Страница:
Затем я выпускаю когти: «Ваш шурин, видать, порядочный юбочник». Даже не глядя на него, знаю, что он злится. И мрачно произносит: «Он к тебе приставал?» Я вздыхаю, говорю: «Приставал. Я вся дрожала от страха, да. Сама не знаю, как мне удалось его угомонить. Этот тип явно озабочен». И даю ему вволю подвигать скулами, пока не сломает их вовсе. Потом добавляю: «Извините, что я так говорю о вашем шурине, но я уже дважды оставалась с ним наедине, и дважды мне было страшно». Он отвечает: «И неудивительно. Еще бы. Совсем неудивительно». И опять обнимает меня гладит по спине, словно мне холодно. Конец эпизода. На моих часах без четверти девять, часы в машине не ходят. Погибель вероятно, уже подобрал полицейский фургон.
Говорю: «Мой дорогой, мне надо идти». Печально так. Он еще целует меня тысячу лет, я так вздыхаю, что трещит платье, и вылезаю. Смотрю ему прямо в глаза и говорю с убитым видом: «На будущей неделе я не смогу приехать. Вы меня не забудете?» Он тотчас спрашивает: «А когда?» Обещаю позвонить, чтобы услышать его голос и назначить день. Я буду осторожна и заговорю о книжных полках. И стану ждать в гнездышке. Не позднее вторника, ей-Богу. Мне та хорошо, что я почти верю в свои слова. Честно, меня буквально распирает от переживаний и вздохов, даже горло пересохло. Покончив с этими, поеду в Париж сниматься в кино.
Говорю: «Мой дорогой, мне надо идти». Печально так. Он еще целует меня тысячу лет, я так вздыхаю, что трещит платье, и вылезаю. Смотрю ему прямо в глаза и говорю с убитым видом: «На будущей неделе я не смогу приехать. Вы меня не забудете?» Он тотчас спрашивает: «А когда?» Обещаю позвонить, чтобы услышать его голос и назначить день. Я буду осторожна и заговорю о книжных полках. И стану ждать в гнездышке. Не позднее вторника, ей-Богу. Мне та хорошо, что я почти верю в свои слова. Честно, меня буквально распирает от переживаний и вздохов, даже горло пересохло. Покончив с этими, поеду в Париж сниматься в кино.
11
В час ночи Погибель останавливает свою развалюху перед воротами моей дурехи. Сама ревет. Я ее утешаю: «Хватит же, черт возьми! Вы не поможете мне, если будете плакать, как идиотка». Поворачиваю ее к себе. Она пялит на меня большие глаза и говорит: «Я не могу, просто не могу не плакать». Погасив свет, обнимаю ее тысячу лет. А та снова плачет, икает и опять плачет, когда я вытираю рукой ее лицо. Так проходит еще тысяча лет.
В конце концов говорю: «Вы же знаете, что я живу у Пинг-Понга». Но та, как психованная, озирается и заливается снова. Мы едем из Брюске, где она угощала меня омлетом и салатом. Ревела она уже при выезде оттуда и не прекращала всю дорогу. Я призналась, что меня шантажируют два мерзавца, грозят изуродовать, сделать калекой или даже убить, да еще склоняют к этому самому. Бедная кретинка никак не могла понять к чему. Когда же я объяснила, что они сняли мне квартирку, где я смогу принимать мужчин, она закрыла рот рукой, и слезы так и потекли. Просто непонятно, как мы доехали, не включая дворники. Она раз пять тормозила и, упав головой на руль, все плакала и плакала. Я плакала вместе с ней. Во мне что-то от обезьяны. Начинаю подражать человеку, который рядом со мной.
Мы сидели на первом этаже ее дома, когда мне пришла в голову мысль. Еще там, крепко обняв ее, я учительским тоном объяснила, что она должна сохранить все в тайне. Когда я выйду замуж, эти мерзавцы оставят меня в покое. Иначе… Она подняла голову и бесстрашно посмотрела красными от слез, внимательными глазами. «Иначе?» Я ответила: «Мне так или сяк придется отделаться от них. Или я расскажу все Пинг-Понгу, и это сделает он».
В машине я попросила ее: «Погибель, отвезите меня домой. Иначе я не смогу объяснить, почему вернулась так поздно». Она много раз подергивает головой, повторяя «да, да», сдерживая рыдания, и мы пускаемся в путь. Проезжая деревню, я видела, что у Ларгье и наверху у Брошаров еще горит свет. У моей матери тоже горит свет. Утешая эту балду, не отрываясь гляжу в то окно так, что в глазах темнеет. Затем пытаюсь как-то привести в порядок волосы, но понимаю, что это бесполезно. Все равно Пинг-Понг увидит, на кого я похожа.
Погибель тормозит перед раскрытыми воротами. Вылезаю. Фары освещают двор, и я вижу убегающую кошку. Когда матерь всех скорбящих видит кошку около своих кроликов, считай, кисоньки уже нет в живых. Говорю Погибели: «Я вам доверяю. Но вы представить себе не можете, что со мной будет, если вы кому-нибудь все расскажете. О полиции и думать нечего, вам понятно? Мне никто не поверит. Это вполне приличные люди, совсем не какая-нибудь шваль или сводники, какими их описывают. У них жены, дети и… длинные руки. Если меня убьют, то не найдете даже моего трупа. Так они поступили с другими».
Она снова закрывает рот рукой. Однако больше не плачет. А это еще хуже. Смотрит на меня так, словно меня уже разрезали на куски. Просто не знаю, как она доберется домой. Говорю: «Ладно, ладно. Надеюсь, вы поняли. Кроме вас, единственным человеком, которому я все расскажу, если дел обернется скверно, будет Пинг-Понг». Показав пальцем на лоб, требую: «Пусть это останется здесь» – и вылезаю из машины. Она пытается схватить мою руку и с отчаянием глядит на меня безумными глазами. «Не беспокойтесь, – говорю, – я буду осторожна». Вырываю руку, хлопаю дверцей и быстрым шагом направляюсь к дому. Она кричит мне вслед: «Элиана!» Я оборачиваюсь и довольно громко уговариваю: «Жду вас завтра. Уверяю, мне лучше. Поезжайте осторожно. До завтра!»
На кухне меня ждет не Пинг-Понг, а свекровь. Она в старой ночной ситцевой сорочке стоит около стола. Прикрыв дверь, прислоняюсь к косяку. Она сердита, но, увидев мое лицо, скорее удивлена и спрашивает: «Что случилось?». Закрываю глаза. Мне слышно, как отъезжает Погибель. Говорю: «Я упала в обморок у мадемуазель Дье. Мне было очень плохо». Слышно только ее сопение. Она говорит: «По тревоге подняты все пожарные. Над Грассом страшный пожар». Я бросаю в ночь: «Бедный Пинг-Понг».
Открыв глаза, вижу, как она в своих туфлях подходит ко мне. И смотрит без злости, но и без любви. У нее смуглое лицо в морщинах. Глаза выцвели. И она произносит: «Идем. Тебе надо поспать». Мы поднимаемся наверх, и там, прежде чем войти к себе, я целую ее в щеку. Она пахнет, как и глухарка. И говорит: «Я положила тебе на постель старую накладную. Человек, который привез механическое пианино, был хорошим знакомым моего мужа. Его звали Лебаллек».
Я думаю о Погибели, которая сейчас возвращается домой через горы, и говорю устало: «А мне-то что до этого?». Она не обижается и отвечает: «Мне казалось, тебя это интересует. Я перерыла весь дом, прежде чем нашла эту накладную». Опустив голову, говорю: «Мне почудилось, что я однажды видела ваше пианино, когда была еще маленькой. А мне эти годы очень дороги». С минуту она молчит, а потом кивает: «Понятно. Это, пожалуй, единственная вещь, которая мне понятна в тебе».
Оставшись одна, беру накладную, надеваю очки и читаю. Передо мной потертая бумажка, суммы в старых франках, с фирменной печатной маркой «Фарральдо и Сын». Ее выписали 19 ноября 1955 года, внизу выведена с усердием подпись: «Монтечари Лелло». А рукой матери Фарральдо вписано имя водителя грузовика – Ж.Лебаллек. Внизу можно прочесть: «Оплачено наличными 21 ноября 1955 г.» – и роспись. Вынимаю из сумки визитную карточку Лебаллека, там записан адрес столяра для полок. За двадцать лет почерк нисколько не изменился. Но я сейчас больше думаю о Погибели, чем о нем. После долгих размышлений и колебаний за последние дни я приняла в Брюске окончательное решение.
Засыпая, я еще слышу запах мадемуазель Дье, смешанный с духами Диора. Страшная штука – запах. Мой папа… – стоп! Моя мама. Вот чей запах я люблю больше всего. Бу-Бу? Отметаю мысль, что он где-то на танцах. Вероятно, спит в глубине коридора. Я больше не сержусь на него. И еще передо мной мелькает дорога, освещенная фарами. Отче наш, иже еси на небеси, сделай так, чтобы она благополучно доехала до дома!
Просыпаюсь на заре вся в поту. Приснился страшный сон. Ставни я не закрыла, и холод залез в комнату. Слышно, как внизу Микки готовит себе кофе. Пинг-Понг не вернулся. Подхожу к шкафу проверить, на месте ли флакон, и вынимаю его, чтобы взглянуть еще раз. Мне приснилось, что отравлена была моя мама, причем в баре Диня на моих глазах. Я знаю, что она умрет, и громко кричу. Потом у нее рвут волосы, и все лицо ее залито кровью.
Там и мадемуазель Дье, и Пинг-Понг, и Туре. А вот Лебаллека нет. Все говорили, что он скоро придет, и смеялись, заставляя меня есть волосы моей матери.
Не помню, сколько я еще простояла так голая посреди комнаты, прислушиваясь, как внизу Микки пытается завести свой грузовик. Иду к окну. Не понимаю, почему он уезжает так рано в день 14 июля. Возможно, у него ночевала Жоржетта. Отсюда мне не видно, сидит ли она в кабине. Вижу только, как грузовик отъезжает. Тогда я набрасываю на себя халатик с надписью «Эна» и спускаюсь на кухню. Там никого нет. Готовя себе кофе, не могу отделаться от чувства, будто за моей спиной кто-то стоит. Выхожу с чашкой на улицу, сажусь на каменную скамейку около двери и прихлебываю в лучах красного солнца, встающего из-за гор.
После этого мне, как обычно, становится лучше. Я иду босиком через двор на поляну – трава там нежная, в росе. Не знаю, который уже час. В большой палатке туристов все тихо. Я не приближаюсь к ней, а сижу, болтая ногой в речке. Вода ледяная, быстро вытаскиваю ногу назад. Так и сижу на большом камне, стараясь ни о чем не думать. А когда я ни о чем не думаю, то думаю о всякой муре…
Спустя некоторое время появляется один из туристов – самый из них высокий, с полиэтиленовым мешком для воды. На нем заношенные трусы, он весь красный от солнца, как кирпич, с выгоревшими волосами на груди. «Здравствуйте, вы рано встаете», – произносит он. Я еще ни разу не разговаривала с ним. Его зовут Франсуа, я же показываю ему свое имя, вышитое на халате. Он замечает: «Это не имя». Я удивляюсь: «Разве?». Он интересуется, пила ли я кофе. «Идемте, – зовет он, – выпьете с нами еще». Я соглашаюсь и следую за ним.
Мы идем босые к их палатке, и там я узнаю, что все они из Кольмара, с Верхнего Рейна. Не знаю, где это, говорю «Вот как?» – словно прожила там всю жизнь. Он спрашивает, откуда у меня такой акцент, и я отвечаю: «Моя мат австрийка». Тогда он пытается говорить со мной по-немецки и я лишь повторяю: «ja, ja». Правда, я немного понимаю, но сказать могу только это. В конце концов он переходит на французский.
Его приятель и обе девицы уже проснулись. У парня легкие штаны, у одной из девушек обрезанные по колено джинсы, у другой – трусики с растопыренной рукой на заду. Голые по пояс, они без всякого стеснения занимаются своими делами. Обе очень спортивные, загорелые. Мне представляют Анри, и я жму ему руку. Он не такой красивый, как Франсуа, но недурен, только вот давно не брился. Девицу в обрезанных джинсах, с волосами цвета спелой пшеницы, зовут Диди, а другую, покрасивей, прекрасно сложенную, Милена. Они варят кофе, и мы пьем его, сидя на земле перед палаткой. Им тут очень покойно. Вокруг никого. Диди рассказывает, что у них не хватило денег, чтобы поехать в Сицилию, и они остались здесь. Оба парня работают в банке. Я говорю: «А почему вы не унесли с собой кассу?». Они улыбаются только для того, чтобы доставить мне удовольствие. Шутка моя не произвела никакого впечатления. Внутри палатки я вижу надувные матрасы. Никакой занавески. И спрашиваю: «А что вы делаете, когда трахнуться охота?». И этот вопрос не производит никакого впечатления. В конце концов до меня доходит, что они принимают меня за дуру набитую, и умолкаю.
Не проходит и четырех тысяч лет, как мне становится известна вся их вшивая жизнь. И тут раздаются чьи-то шаги и появляется – кто бы вы думали? – усталый тип, весь измазанный сажей, в грязной рубахе, в мятых брюках и стоптанных сапогах. У него такой же ошалелый вид, как у обожаемого нашим Микки гонщика, когда того о чем-то спрашивают по телеку. Приветствуя всех, он говорит: «Извините, у меня грязные руки». А мне бросает: «Ты вышла погулять?» Нельзя не догадаться, что он будет дуться на меня весь день только потому, что под халатом у меня ничего нет и все это заметили. Что другие девчонки выставляют свои сиськи, ему совершенно плевать, он даже не смотрит на них. Видит только меня. Встаю, благодарю за кофе и все такое, и мы через поляну направляемся к дому. Я говорю ему: «Послушай, Пинг-Понг, я тут оказалась совершенно случайно». Не оборачиваясь, он отвечает: «А я тебя ни в чем не упрекаю. Я устал, и все». Тороплюсь догнать его и беру за руку. Он говорит: «И не зови меня Пинг-Понгом».
На кухне все уже в сборе. Бу-Бу в пижаме поедает двенадцатую тысячу бутербродов и сообщает мне: «Заходил Брошар. Твоя школьная учительница просила передать, что доехала благополучно». У меня перехватывает горло, но я говорю: «Как ты умудряешься все это слопать?» Он дергает плечом и улыбается. Просто умереть можно от его улыбки. Чмокаю глухарку и иду к себе.
Пинг-Понг уже разделся и лежит на неубранной постели. Говорит: «Мне надо хоть немного поспать. Сегодня вечером мы пойдем на танцы одни». Я сажусь рядом с ним. Он даже не умылся, и от него пахнет дымом. Некоторое время он лежит с открытыми глазами, затем закрывает их и бормочет: «Вердье сломал себе ключицу. Это тот молодой парень, который был со мной в „Бинг-Банге“, когда я с тобой познакомился». Отвечаю: «Да, помню».
Я рада, что мадемуазель Дье позвонила. Когда боишься, что другие станут о тебе беспокоиться, это и есть настоящее отношение. Все, кроме матери, почему-то думают, что мне плевать, когда обо мне беспокоятся. Это неверно. Ей-Богу. Просто я не должна показывать свои чувства, вот и все. То, что она позвонила Брошару, куда большее доказательство, чем то, что она ждала меня в Дине, где я села в ее машину. Она долго ждала меня там, поставив машину напротив кафе «Провансаль». После целого потока упреков заявила: «Я была у твоих родителей в субботу. Мать показала мне подвенечное платье. Я привезла твоему отцу заявление о признании отцовства. Однако не смогла убедить его подписать. Но увидишь, он все равно это сделает».
А я-то в субботу носилась по городу, не зная, куда пойти, чтобы забыться. Позвонив Лебаллеку, беззвучно ревела точно так же, как Погибель умеет реветь вслух. А она поехала к нам, думала сделать мне приятное. Я, кстати, это понимаю. И вовсе не такая я бесчувственная, вот уж нет. Я не бесчувственная, не антиобщественная, не развращенная, как напечатала на машинке вонючая социологичка после поганых тестов в Ницце. Это же заключил и бывший с ней доктор, даже захотел меня изолировать. Но когда Погибель рассказала мне о своем добром поступке, мне пришло в голову не то, что она любит меня или что я должна прыгать до небес от радости, стараясь проломить крышу ее малолитражки. Меня сразило то, что она видела его, говорила с ним, заходила в его комнату. А я нет, я нет – вот что.
Стою, прижавшись лбом к оконному стеклу. Солнце прямо в лицо. И я говорю себе, что пойду к нему в день свадьбы в прекрасном белом платье, когда все будут пить, смеяться и болтать всякую дребедень. В первый раз пойду за четыре года и пять дней. А потом, еще до конца июля, Пинг-Понг будет свидетелем того, как развалится его семья, точно так же, как развалилась моя. Он потеряет своих братьев, как я потеряла отца. Где мой отец? Где он? Я страдаю, пытаясь представить свою мать с теми тремя мерзавцами в тот снежный день. Я ненавижу их за то, что они ей сделали. И все-таки мне плевать на все. Где он? Я ударила лопатой мерзавца, который не был моим отцом, человека, которого совсем не знала, – остановись, остановись же! Это он говорил мне: «Я дам тебе денег. Я повезу тебя путешествовать. В Париж».
Солнце жжет мне глаза.
Я сделаю из Пинг-Понга кашу. И он возьмет один из карабинов своего подлюги отца. Скажу ему: «Это Лебаллек, это Туре» – и потребую, чтобы он их убил. И прошлое будет забыто. Тогда я приду к папе и скажу ему: «Теперь они все трое мертвы. Я вылечилась. И ты тоже».
До меня доходит, что я сижу на ступеньке лестницы, положив руку на перила. Щека прижата к полированному дереву. Все тихо. Как это со мной бывает, я сорвала накладные ногти и держу их теперь в руке, прижатой ко рту. И плачу, вспоминая его лицо. Я вижу, как он возвращается домой. Останавливается в нескольких шагах от меня, чтобы я успела подбежать и броситься к нему на руки. И кричит: «Что папа принес своей дорогой малышке? Что он принес?». Никто и ничто не убедит меня в том, что все это происходит до того. Я хочу, хочу, чтобы это было опять, сейчас. И чтобы никогда не кончалось. Никогда.
В конце концов говорю: «Вы же знаете, что я живу у Пинг-Понга». Но та, как психованная, озирается и заливается снова. Мы едем из Брюске, где она угощала меня омлетом и салатом. Ревела она уже при выезде оттуда и не прекращала всю дорогу. Я призналась, что меня шантажируют два мерзавца, грозят изуродовать, сделать калекой или даже убить, да еще склоняют к этому самому. Бедная кретинка никак не могла понять к чему. Когда же я объяснила, что они сняли мне квартирку, где я смогу принимать мужчин, она закрыла рот рукой, и слезы так и потекли. Просто непонятно, как мы доехали, не включая дворники. Она раз пять тормозила и, упав головой на руль, все плакала и плакала. Я плакала вместе с ней. Во мне что-то от обезьяны. Начинаю подражать человеку, который рядом со мной.
Мы сидели на первом этаже ее дома, когда мне пришла в голову мысль. Еще там, крепко обняв ее, я учительским тоном объяснила, что она должна сохранить все в тайне. Когда я выйду замуж, эти мерзавцы оставят меня в покое. Иначе… Она подняла голову и бесстрашно посмотрела красными от слез, внимательными глазами. «Иначе?» Я ответила: «Мне так или сяк придется отделаться от них. Или я расскажу все Пинг-Понгу, и это сделает он».
В машине я попросила ее: «Погибель, отвезите меня домой. Иначе я не смогу объяснить, почему вернулась так поздно». Она много раз подергивает головой, повторяя «да, да», сдерживая рыдания, и мы пускаемся в путь. Проезжая деревню, я видела, что у Ларгье и наверху у Брошаров еще горит свет. У моей матери тоже горит свет. Утешая эту балду, не отрываясь гляжу в то окно так, что в глазах темнеет. Затем пытаюсь как-то привести в порядок волосы, но понимаю, что это бесполезно. Все равно Пинг-Понг увидит, на кого я похожа.
Погибель тормозит перед раскрытыми воротами. Вылезаю. Фары освещают двор, и я вижу убегающую кошку. Когда матерь всех скорбящих видит кошку около своих кроликов, считай, кисоньки уже нет в живых. Говорю Погибели: «Я вам доверяю. Но вы представить себе не можете, что со мной будет, если вы кому-нибудь все расскажете. О полиции и думать нечего, вам понятно? Мне никто не поверит. Это вполне приличные люди, совсем не какая-нибудь шваль или сводники, какими их описывают. У них жены, дети и… длинные руки. Если меня убьют, то не найдете даже моего трупа. Так они поступили с другими».
Она снова закрывает рот рукой. Однако больше не плачет. А это еще хуже. Смотрит на меня так, словно меня уже разрезали на куски. Просто не знаю, как она доберется домой. Говорю: «Ладно, ладно. Надеюсь, вы поняли. Кроме вас, единственным человеком, которому я все расскажу, если дел обернется скверно, будет Пинг-Понг». Показав пальцем на лоб, требую: «Пусть это останется здесь» – и вылезаю из машины. Она пытается схватить мою руку и с отчаянием глядит на меня безумными глазами. «Не беспокойтесь, – говорю, – я буду осторожна». Вырываю руку, хлопаю дверцей и быстрым шагом направляюсь к дому. Она кричит мне вслед: «Элиана!» Я оборачиваюсь и довольно громко уговариваю: «Жду вас завтра. Уверяю, мне лучше. Поезжайте осторожно. До завтра!»
На кухне меня ждет не Пинг-Понг, а свекровь. Она в старой ночной ситцевой сорочке стоит около стола. Прикрыв дверь, прислоняюсь к косяку. Она сердита, но, увидев мое лицо, скорее удивлена и спрашивает: «Что случилось?». Закрываю глаза. Мне слышно, как отъезжает Погибель. Говорю: «Я упала в обморок у мадемуазель Дье. Мне было очень плохо». Слышно только ее сопение. Она говорит: «По тревоге подняты все пожарные. Над Грассом страшный пожар». Я бросаю в ночь: «Бедный Пинг-Понг».
Открыв глаза, вижу, как она в своих туфлях подходит ко мне. И смотрит без злости, но и без любви. У нее смуглое лицо в морщинах. Глаза выцвели. И она произносит: «Идем. Тебе надо поспать». Мы поднимаемся наверх, и там, прежде чем войти к себе, я целую ее в щеку. Она пахнет, как и глухарка. И говорит: «Я положила тебе на постель старую накладную. Человек, который привез механическое пианино, был хорошим знакомым моего мужа. Его звали Лебаллек».
Я думаю о Погибели, которая сейчас возвращается домой через горы, и говорю устало: «А мне-то что до этого?». Она не обижается и отвечает: «Мне казалось, тебя это интересует. Я перерыла весь дом, прежде чем нашла эту накладную». Опустив голову, говорю: «Мне почудилось, что я однажды видела ваше пианино, когда была еще маленькой. А мне эти годы очень дороги». С минуту она молчит, а потом кивает: «Понятно. Это, пожалуй, единственная вещь, которая мне понятна в тебе».
Оставшись одна, беру накладную, надеваю очки и читаю. Передо мной потертая бумажка, суммы в старых франках, с фирменной печатной маркой «Фарральдо и Сын». Ее выписали 19 ноября 1955 года, внизу выведена с усердием подпись: «Монтечари Лелло». А рукой матери Фарральдо вписано имя водителя грузовика – Ж.Лебаллек. Внизу можно прочесть: «Оплачено наличными 21 ноября 1955 г.» – и роспись. Вынимаю из сумки визитную карточку Лебаллека, там записан адрес столяра для полок. За двадцать лет почерк нисколько не изменился. Но я сейчас больше думаю о Погибели, чем о нем. После долгих размышлений и колебаний за последние дни я приняла в Брюске окончательное решение.
Засыпая, я еще слышу запах мадемуазель Дье, смешанный с духами Диора. Страшная штука – запах. Мой папа… – стоп! Моя мама. Вот чей запах я люблю больше всего. Бу-Бу? Отметаю мысль, что он где-то на танцах. Вероятно, спит в глубине коридора. Я больше не сержусь на него. И еще передо мной мелькает дорога, освещенная фарами. Отче наш, иже еси на небеси, сделай так, чтобы она благополучно доехала до дома!
Просыпаюсь на заре вся в поту. Приснился страшный сон. Ставни я не закрыла, и холод залез в комнату. Слышно, как внизу Микки готовит себе кофе. Пинг-Понг не вернулся. Подхожу к шкафу проверить, на месте ли флакон, и вынимаю его, чтобы взглянуть еще раз. Мне приснилось, что отравлена была моя мама, причем в баре Диня на моих глазах. Я знаю, что она умрет, и громко кричу. Потом у нее рвут волосы, и все лицо ее залито кровью.
Там и мадемуазель Дье, и Пинг-Понг, и Туре. А вот Лебаллека нет. Все говорили, что он скоро придет, и смеялись, заставляя меня есть волосы моей матери.
Не помню, сколько я еще простояла так голая посреди комнаты, прислушиваясь, как внизу Микки пытается завести свой грузовик. Иду к окну. Не понимаю, почему он уезжает так рано в день 14 июля. Возможно, у него ночевала Жоржетта. Отсюда мне не видно, сидит ли она в кабине. Вижу только, как грузовик отъезжает. Тогда я набрасываю на себя халатик с надписью «Эна» и спускаюсь на кухню. Там никого нет. Готовя себе кофе, не могу отделаться от чувства, будто за моей спиной кто-то стоит. Выхожу с чашкой на улицу, сажусь на каменную скамейку около двери и прихлебываю в лучах красного солнца, встающего из-за гор.
После этого мне, как обычно, становится лучше. Я иду босиком через двор на поляну – трава там нежная, в росе. Не знаю, который уже час. В большой палатке туристов все тихо. Я не приближаюсь к ней, а сижу, болтая ногой в речке. Вода ледяная, быстро вытаскиваю ногу назад. Так и сижу на большом камне, стараясь ни о чем не думать. А когда я ни о чем не думаю, то думаю о всякой муре…
Спустя некоторое время появляется один из туристов – самый из них высокий, с полиэтиленовым мешком для воды. На нем заношенные трусы, он весь красный от солнца, как кирпич, с выгоревшими волосами на груди. «Здравствуйте, вы рано встаете», – произносит он. Я еще ни разу не разговаривала с ним. Его зовут Франсуа, я же показываю ему свое имя, вышитое на халате. Он замечает: «Это не имя». Я удивляюсь: «Разве?». Он интересуется, пила ли я кофе. «Идемте, – зовет он, – выпьете с нами еще». Я соглашаюсь и следую за ним.
Мы идем босые к их палатке, и там я узнаю, что все они из Кольмара, с Верхнего Рейна. Не знаю, где это, говорю «Вот как?» – словно прожила там всю жизнь. Он спрашивает, откуда у меня такой акцент, и я отвечаю: «Моя мат австрийка». Тогда он пытается говорить со мной по-немецки и я лишь повторяю: «ja, ja». Правда, я немного понимаю, но сказать могу только это. В конце концов он переходит на французский.
Его приятель и обе девицы уже проснулись. У парня легкие штаны, у одной из девушек обрезанные по колено джинсы, у другой – трусики с растопыренной рукой на заду. Голые по пояс, они без всякого стеснения занимаются своими делами. Обе очень спортивные, загорелые. Мне представляют Анри, и я жму ему руку. Он не такой красивый, как Франсуа, но недурен, только вот давно не брился. Девицу в обрезанных джинсах, с волосами цвета спелой пшеницы, зовут Диди, а другую, покрасивей, прекрасно сложенную, Милена. Они варят кофе, и мы пьем его, сидя на земле перед палаткой. Им тут очень покойно. Вокруг никого. Диди рассказывает, что у них не хватило денег, чтобы поехать в Сицилию, и они остались здесь. Оба парня работают в банке. Я говорю: «А почему вы не унесли с собой кассу?». Они улыбаются только для того, чтобы доставить мне удовольствие. Шутка моя не произвела никакого впечатления. Внутри палатки я вижу надувные матрасы. Никакой занавески. И спрашиваю: «А что вы делаете, когда трахнуться охота?». И этот вопрос не производит никакого впечатления. В конце концов до меня доходит, что они принимают меня за дуру набитую, и умолкаю.
Не проходит и четырех тысяч лет, как мне становится известна вся их вшивая жизнь. И тут раздаются чьи-то шаги и появляется – кто бы вы думали? – усталый тип, весь измазанный сажей, в грязной рубахе, в мятых брюках и стоптанных сапогах. У него такой же ошалелый вид, как у обожаемого нашим Микки гонщика, когда того о чем-то спрашивают по телеку. Приветствуя всех, он говорит: «Извините, у меня грязные руки». А мне бросает: «Ты вышла погулять?» Нельзя не догадаться, что он будет дуться на меня весь день только потому, что под халатом у меня ничего нет и все это заметили. Что другие девчонки выставляют свои сиськи, ему совершенно плевать, он даже не смотрит на них. Видит только меня. Встаю, благодарю за кофе и все такое, и мы через поляну направляемся к дому. Я говорю ему: «Послушай, Пинг-Понг, я тут оказалась совершенно случайно». Не оборачиваясь, он отвечает: «А я тебя ни в чем не упрекаю. Я устал, и все». Тороплюсь догнать его и беру за руку. Он говорит: «И не зови меня Пинг-Понгом».
На кухне все уже в сборе. Бу-Бу в пижаме поедает двенадцатую тысячу бутербродов и сообщает мне: «Заходил Брошар. Твоя школьная учительница просила передать, что доехала благополучно». У меня перехватывает горло, но я говорю: «Как ты умудряешься все это слопать?» Он дергает плечом и улыбается. Просто умереть можно от его улыбки. Чмокаю глухарку и иду к себе.
Пинг-Понг уже разделся и лежит на неубранной постели. Говорит: «Мне надо хоть немного поспать. Сегодня вечером мы пойдем на танцы одни». Я сажусь рядом с ним. Он даже не умылся, и от него пахнет дымом. Некоторое время он лежит с открытыми глазами, затем закрывает их и бормочет: «Вердье сломал себе ключицу. Это тот молодой парень, который был со мной в „Бинг-Банге“, когда я с тобой познакомился». Отвечаю: «Да, помню».
Я рада, что мадемуазель Дье позвонила. Когда боишься, что другие станут о тебе беспокоиться, это и есть настоящее отношение. Все, кроме матери, почему-то думают, что мне плевать, когда обо мне беспокоятся. Это неверно. Ей-Богу. Просто я не должна показывать свои чувства, вот и все. То, что она позвонила Брошару, куда большее доказательство, чем то, что она ждала меня в Дине, где я села в ее машину. Она долго ждала меня там, поставив машину напротив кафе «Провансаль». После целого потока упреков заявила: «Я была у твоих родителей в субботу. Мать показала мне подвенечное платье. Я привезла твоему отцу заявление о признании отцовства. Однако не смогла убедить его подписать. Но увидишь, он все равно это сделает».
А я-то в субботу носилась по городу, не зная, куда пойти, чтобы забыться. Позвонив Лебаллеку, беззвучно ревела точно так же, как Погибель умеет реветь вслух. А она поехала к нам, думала сделать мне приятное. Я, кстати, это понимаю. И вовсе не такая я бесчувственная, вот уж нет. Я не бесчувственная, не антиобщественная, не развращенная, как напечатала на машинке вонючая социологичка после поганых тестов в Ницце. Это же заключил и бывший с ней доктор, даже захотел меня изолировать. Но когда Погибель рассказала мне о своем добром поступке, мне пришло в голову не то, что она любит меня или что я должна прыгать до небес от радости, стараясь проломить крышу ее малолитражки. Меня сразило то, что она видела его, говорила с ним, заходила в его комнату. А я нет, я нет – вот что.
Стою, прижавшись лбом к оконному стеклу. Солнце прямо в лицо. И я говорю себе, что пойду к нему в день свадьбы в прекрасном белом платье, когда все будут пить, смеяться и болтать всякую дребедень. В первый раз пойду за четыре года и пять дней. А потом, еще до конца июля, Пинг-Понг будет свидетелем того, как развалится его семья, точно так же, как развалилась моя. Он потеряет своих братьев, как я потеряла отца. Где мой отец? Где он? Я страдаю, пытаясь представить свою мать с теми тремя мерзавцами в тот снежный день. Я ненавижу их за то, что они ей сделали. И все-таки мне плевать на все. Где он? Я ударила лопатой мерзавца, который не был моим отцом, человека, которого совсем не знала, – остановись, остановись же! Это он говорил мне: «Я дам тебе денег. Я повезу тебя путешествовать. В Париж».
Солнце жжет мне глаза.
Я сделаю из Пинг-Понга кашу. И он возьмет один из карабинов своего подлюги отца. Скажу ему: «Это Лебаллек, это Туре» – и потребую, чтобы он их убил. И прошлое будет забыто. Тогда я приду к папе и скажу ему: «Теперь они все трое мертвы. Я вылечилась. И ты тоже».
До меня доходит, что я сижу на ступеньке лестницы, положив руку на перила. Щека прижата к полированному дереву. Все тихо. Как это со мной бывает, я сорвала накладные ногти и держу их теперь в руке, прижатой ко рту. И плачу, вспоминая его лицо. Я вижу, как он возвращается домой. Останавливается в нескольких шагах от меня, чтобы я успела подбежать и броситься к нему на руки. И кричит: «Что папа принес своей дорогой малышке? Что он принес?». Никто и ничто не убедит меня в том, что все это происходит до того. Я хочу, хочу, чтобы это было опять, сейчас. И чтобы никогда не кончалось. Никогда.
Казнь
1
Пожары. Ну и лето!
Мне никак не выспаться. Я снова вижу горящие пихты на холмах, вертолеты над огнем: бьет, как стреляет, вода, отливает радугой на солнце, которое пробивается через дым.
Я вспоминаю также нашу свадьбу. Ее в длинном белом платье. Фату она сняла во дворе и разорвала на части, чтобы каждому достался кусочек. Ее улыбку в тот день. Ее глаза в церкви, когда я надевал ей кольцо на палец. Я снова увидел в них тень, более зыбкую, чем обычно. Улыбка застыла и была такой неуверенной, что становилось жалко на нее смотреть, да, именно так, и я все бы отдал, лишь бы понять и помочь. Может, я все это придумываю теперь?
За свадебным столом нас было человек тридцать пять – сорок. Затем стали подходить другие – из деревни и еще откуда-то; к середине дня, когда начались танцы, народу набралось уже вдвое. Бал мы с Эной открыли вальсом на радость нашим матерям. Придерживая рукой платье, чтобы не испачкать, она кружилась, кружилась, смеясь и прижимаясь ко мне, и под конец сбилась с ног. Еще утром была неразговорчива, а тут я услышал: «Как все чудесно, как все чудесно…». Я прижал ее к себе. И так, обнявшись, мы вернулись к столу.
Дальше я смотрел, как она танцует с Микки, моим шафером, во время обеда он отнял у нее под столом голубую подвязку наших бабушек, единственную сохранившуюся, дань уважения традициям. Все мужчины сбросили пиджаки и сняли галстуки, но-даже в таком виде невезучий гонщик выглядел принцем, потому что танцевал с принцессой. Я сказал сидевшему рядом Бу-Бу: «Каков?» Обняв за плечи, он поцеловал меня в щеку – впервые с тех пор, как отчего-то решил, что целовать брата якобы не по-мужски. И выложил: «Потрясный день!».
Да. Солнце над горами. Смех гостей, потешавшихся выходками Анри Четвертого – он изображал клоуна. Вино. Пластинки чередовали так, чтобы танцевать могли и молодые и старики. Я нашел в городе медсестру, чтобы она до восьми посидела с парализованным тестем. Ева Браун была с нами. Я замечал по ее таким же голубым, как и у дочери, глазам, что она довольна. Но ни она, ни я еще не знали, что Эна нам готовит.
В какую-то минуту я тихо рассмеялся, подумав: «Вот и моя свадьба. Я женат». Я много выпил, и звуки доходили до меня глухо. Казалось, я смеюсь где-то в другом мире, а не на своей свадьбе. И те, что танцевали вокруг, тоже не реальные люди. И знакомый мне с детства двор тоже казался мне неведомым.
Чуть позже я стал, помнится, разыскивать Эну, но никто не знал, где она. Бу-Бу был занят проигрывателем, который одолжил у приятеля по коллежу, и только сказал: «Я видел, как она вошла в дом минут пять назад». Я пошел на кухню, там толпился народ, все пили и смеялись. Однако там ее не было. Я сказал матери: «Знаешь, я уже потерял свою жену». Она тоже не видела ее.
В нашей комнате ее не было. Я поглядел через окно на танцы во дворе. Ева Браун сидела за столом с мадам Ларгье. Мадемуазель Дье со стаканом в руке стояла у колодца. Я видел также Жюльетту и Анри Четвертого, Мартину Брошар, парикмахершу Муну и других, кого не знал по имени. Я не нашел там Микки и постучал к нему в комнату. Жоржетта перепуганно закричала: «Нет-нет! Не входите!». Всякий раз, где ни постучи в дверь, за нею непременно Микки с Жоржеттой, и проигрыш очередной гонки ему обеспечен.
Я спустился вниз и еще раз обошел двор. Вышел на дорогу посмотреть, нет ли ее там. Затем подошел к Еве Браун. Беспокойно оглядевшись, она сказала: «А я думала, она с вами». Мадемуазель Дье в сарае выбирала вместе с Бу-Бу и его приятелем пластинки для танцев. Она тоже много выпила, глаза были мутные и голос какой-то странный. Она сказала, что видела, как Элиана шла по поляне вниз, «чтобы пригласить туристов», но это было уже довольно давно. Только она да Ева Браун называли ее Элианой, и это, сам не знаю почему, выводило меня из себя. До сих пор я видел мадемуазель Дье только раз – она приезжала три дня назад, 14 июля, – и с первого взгляда понял, что она никогда не будет мне по душе. Объяснять сейчас не стоит. Все по моей и ее глупости.
Я как можно беспечнее пересек двор, чтобы не мешать гостям, но, уже не в силах сдержать себя, бегом миновал поляну. «Фольксваген» туристов под деревьями отсутствовал, и в палатке было пусто. Я еле дышал. Что только не лезло в голову! Четырнадцатое июля, когда она, по словам матери, вернулась так поздно – в половине второго ночи, и то раннее утро, когда застал ее на этом месте в одном халатике. Размышляя, я несколько минут постоял в палатке, глядел на надувные матрасы, разбросанную одежду, невымытую посуду.
Пахло стряпней и резиной. Мне все казалось каким-то ненастоящим, но я не был пьян. А о туристах подумал, что им можно и отказать.
Выходя, я столкнулся с Бу-Бу. Тот спросил: «Что происходит?». Пожав плечами, я ответил: «Не знаю». Мы подошли к реке и умылись холодной водой. Он сказал, что я много выпил и в таких случаях даже самые простые вещи кажутся вывернутыми наизнанку. Вполне возможно, Эна захотела побыть одна. День-то особый, как тут не волноваться. Бу-Бу добавил: «Она ведь такая эмоциональная». Я кивнул согласно, затем поправил ему галстук-бабочку, и мы побрели через поляну.
Меня уже хватились дома. Я потанцевал с Жюльеттой, с Муной и потом с вернувшейся к гостям Жоржеттой. Старался смеяться вместе со всеми. Анри Четвертый пошел налить мне из бочонка, стоявшего перед сараем, и я залпом выпил стакан. Это вино с нашего виноградника. Урожай у нас невелик, но вино получается доброе.
Иногда я поглядывал на Еву Браун. Всякий раз, когда кто-то проходил мимо нее, она широко улыбалась, но я-то видел, каково ей. Мадемуазель Дье печально сидела за другим столом перед пустым стаканом. Потом встала и налила себе еще. Ей было так же трудно ходить прямо, как мне притворяться веселым. Она была в черном, задиравшемся на боках платье с большим вырезом, смех да и только, и я был даже доволен, что она такая. Эна не появилась и в семь. Кто спрашивал, я отвечал: «Пошла немного отдохнуть», но понимал, что мне верят все меньше и меньше. Когда я проходил мимо, гости умолкали. Наконец я решил поговорить с Микки. Я увел его за ворота и сказал: «Возьмем машину Анри Четвертого и поездим вокруг, может, она где-то на дороге».
Мы попали в пустую деревню – все или почти все были у нас. Сначала остановились у кафе Брошара. Мамаша Брошар не захотела закрыться в этот день, а то турист, у которого лопнули брюки, купит булавку в другом месте. Но она не пожелала пропустить свадьбу, и сейчас там дежурил сам Брошар, просматривая в одиночестве один из тех журналов, которые не смеет читать при ней, и подкрепляясь кружкой пива. Он не видел Эну с тех пор, как мы утром вышли из церкви напротив. И сказал, что выглядели мы оба отменно.
Поехали к Еве Браун. Мало было надежды, раз ее мать находится у нас, но Микки настоял: «Ну что нам стоит проверить?» Мы сначала постучали в стеклянную дверь, а затем вошли. Тишина. Микки был тут впервые. Он с любопытством приглядывался. Потом сказал: «Блеск. Здорово обставлено». Я крикнул: «Есть кто-нибудь?» Наверху послышался шорох. Оттуда спустилась нанятая мной медсестра, мадемуазель Тюссо, и, приложив палец к губам, сказала: «Теперь он спит».
По ее удрученному виду мы сразу поняли – что-то случилось. Глаза красные от слез. Сев на стул и вздохнув, она сказала: «Право, не знаю, мой мальчик, кого вы взяли в жены, это меня не касается, но я пережила ужасные минуты». И повторила, глядя мне в глаза: «Ужасные».
Я спросил, нет ли Эны наверху. «Слава Богу, нет. Но она была здесь». Мадемуазель Тюссо за сорок. Она не настоящая медсестра, но умеет делать уколы и ухаживать за больными. В тот день на ней было синее платье с белым передником, и передник был разорван. «Это Эна разорвала», – сказала она, с полными слез глазами, не в силах больше ничего произнести, и только покачала головой.
Мы с Микки сели напротив. Микки стеснялся и предложил обождать в машине. Я сказал, чтобы он остался. Не знаю, был ли я тогда пьяный, но все казалось мне еще более невероятным, чем у нас дома. Мадемуазель Тюссо вытерла глаза свернутым в комок платочком. Пришлось долго ждать, пока она стала нам рассказывать, и еще дольше, пока дошла до конца, – все время вставляла, как к ней хорошо относятся в городе, каким утешением была она для многих умирающих и все такое. Микки не раз подгонял ее: «Ладно, ясно. Дальше».
Сегодня во второй половине дня – такова версия мадемуазель Тюссо, а другой я не знаю – часов в пять, Эна явилась в дом в своем белом подвенечном платье. У нее ничего с собой не было – ни еды, ни бутылки вина, ничего. Она только хотела повидать отца. И была очень взвинчена, это чувствовалось по голосу. Мадемуазель Тюссо нашла, что это очень мило – уйти со свадьбы к парализованному отцу и тем доказать, что дочь его не забыла. Она сама, например, так и не вышла замуж из-за больных родителей. «Ладно, ясно. Дальше».
Они вместе стали подниматься по лестнице, и тут все и началось. Старик из своей комнаты узнал шаги дочери и стал кричать, что не хочет ее видеть, оскорблял ее. Мадемуазель Тюссо не успела удержать ее, как Эна вбежала к нему.
Он заорал еще сильнее, не хотел, чтобы она его видела. Весь так и извивался, закрыв лицо руками. Но она все равно подошла к нему, оттолкнув мадемуазель Тюссо «с невероятным ожесточением», именно тогда Эна и порвала этот передник. Она обливалась слезами, и грудь ее вздымалась так, словно ей было трудно дышать. И только смотрела на отца, не в силах говорить. Постояв с минуту перед так и не открывшим лицо стариком, она упала перед ним на колени, обняла его неподвижные ноги и, цепляясь за него, тоже закричала. Но это были не слова. Нет, просто бесконечный вопль.
Мне никак не выспаться. Я снова вижу горящие пихты на холмах, вертолеты над огнем: бьет, как стреляет, вода, отливает радугой на солнце, которое пробивается через дым.
Я вспоминаю также нашу свадьбу. Ее в длинном белом платье. Фату она сняла во дворе и разорвала на части, чтобы каждому достался кусочек. Ее улыбку в тот день. Ее глаза в церкви, когда я надевал ей кольцо на палец. Я снова увидел в них тень, более зыбкую, чем обычно. Улыбка застыла и была такой неуверенной, что становилось жалко на нее смотреть, да, именно так, и я все бы отдал, лишь бы понять и помочь. Может, я все это придумываю теперь?
За свадебным столом нас было человек тридцать пять – сорок. Затем стали подходить другие – из деревни и еще откуда-то; к середине дня, когда начались танцы, народу набралось уже вдвое. Бал мы с Эной открыли вальсом на радость нашим матерям. Придерживая рукой платье, чтобы не испачкать, она кружилась, кружилась, смеясь и прижимаясь ко мне, и под конец сбилась с ног. Еще утром была неразговорчива, а тут я услышал: «Как все чудесно, как все чудесно…». Я прижал ее к себе. И так, обнявшись, мы вернулись к столу.
Дальше я смотрел, как она танцует с Микки, моим шафером, во время обеда он отнял у нее под столом голубую подвязку наших бабушек, единственную сохранившуюся, дань уважения традициям. Все мужчины сбросили пиджаки и сняли галстуки, но-даже в таком виде невезучий гонщик выглядел принцем, потому что танцевал с принцессой. Я сказал сидевшему рядом Бу-Бу: «Каков?» Обняв за плечи, он поцеловал меня в щеку – впервые с тех пор, как отчего-то решил, что целовать брата якобы не по-мужски. И выложил: «Потрясный день!».
Да. Солнце над горами. Смех гостей, потешавшихся выходками Анри Четвертого – он изображал клоуна. Вино. Пластинки чередовали так, чтобы танцевать могли и молодые и старики. Я нашел в городе медсестру, чтобы она до восьми посидела с парализованным тестем. Ева Браун была с нами. Я замечал по ее таким же голубым, как и у дочери, глазам, что она довольна. Но ни она, ни я еще не знали, что Эна нам готовит.
В какую-то минуту я тихо рассмеялся, подумав: «Вот и моя свадьба. Я женат». Я много выпил, и звуки доходили до меня глухо. Казалось, я смеюсь где-то в другом мире, а не на своей свадьбе. И те, что танцевали вокруг, тоже не реальные люди. И знакомый мне с детства двор тоже казался мне неведомым.
Чуть позже я стал, помнится, разыскивать Эну, но никто не знал, где она. Бу-Бу был занят проигрывателем, который одолжил у приятеля по коллежу, и только сказал: «Я видел, как она вошла в дом минут пять назад». Я пошел на кухню, там толпился народ, все пили и смеялись. Однако там ее не было. Я сказал матери: «Знаешь, я уже потерял свою жену». Она тоже не видела ее.
В нашей комнате ее не было. Я поглядел через окно на танцы во дворе. Ева Браун сидела за столом с мадам Ларгье. Мадемуазель Дье со стаканом в руке стояла у колодца. Я видел также Жюльетту и Анри Четвертого, Мартину Брошар, парикмахершу Муну и других, кого не знал по имени. Я не нашел там Микки и постучал к нему в комнату. Жоржетта перепуганно закричала: «Нет-нет! Не входите!». Всякий раз, где ни постучи в дверь, за нею непременно Микки с Жоржеттой, и проигрыш очередной гонки ему обеспечен.
Я спустился вниз и еще раз обошел двор. Вышел на дорогу посмотреть, нет ли ее там. Затем подошел к Еве Браун. Беспокойно оглядевшись, она сказала: «А я думала, она с вами». Мадемуазель Дье в сарае выбирала вместе с Бу-Бу и его приятелем пластинки для танцев. Она тоже много выпила, глаза были мутные и голос какой-то странный. Она сказала, что видела, как Элиана шла по поляне вниз, «чтобы пригласить туристов», но это было уже довольно давно. Только она да Ева Браун называли ее Элианой, и это, сам не знаю почему, выводило меня из себя. До сих пор я видел мадемуазель Дье только раз – она приезжала три дня назад, 14 июля, – и с первого взгляда понял, что она никогда не будет мне по душе. Объяснять сейчас не стоит. Все по моей и ее глупости.
Я как можно беспечнее пересек двор, чтобы не мешать гостям, но, уже не в силах сдержать себя, бегом миновал поляну. «Фольксваген» туристов под деревьями отсутствовал, и в палатке было пусто. Я еле дышал. Что только не лезло в голову! Четырнадцатое июля, когда она, по словам матери, вернулась так поздно – в половине второго ночи, и то раннее утро, когда застал ее на этом месте в одном халатике. Размышляя, я несколько минут постоял в палатке, глядел на надувные матрасы, разбросанную одежду, невымытую посуду.
Пахло стряпней и резиной. Мне все казалось каким-то ненастоящим, но я не был пьян. А о туристах подумал, что им можно и отказать.
Выходя, я столкнулся с Бу-Бу. Тот спросил: «Что происходит?». Пожав плечами, я ответил: «Не знаю». Мы подошли к реке и умылись холодной водой. Он сказал, что я много выпил и в таких случаях даже самые простые вещи кажутся вывернутыми наизнанку. Вполне возможно, Эна захотела побыть одна. День-то особый, как тут не волноваться. Бу-Бу добавил: «Она ведь такая эмоциональная». Я кивнул согласно, затем поправил ему галстук-бабочку, и мы побрели через поляну.
Меня уже хватились дома. Я потанцевал с Жюльеттой, с Муной и потом с вернувшейся к гостям Жоржеттой. Старался смеяться вместе со всеми. Анри Четвертый пошел налить мне из бочонка, стоявшего перед сараем, и я залпом выпил стакан. Это вино с нашего виноградника. Урожай у нас невелик, но вино получается доброе.
Иногда я поглядывал на Еву Браун. Всякий раз, когда кто-то проходил мимо нее, она широко улыбалась, но я-то видел, каково ей. Мадемуазель Дье печально сидела за другим столом перед пустым стаканом. Потом встала и налила себе еще. Ей было так же трудно ходить прямо, как мне притворяться веселым. Она была в черном, задиравшемся на боках платье с большим вырезом, смех да и только, и я был даже доволен, что она такая. Эна не появилась и в семь. Кто спрашивал, я отвечал: «Пошла немного отдохнуть», но понимал, что мне верят все меньше и меньше. Когда я проходил мимо, гости умолкали. Наконец я решил поговорить с Микки. Я увел его за ворота и сказал: «Возьмем машину Анри Четвертого и поездим вокруг, может, она где-то на дороге».
Мы попали в пустую деревню – все или почти все были у нас. Сначала остановились у кафе Брошара. Мамаша Брошар не захотела закрыться в этот день, а то турист, у которого лопнули брюки, купит булавку в другом месте. Но она не пожелала пропустить свадьбу, и сейчас там дежурил сам Брошар, просматривая в одиночестве один из тех журналов, которые не смеет читать при ней, и подкрепляясь кружкой пива. Он не видел Эну с тех пор, как мы утром вышли из церкви напротив. И сказал, что выглядели мы оба отменно.
Поехали к Еве Браун. Мало было надежды, раз ее мать находится у нас, но Микки настоял: «Ну что нам стоит проверить?» Мы сначала постучали в стеклянную дверь, а затем вошли. Тишина. Микки был тут впервые. Он с любопытством приглядывался. Потом сказал: «Блеск. Здорово обставлено». Я крикнул: «Есть кто-нибудь?» Наверху послышался шорох. Оттуда спустилась нанятая мной медсестра, мадемуазель Тюссо, и, приложив палец к губам, сказала: «Теперь он спит».
По ее удрученному виду мы сразу поняли – что-то случилось. Глаза красные от слез. Сев на стул и вздохнув, она сказала: «Право, не знаю, мой мальчик, кого вы взяли в жены, это меня не касается, но я пережила ужасные минуты». И повторила, глядя мне в глаза: «Ужасные».
Я спросил, нет ли Эны наверху. «Слава Богу, нет. Но она была здесь». Мадемуазель Тюссо за сорок. Она не настоящая медсестра, но умеет делать уколы и ухаживать за больными. В тот день на ней было синее платье с белым передником, и передник был разорван. «Это Эна разорвала», – сказала она, с полными слез глазами, не в силах больше ничего произнести, и только покачала головой.
Мы с Микки сели напротив. Микки стеснялся и предложил обождать в машине. Я сказал, чтобы он остался. Не знаю, был ли я тогда пьяный, но все казалось мне еще более невероятным, чем у нас дома. Мадемуазель Тюссо вытерла глаза свернутым в комок платочком. Пришлось долго ждать, пока она стала нам рассказывать, и еще дольше, пока дошла до конца, – все время вставляла, как к ней хорошо относятся в городе, каким утешением была она для многих умирающих и все такое. Микки не раз подгонял ее: «Ладно, ясно. Дальше».
Сегодня во второй половине дня – такова версия мадемуазель Тюссо, а другой я не знаю – часов в пять, Эна явилась в дом в своем белом подвенечном платье. У нее ничего с собой не было – ни еды, ни бутылки вина, ничего. Она только хотела повидать отца. И была очень взвинчена, это чувствовалось по голосу. Мадемуазель Тюссо нашла, что это очень мило – уйти со свадьбы к парализованному отцу и тем доказать, что дочь его не забыла. Она сама, например, так и не вышла замуж из-за больных родителей. «Ладно, ясно. Дальше».
Они вместе стали подниматься по лестнице, и тут все и началось. Старик из своей комнаты узнал шаги дочери и стал кричать, что не хочет ее видеть, оскорблял ее. Мадемуазель Тюссо не успела удержать ее, как Эна вбежала к нему.
Он заорал еще сильнее, не хотел, чтобы она его видела. Весь так и извивался, закрыв лицо руками. Но она все равно подошла к нему, оттолкнув мадемуазель Тюссо «с невероятным ожесточением», именно тогда Эна и порвала этот передник. Она обливалась слезами, и грудь ее вздымалась так, словно ей было трудно дышать. И только смотрела на отца, не в силах говорить. Постояв с минуту перед так и не открывшим лицо стариком, она упала перед ним на колени, обняла его неподвижные ноги и, цепляясь за него, тоже закричала. Но это были не слова. Нет, просто бесконечный вопль.