобы помешать дочери предать отца. Ничтоже сумняшеся я инстинктивно сыграла на ее самой чувствительной струнке, пусть возмущаются. Как и Изабель, в эту минуту мне было наплевать. Кристофу для побега необходимо попасть в старую камеру. Ко всему остальному я оставалась глуха и если не знала теперь жалости, то лишь потому, что любовь - сама по себе преступница и любящему не бывает стыдно.
   Я сказала:
   - Приходи ко мне. Я буду ждать.
   Через час я увидела с балкона, как она подъезжает на черном "матфорде" довоенного образца, наверняка принадлежащем судье. В расклешенной бежевой юбке и белой блузке, причесанная как взрослая дама, Изабель поднялась ко мне в комнату.
   Я не совсем представляла, как мне себя с ней вести. Побледневшая, она стояла передо мной молча, опустив глаза. За всю свою жизнь я лишь раз, играя в фанты, целовала женщину, свою соученицу. Сейчас я поцеловала Изабель, и ее нежные губы затрепетали. Я сказала, что только раз целовала женщину, свою соученицу, и все такое. Изабель покраснела.
   - Садись, я быстренько причешусь, и мы пойдем пообедаем.
   Она была слишком простодушна, чтобы скрыть свое разочарование.
   - В гостиничном ресторане, тут, внизу.
   Едва пробило двенадцать, и зала была пуста. Я посадила Изабель против себя за столом, за которым обычно ела сама. Мы немного поговорили, склонившись над большим блюдом ракушек. Изабель выпила стакан совиньона и рассказала, что отправила Котиньяку письмо с посыльным и что она уже не в первый раз подделывает подпись отца. Разумеется, в прежних случаях не без его ведома. Изабель это делала, чтобы не терять времени и еще забавы ради. В сумочке она принесла мне письменное согласие отца.
   Я была готова побиться об заклад, что Котиньяк не удовлетворится письмом и позвонит судье.
   - Но попадет на меня, - ответила Изабель. - Генерал знает, что я в курсе всех дел. Не беспокойтесь. Я вообще считаю, что гадко отказывать приговоренному к смерти в такой ерунде. Когда отец узнает, что я действовала через его голову, он, конечно, признает мою правоту.
   Я слушала ее с болью в сердце, поэтому перевела разговор на другую тему, стала расспрашивать Изабель об учебе, о ее матери, вышедшей вторым браком за художника, о дружках.
   - У меня их нет. И никогда не было, - ответила Изабель.
   В общем, она изо всех сил помогала мне выпутаться из затруднительного положения, брала огонь на себя. Когда с пляжа потянулись первые обитатели гостиницы, я уже не боялась подняться к себе в комнату. Изабель так и не узнала, почему мне сперва приспичило выходить, - она решила, что я просто проголодалась.
   При тусклом свете, пробивавшемся сквозь закрытые ставни, я ее раздела, распустила ей волосы и притянула на кровать. Я дала ей то, чего она никогда не получала ни от мужчины, ни от женщины. Я ласкала и целовала Изабель, как меня научил Кристоф. Думаю, Изабель вскоре забыла, где она, кто она, в самом конце она уже не уступала мне в смелости, и я тоже распалилась, вошла в раж.
   Короче.
   Позже, много позже, приведя себя в пристойный вид, одевшись, причесавшись, уже на выходе мы обнялись, и я вырвала у нее обещание никогда больше не стремиться к встрече со мной. Она несколько раз молча кивнула, не в силах напоследок улыбнуться. Потом посмотрела на меня, выдохнула:
   - Я тебя люблю.
   И, чтобы не расплакаться, побежала прочь.
   Не успела я захлопнуть дверь, как она снова постучала. Я открыла.
   Запыхавшись, она протянула мне письменное согласие отца, которое забыла отдать.
   - Совсем память отшибло!
   И умчалась еще быстрее, чем в первый раз.
   Оставшись одна, я сказала себе, что Изабель - красивая, милая, очаровательная девушка и я от всего сердца желаю ей счастья. Как я могла заподозрить, что столько времени сжимала в объятиях человека, который решит судьбу моего возлюбленного?
 

МАРИ-МАРТИНА (10)

   Приближается зима. Сколько уже дней и ночей я пишу при свете красной лампы?
   Но вот и конец.
   Сначала все шло как по маслу. Разъяренный генерал позвонил судье. Изабель подтвердила, что отец, уезжая, предоставил осужденному, дабы скрасить тому последние дни, возможность перебраться в старую камеру и что он очень рассердится, если Кристофа не переведут туда немедленно.
   Котиньяку пришлось смириться. Он довел это до моего сведения и не преминул добавить, что на всякий случай удвоил охрану.
   Меня подмывало тут же, по телефону, выложить все, что я о нем думаю, но я лишь поблагодарила его. Я даже не пыталась выпросить разрешение увидеться с Кристофом. Не время было действовать генералу на нервы.
   Два дня спустя, в воскресенье 8 сентября, в шесть часов утра сирены крепости подняли в Сен-Жюльене всех, кто не был глухим и еще не встал.
   За это утро я пережила все мыслимые стадии возбуждения и тревоги. В полдень в порту от одного солдата, которого люди вынудили разговориться, я узнала, что Кристофа не поймали. Его исчезновение, по-видимому, обнаружили лишь через несколько часов. Солдат понятия не имел, как заключенный выбрался на свободу. Сейчас разбирают пол и стены камеры, чтобы найти хоть какое-то объяснение. Часовые, совершавшие обход, ничего необычного ночью не заметили, кроме плывшей по воде старой бочки - то ли испанской, то ли португальской.
   Так как ни бочки, ни чего-то другого, что могло объяснить, как улетучился Кристоф, до сих пор не обнаружено, мне остается только гадать. Помню таинственное плавучее средство, макет которого Кристоф отказывался делать, потому что "в нем нет ничего изящного", да и могут тогда догадаться, как он убежал в первый раз. Зная склад его ума, я уверена, что он вряд ли отказал бы в изяществе старой бочке, пусть и самой обычной. У меня в заключении было время об этом подумать. Вероятно, он говорил не про бочку или имел в виду то, как ее использовали. Может, в крепости и были деревянные бочки, только я их не видела. Я, как и все, видела только большие железные - с отбросами. Солдаты увозили эти бочки - вернее, мусоросборники - на катере в Сен-Жюльен.