Когда я отсюда выйду, если такое вообще случится, проверю, где в Крысоловке ставили мусоросборники. По логике вещей, неподалеку от кухонь. Кухни выходили к океану. Я еще раз съезжу туда, где теперь нет ни заключенных, ни стражи, но, наверно, есть люк для более удобной погрузки отходов на корабль. Через этот люк я выпрыгну и утоплюсь, как поклялась себе в прошлом году, или в позапрошлом, или в позапозапрошлом - какая разница.
   Судье сообщили о побеге примерно в то время, когда я была в порту. Он тут же понял, кто подписал приказ перевести осужденного в прежнюю камеру. Разумеется, он все взял на себя, чтобы выгородить Изабель.
   Я вернулась в гостиницу, уверенная, что Кристоф найдет способ связаться со мной или передать записку. Но я понимала, что это произойдет не ранее чем через несколько дней и, уж конечно, не на полуострове. Я принялась собирать вещи. Когда пришли меня арестовывать, кровать еще была завалена моей одеждой.
   Меня отвезли в рошфорскую жандармерию. Я с чистой совестью сказала, что понятия не имею, где находится Кристоф Мне дали бутерброд и посадили под замок. Днем снова допросили. Я ответила то же самое.
   Не моргнув глазом я выслушала, что после безрезультатные поисков генерала Котиньяка, начавшихся с полудня, отправились в конце концов к нему на виллу. Генерала обнаружили на стуле в погребе полузадушенным, связанным по рукам и ногам, с кляпом во рту.
   С этой минуты надежда меня оставила. Я решила, что Кристоф зря потратил драгоценное время, что его обложили на полуострове, что он никогда теперь оттуда не выберется.
   Мне принесли лимонад.
   За окнами без занавесок спустилась ночь.
   Я помню, что мне принесли лимонад.
   А потом в комнату, где я его пила, вошел председатель суда Поммери. Бледный как смерть. И заплаканный. Его сопровождали двое жандармов.
   Кристоф вырвал у генерала письменное признание, чтобы снять с себя обвинение в убийстве малышки Полины. Он позвонил судье, но в свою очередь попал на Изабель. Остальное поведала Поммерн сама Изабель. Она говорила с Кристофом по телефону из кабинета отца. Назначила Кристофу свидание на закате на пляже Морских Корон. Тот хотел передать ей признание генерала. Повесив трубку, она взяла со стойки ружье и зарядила двумя патронами.
   Кристоф ждал ее в условленном месте, сидя на песке на пустынном пляже. Большой красный шар плыл над линией горизонта. Одежду - белые штаны, белую тенниску, мокасины - Кристоф, судя по всему, позаимствовал у Котиньяка, который был с ним одного роста.
   Изабель с ружьем вышла из "матфорда". Он не понял, он протягивал ей клочок бумаги, который, как он надеялся, все уладит, исправит, но она закричала:
   - Плевать мне на вашу бумажку! Знаете, что вы наделали? Теперь Мари-Мартина месяцы, а то и годы проведет в тюрьме. Я тоже не премину туда попасть. Судью уволят, вся его жизнь пошла насмарку! А это мой отец! Слышите? Мой отец!
   И она выстрелила, пуля как будто попала в меня, она выстрелила еще, и мой мозг словно заклинило на образе Кристофа, который с пробитой грудью опрокидывается и опрокидывается навзничь на песок. Безумные слова судьи кинжалом вонзались мне в сердце.
   Тем сентябрьским вечером я и умерла - было это в прошлом году или уже давным-давно…
   Но сердце по привычке забилось вновь.
   А разум, говорят, я потеряла.
 

21 ЧАС 10 МИНУТ

   На бескрайнем пляже теперь все, насколько хватает глаз и ушей, спокойно и пусто, и молодой человек, хранимый, по его словам, счастливой звездой, уже скоро час как мертв.
   Он лежит на песке, распростертый на спине, и приливу, который уносит все: красные солнца и безумства живых, - осталось преодолеть лишь крупицу вечности, чтобы унести и его. Он унесет его - как тот себе и представлял - черт знает куда между здешним побережьем и берегом обеих Америк, и никто ничего не найдет, если не считать каких-нибудь мелочей, которыми пренебрегут поганые рыбешки ради более сытной трапезы.
   Рука его по-прежнему прижата к красному пятну, расползшемуся по белой тенниске. Осенившее его напоследок видение - разлетающиеся на качелях юбки - запечатлело на его лице выражение, которое следует признать улыбкой, хотя и слегка страдальческой.
   От света дня осталось лишь бледно-розовое свечение на дальнем краю океана. Взошла луна, смолкли чайки.
   А издалека, из-за дюн и сосен, вновь доносится звон колокола. На протяжении последних нескольких минут он становится все нетерпеливее, и этот бесшабашный молодой авантюрист, само собой разумеется, не шевелится - но один глаз все-таки приоткрывает.
   Черт бы их всех побрал, говорит он себе, да подавись они своим колоколом, зануды!
   Он вскакивает на ноги, чувствуя некоторое онемение во всем теле от столь долгого лежания, отряхивает песок, налипший на красную пакость у него на груди, а колокол звонит все неистовей, и он пускается бежать бегом.
   Для молодого человека, не позволяющего себе стареть, - на самом деле он приближается к сорока годам - он бежит быстро, длинными легкими шагами. Однажды, в младших классах у отцов иезуитов, он получил в безумном кроссе "Переходящий приз за участие" - их награждали тогда за количество. Происходило это в первые дни после Освобождения, а теперь он бежит в свете бледной луны, на которую с тех пор успел ступить человек, мимо сарайчика на сваях, куда по вечерам складывают зонты и шезлонги, - хижины из дерева и бамбука, на которую даже и не смотрит, погрузившись в воспоминания детства.
   Все так же бегом он огибает гряду высоких желтых скал и бежит вдоль бухты, на этот раз мельком взглянув на большую белую яхту, что стоит на якоре, но она так далеко от берега, что он не может разобрать названия у нее на корпусе и даже различить цветов ее флага.
   На вершине дюны, все же немного запыхавшись, он останавливается вытряхнуть песок, набившийся в мокасины, и вновь бежит по дорожке среди частого как джунгли сосняка, приглаженного западным ветром.
   В этот час дорога вдоль океана свободна. Забыты на время потоки машин, отчаянные гудки, рассыпающиеся веером отряды из спортивных лагерей, испуганные мамаши и акробатические ухищрения пацанов, лавирующих среди автомобилей. Еще одна короткая перебежка, и он уже среди привычных запахов гостиничного парка.
   Гостиница - ни больше ни меньше чем грандотель "Ривьера", хоть стоит она на Атлантике и скорее похожа на мотель благодаря множеству бунгало, рассыпанных вокруг основного здания - большой белой виллы постройки 30-х годов с двумя послевоенными бетонными пристройками по бокам.
   Центральная аллея - длинный туннель между пальмами - круто поднимается вверх, но он не сбавляет темпа. Обежав фасад и безлюдные теннисные корты, он наконец останавливается на засыпанном гравием круглом пятачке, куда выходят двери гостиницы.
   Как он и ожидал, его любовь с чистыми глазами и лебединой шеей уже несет свою вечернюю вахту, сидя на качелях у края лужайки в вытертых джинсах, в рубашке, которой хватило бы на двух таких, как она, и с его свитером, наброшенным на плечи. Ее светлые волосы пострижены коротко, как у мальчишки, ей семнадцать лет, и зовут ее Жанна.
   Спотыкаясь и тяжело дыша, он подходит к качелям. Она говорит своим, как всегда, спокойным голосом:
   - Ну вот, опять получишь нагоняй, папочка!
   - М-м… да уж!
   Она кивает подбородком на грязно-красное пятно, расползшееся на его груди.
   - Что это у тебя там?
   И на сей раз безудержный фантазер говорит чистую правду, и говорит ее с гримасой отвращения, которое в данных обстоятельствах, как, впрочем, и во многих других, эта самая правда заслуживает:
   - Представь себе, помидор. Я его, собаку, на пляже не заметил и улегся прямо на него.
   - И ведь какой сочный оказался!
   - Гнилой - вот это вернее!
   Помидоры невесть почему всегда внушали ему ужас. Натягивая поверх тенниски свитер, который протянула ему Жанна, он говорит ей, что нет все же худа без добра и он, кажется, набрел на идею для обещанного сценария, который никак у него не вытанцовывался.
   - Ты гений, - говорит Жанна. - Пошли, расскажешь.
   Она обнимает его за талию, и они входят в ярко освещенный вестибюль. Мерзавец управляющий - черный смокинг, седая шевелюра, расплющенный нос боксера - беседует со своей супругой, которую никто никогда не называет иначе как Мадам. При виде опоздавших он с язвительным почтением восклицает:
   - Однако вы, как всегда, не торопитесь, господин писатель! Если желаете, мы будем накрывать на стол специально для вас! В полночь!
   - Поверьте, я крайне сожалею…
   - Да вы сожалеете каждый вечер! - отвечает этот гнусный тип. - Я звонил в колокол раз десять, не меньше!
   - А ну вперед и смелее! - шепчет Жанна, которая накануне смотрела по ящику "Жанну д'Арк" с Ингрид Бергман.
   Не обращая больше внимания на чету Котиньяков, она решительно переступает порог столовой. Где прошел ребенок, пройдет и его отец, говорит себе терзаемый муками голода молодой человек и следует за ней.
   Под огромными люстрами в виде гроздьев из стеклянных шаров слышен шум голосов и звяканье ложечек - пятьдесят столующихся уже принялись за десерт. В кильватере у дочери бесшабашный молодой авантюрист направляется к столу, где его давно ждут. На ходу он узнает лица и улыбки, которые его безудержная фантазия переместила на сорок лет назад и раскидала до границ Китая. А ведь большинство из них он видел лишь мельком - кого за вечерней трапезой, кого на пляже, на корте или на белых улицах поселка. Женщины, которые так страстно его любили, живут здесь кто две недели, а кто только два дня; есть среди них и такие, что вовсе не живут у них в гостинице, а появляются в ней изредка, когда их спутники, исчерпав ресурсы полуострова, уж и не знают, куда повести их поужинать.
   При виде их всех он испытывает странную нежность; в реальности они куда более волнующи, чем час назад, когда, смертельно раненный помидором в грудь, он лежал на песке и рассказывал себе их жизни.
   Каролина вежливо смеется над какой-то шведской шуточкой своих белокурых приятелей по каникулам. Она сидит рядом с мужем - как говорят, преподавателем французского в Стокгольме.
   Эмма млеет от восторга наедине с востроносым рекламным агентом, за которого она вышла не далее как неделю назад.
   Баснословная Йоко скорее всего такая же японка, как чилийка, но у нее миловидное, немного азиатское личико, и она днями напролет прогуливается в трусиках от купальника и маечке с надписью "Japan Air Lines". Она ужинает с дядей, доктором Лозе, тетей, Трещоткой, и юной кузиной Полиной.
   За другим столом, самым большим и роскошным, расположились Фру-Фру, Эсмеральда и Орлом-и-Решкой в вечерних туалетах, они сидят в компании попутчиков по "Пандоре" - капитанов аграрной индустрии.
   Вон и Толедо - она в самом деле американка, и вместе с белокурой длинноногой Белиндой и Малюткой Лю, брюнеткой совершенно западного типа, но косящей под Аджани, они составляют трио студенток. Сегодня вечером их пригласил одинокий усач, который выглядит весьма шикарно в своем синем блейзере, но носит на шее стальной обруч для поддержания головы.
   Мари-Мартина ужинает с Поммери и своей дочерью Изабель. Она журналистка, он директор банка, а у малышки большие наивные голубые глаза.
   Роскошная Зозо, загорелая, как шоколадка, и Китаеза-Деньгам-Угроза - влюбленная парочка, которая привлекает всеобщее внимание. Насколько известно, он тулузец, владеющий множеством ресторанов в Париже.
   Лизон-Саломея вновь обрела своего мужа-кузнеца - в действительности нотариуса, что видно с первого взгляда. Но она его все равно в упор не видит - может, потому, что он с ней никогда и слова не скажет. Сумрачным и гордым взором цыганки она обозревает окружающих.
   Ванесса и Савенна, двойняшки, сидят за столом каждая со своим мужем. Дабы избежать супружеских недоразумений, они никогда не одеваются и не причесываются одинаково, но лишь они одни и знают - если только знают, - которая из них нынче вечером в бриджах, а которая в мини-юбке "Пако Рабанн".
   Мишу - служащая за стойкой.
   Джитсу и Ковальски - официанты в белых куртках.
   Красавчик - тоже официант, но по напиткам. Молодой человек с безудержной фантазией сталкивается с ним в тот самый миг, когда добирается до стола, за который уже усаживается его дочь, - стола перед большим окном, что выходит на последние блики заката. За столом он обретает свою дорогую бабушку, нечувствительную к грузу лет, белокурую мамочку - обе они приехали из Марселя, чтобы провести несколько дней подле блудного дитяти, чьи визиты становятся все реже и реже, - и, разумеется, свою ненаглядную Констанс, еще более обворожительную, чем когда-либо. Первая, по своему обыкновению во всем черном, ковыряется в рыбе, вторая - в крабе, третья же, чтобы не начинать ужин без него, углубилась в изучение семейных фотографий.
   - Ты уж нас прости, - говорит бабушка, - не было сил терпеть.
   - Ну и где же ты был? - спрашивает мамочка тем же тоном, что и в его семь лет.
   В ответ он только вздыхает и, садясь за стол, машет рукой - дескать, далеко, очень далеко.
   Констанс убирает у него со лба непокорную прядь, что закрывает ему правый глаз, и говорит:
   - Я все заказала сама, пеняй на себя.
   Он наливает себе стаканчик мюскаде.
   Когда он отставляет бутылку, бабушка завладевает ею, снимает с горлышка полоску свинцовой фольги, тщательно складывает ее и прячет в черную сумку, висящую на спинке стула.
   И поскольку он, умиленный этим, улыбается, она улыбается ему в ответ, собрав тысячу морщинок вокруг проказливо сверкающих глаз, и трое остальных на всякий случай следуют их примеру, задаваясь вопросом, что же произошло такого забавного.
   Тогда упрямый молодой человек дает себе обещание, что доведет до конца только что задуманный сценарий, что будет упорно подниматься столько раз, сколько раз очередное препятствие или отчаяние будут швырять его на песок, и что последним кадром фильма, идеально подходящим его замыслу, будет та самая картина, какую он видит сейчас своими глазами: женщины четырех поколений, собравшиеся за одним столом, смотрят на него и улыбаются.
   Поглощая закуски, он обводит взглядом своих героинь. Судьбу каждой он знает. Знает он и то, что герой, которым они так увлечены в его воображении, - не совсем он. Конечно, он одолжит ему кое-какие свои черты: прядь на лбу, расхлябанную походку, ностальгию по кинокартинам своего детства - воспоминания о них будут фоном всего фильма ("Забавно, конечно, но поглядишь - и хочется реветь", - как сказала бы Жанна), одолжит и множество других вещей: воспоминания, надежды, сожаления - разве можно что-нибудь придумать, не вложив изрядную долю себя? Но, в общем-то, это будет не совсем он.
   И вдруг ему приходит в голову мысль.
   Приходит в эту самую минуту в этой гостиничной столовой на берегу Атлантики, и его пробирает холодок неуюта: а что, если он не за пределами этой уже завершающейся истории, что, если он сам в этой истории? Что, если кто-то как раз в этот миг придумывает эту историю, и в том числе его самого, и выходит, что его жизнь держится на волоске столь же безудержной, как и его фантазии?
   Черт побери, говорит он себе, вот тебе проблема, над которой лучше не задумываться, особенно когда поблизости торчат волчьи уши. Слишком много ему подобных до него ломали себе голову над этим вопросом, так что достаточно надеяться, что тот, в чьих руках он игрушка, еще долго не напишет слово "КОНЕЦ" и не отправит все в небытие.
   Как и он, неуверенный в природе вещей, я и сам от этого воздержусь.
   Возможно, где-то кто-то придумал и придумывает до сих пор, что я люблю рассказывать истории и что я тоже достаточно упрям, чтобы не поддаться своим смертельным врагам: сомнению, тревоге и одиночеству. Не знаю. Я только могу сказать, что одним июльским утром в прошлом году я, после того как столько раз отступал от этого рассказа на самом его пороге, вдруг подумал, что дело принимает заманчивый оборот и мне все-таки надо туда пойти, и я в самом деле совершил попытку.
    Олерон, лето 1985 г. - Париж, весна 1986 г.