Затем я выпускаю когти: «Ваш шурин, видать, порядочный юбочник». Даже не глядя на него, знаю, что он злится. И мрачно произносит: «Он к тебе приставал?» Я вздыхаю, говорю: «Приставал. Я вся дрожала от страха, да. Сама не знаю, как мне удалось его угомонить. Этот тип явно озабочен». И даю ему вволю подвигать скулами, пока не сломает их вовсе. Потом добавляю: «Извините, что я так говорю о вашем шурине, но я уже дважды оставалась с ним наедине, и дважды мне было страшно». Он отвечает: «И неудивительно. Еще бы. Совсем неудивительно». И опять обнимает меня гладит по спине, словно мне холодно. Конец эпизода. На моих часах без четверти девять, часы в машине не ходят. Погибель вероятно, уже подобрал полицейский фургон.
   Говорю: «Мой дорогой, мне надо идти». Печально так. Он еще целует меня тысячу лет, я так вздыхаю, что трещит платье, и вылезаю. Смотрю ему прямо в глаза и говорю с убитым видом: «На будущей неделе я не смогу приехать. Вы меня не забудете?» Он тотчас спрашивает: «А когда?» Обещаю позвонить, чтобы услышать его голос и назначить день. Я буду осторожна и заговорю о книжных полках. И стану ждать в гнездышке. Не позднее вторника, ей-Богу. Мне та хорошо, что я почти верю в свои слова. Честно, меня буквально распирает от переживаний и вздохов, даже горло пересохло. Покончив с этими, поеду в Париж сниматься в кино.



11


   В час ночи Погибель останавливает свою развалюху перед воротами моей дурехи. Сама ревет. Я ее утешаю: «Хватит же, черт возьми! Вы не поможете мне, если будете плакать, как идиотка». Поворачиваю ее к себе. Она пялит на меня большие глаза и говорит: «Я не могу, просто не могу не плакать». Погасив свет, обнимаю ее тысячу лет. А та снова плачет, икает и опять плачет, когда я вытираю рукой ее лицо. Так проходит еще тысяча лет.
   В конце концов говорю: «Вы же знаете, что я живу у Пинг-Понга». Но та, как психованная, озирается и заливается снова. Мы едем из Брюске, где она угощала меня омлетом и салатом. Ревела она уже при выезде оттуда и не прекращала всю дорогу. Я призналась, что меня шантажируют два мерзавца, грозят изуродовать, сделать калекой или даже убить, да еще склоняют к этому самому. Бедная кретинка никак не могла понять к чему. Когда же я объяснила, что они сняли мне квартирку, где я смогу принимать мужчин, она закрыла рот рукой, и слезы так и потекли. Просто непонятно, как мы доехали, не включая дворники. Она раз пять тормозила и, упав головой на руль, все плакала и плакала. Я плакала вместе с ней. Во мне что-то от обезьяны. Начинаю подражать человеку, который рядом со мной.
   Мы сидели на первом этаже ее дома, когда мне пришла в голову мысль. Еще там, крепко обняв ее, я учительским тоном объяснила, что она должна сохранить все в тайне. Когда я выйду замуж, эти мерзавцы оставят меня в покое. Иначе… Она подняла голову и бесстрашно посмотрела красными от слез, внимательными глазами. «Иначе?» Я ответила: «Мне так или сяк придется отделаться от них. Или я расскажу все Пинг-Понгу, и это сделает он».
   В машине я попросила ее: «Погибель, отвезите меня домой. Иначе я не смогу объяснить, почему вернулась так поздно». Она много раз подергивает головой, повторяя «да, да», сдерживая рыдания, и мы пускаемся в путь. Проезжая деревню, я видела, что у Ларгье и наверху у Брошаров еще горит свет. У моей матери тоже горит свет. Утешая эту балду, не отрываясь гляжу в то окно так, что в глазах темнеет. Затем пытаюсь как-то привести в порядок волосы, но понимаю, что это бесполезно. Все равно Пинг-Понг увидит, на кого я похожа.
   Погибель тормозит перед раскрытыми воротами. Вылезаю. Фары освещают двор, и я вижу убегающую кошку. Когда матерь всех скорбящих видит кошку около своих кроликов, считай, кисоньки уже нет в живых. Говорю Погибели: «Я вам доверяю. Но вы представить себе не можете, что со мной будет, если вы кому-нибудь все расскажете. О полиции и думать нечего, вам понятно? Мне никто не поверит. Это вполне приличные люди, совсем не какая-нибудь шваль или сводники, какими их описывают. У них жены, дети и… длинные руки. Если меня убьют, то не найдете даже моего трупа. Так они поступили с другими».
   Она снова закрывает рот рукой. Однако больше не плачет. А это еще хуже. Смотрит на меня так, словно меня уже разрезали на куски. Просто не знаю, как она доберется домой. Говорю: «Ладно, ладно. Надеюсь, вы поняли. Кроме вас, единственным человеком, которому я все расскажу, если дел обернется скверно, будет Пинг-Понг». Показав пальцем на лоб, требую: «Пусть это останется здесь» – и вылезаю из машины. Она пытается схватить мою руку и с отчаянием глядит на меня безумными глазами. «Не беспокойтесь, – говорю, – я буду осторожна». Вырываю руку, хлопаю дверцей и быстрым шагом направляюсь к дому. Она кричит мне вслед: «Элиана!» Я оборачиваюсь и довольно громко уговариваю: «Жду вас завтра. Уверяю, мне лучше. Поезжайте осторожно. До завтра!»
   На кухне меня ждет не Пинг-Понг, а свекровь. Она в старой ночной ситцевой сорочке стоит около стола. Прикрыв дверь, прислоняюсь к косяку. Она сердита, но, увидев мое лицо, скорее удивлена и спрашивает: «Что случилось?». Закрываю глаза. Мне слышно, как отъезжает Погибель. Говорю: «Я упала в обморок у мадемуазель Дье. Мне было очень плохо». Слышно только ее сопение. Она говорит: «По тревоге подняты все пожарные. Над Грассом страшный пожар». Я бросаю в ночь: «Бедный Пинг-Понг».
   Открыв глаза, вижу, как она в своих туфлях подходит ко мне. И смотрит без злости, но и без любви. У нее смуглое лицо в морщинах. Глаза выцвели. И она произносит: «Идем. Тебе надо поспать». Мы поднимаемся наверх, и там, прежде чем войти к себе, я целую ее в щеку. Она пахнет, как и глухарка. И говорит: «Я положила тебе на постель старую накладную. Человек, который привез механическое пианино, был хорошим знакомым моего мужа. Его звали Лебаллек».
   Я думаю о Погибели, которая сейчас возвращается домой через горы, и говорю устало: «А мне-то что до этого?». Она не обижается и отвечает: «Мне казалось, тебя это интересует. Я перерыла весь дом, прежде чем нашла эту накладную». Опустив голову, говорю: «Мне почудилось, что я однажды видела ваше пианино, когда была еще маленькой. А мне эти годы очень дороги». С минуту она молчит, а потом кивает: «Понятно. Это, пожалуй, единственная вещь, которая мне понятна в тебе».
   Оставшись одна, беру накладную, надеваю очки и читаю. Передо мной потертая бумажка, суммы в старых франках, с фирменной печатной маркой «Фарральдо и Сын». Ее выписали 19 ноября 1955 года, внизу выведена с усердием подпись: «Монтечари Лелло». А рукой матери Фарральдо вписано имя водителя грузовика – Ж.Лебаллек. Внизу можно прочесть: «Оплачено наличными 21 ноября 1955 г.» – и роспись. Вынимаю из сумки визитную карточку Лебаллека, там записан адрес столяра для полок. За двадцать лет почерк нисколько не изменился. Но я сейчас больше думаю о Погибели, чем о нем. После долгих размышлений и колебаний за последние дни я приняла в Брюске окончательное решение.
   Засыпая, я еще слышу запах мадемуазель Дье, смешанный с духами Диора. Страшная штука – запах. Мой папа… – стоп! Моя мама. Вот чей запах я люблю больше всего. Бу-Бу? Отметаю мысль, что он где-то на танцах. Вероятно, спит в глубине коридора. Я больше не сержусь на него. И еще передо мной мелькает дорога, освещенная фарами. Отче наш, иже еси на небеси, сделай так, чтобы она благополучно доехала до дома!
   Просыпаюсь на заре вся в поту. Приснился страшный сон. Ставни я не закрыла, и холод залез в комнату. Слышно, как внизу Микки готовит себе кофе. Пинг-Понг не вернулся. Подхожу к шкафу проверить, на месте ли флакон, и вынимаю его, чтобы взглянуть еще раз. Мне приснилось, что отравлена была моя мама, причем в баре Диня на моих глазах. Я знаю, что она умрет, и громко кричу. Потом у нее рвут волосы, и все лицо ее залито кровью.
   Там и мадемуазель Дье, и Пинг-Понг, и Туре. А вот Лебаллека нет. Все говорили, что он скоро придет, и смеялись, заставляя меня есть волосы моей матери.
   Не помню, сколько я еще простояла так голая посреди комнаты, прислушиваясь, как внизу Микки пытается завести свой грузовик. Иду к окну. Не понимаю, почему он уезжает так рано в день 14 июля. Возможно, у него ночевала Жоржетта. Отсюда мне не видно, сидит ли она в кабине. Вижу только, как грузовик отъезжает. Тогда я набрасываю на себя халатик с надписью «Эна» и спускаюсь на кухню. Там никого нет. Готовя себе кофе, не могу отделаться от чувства, будто за моей спиной кто-то стоит. Выхожу с чашкой на улицу, сажусь на каменную скамейку около двери и прихлебываю в лучах красного солнца, встающего из-за гор.
   После этого мне, как обычно, становится лучше. Я иду босиком через двор на поляну – трава там нежная, в росе. Не знаю, который уже час. В большой палатке туристов все тихо. Я не приближаюсь к ней, а сижу, болтая ногой в речке. Вода ледяная, быстро вытаскиваю ногу назад. Так и сижу на большом камне, стараясь ни о чем не думать. А когда я ни о чем не думаю, то думаю о всякой муре…
   Спустя некоторое время появляется один из туристов – самый из них высокий, с полиэтиленовым мешком для воды. На нем заношенные трусы, он весь красный от солнца, как кирпич, с выгоревшими волосами на груди. «Здравствуйте, вы рано встаете», – произносит он. Я еще ни разу не разговаривала с ним. Его зовут Франсуа, я же показываю ему свое имя, вышитое на халате. Он замечает: «Это не имя». Я удивляюсь: «Разве?». Он интересуется, пила ли я кофе. «Идемте, – зовет он, – выпьете с нами еще». Я соглашаюсь и следую за ним.
   Мы идем босые к их палатке, и там я узнаю, что все они из Кольмара, с Верхнего Рейна. Не знаю, где это, говорю «Вот как?» – словно прожила там всю жизнь. Он спрашивает, откуда у меня такой акцент, и я отвечаю: «Моя мат австрийка». Тогда он пытается говорить со мной по-немецки и я лишь повторяю: «ja, ja». Правда, я немного понимаю, но сказать могу только это. В конце концов он переходит на французский.
   Его приятель и обе девицы уже проснулись. У парня легкие штаны, у одной из девушек обрезанные по колено джинсы, у другой – трусики с растопыренной рукой на заду. Голые по пояс, они без всякого стеснения занимаются своими делами. Обе очень спортивные, загорелые. Мне представляют Анри, и я жму ему руку. Он не такой красивый, как Франсуа, но недурен, только вот давно не брился. Девицу в обрезанных джинсах, с волосами цвета спелой пшеницы, зовут Диди, а другую, покрасивей, прекрасно сложенную, Милена. Они варят кофе, и мы пьем его, сидя на земле перед палаткой. Им тут очень покойно. Вокруг никого. Диди рассказывает, что у них не хватило денег, чтобы поехать в Сицилию, и они остались здесь. Оба парня работают в банке. Я говорю: «А почему вы не унесли с собой кассу?». Они улыбаются только для того, чтобы доставить мне удовольствие. Шутка моя не произвела никакого впечатления. Внутри палатки я вижу надувные матрасы. Никакой занавески. И спрашиваю: «А что вы делаете, когда трахнуться охота?». И этот вопрос не производит никакого впечатления. В конце концов до меня доходит, что они принимают меня за дуру набитую, и умолкаю.
   Не проходит и четырех тысяч лет, как мне становится известна вся их вшивая жизнь. И тут раздаются чьи-то шаги и появляется – кто бы вы думали? – усталый тип, весь измазанный сажей, в грязной рубахе, в мятых брюках и стоптанных сапогах. У него такой же ошалелый вид, как у обожаемого нашим Микки гонщика, когда того о чем-то спрашивают по телеку. Приветствуя всех, он говорит: «Извините, у меня грязные руки». А мне бросает: «Ты вышла погулять?» Нельзя не догадаться, что он будет дуться на меня весь день только потому, что под халатом у меня ничего нет и все это заметили. Что другие девчонки выставляют свои сиськи, ему совершенно плевать, он даже не смотрит на них. Видит только меня. Встаю, благодарю за кофе и все такое, и мы через поляну направляемся к дому. Я говорю ему: «Послушай, Пинг-Понг, я тут оказалась совершенно случайно». Не оборачиваясь, он отвечает: «А я тебя ни в чем не упрекаю. Я устал, и все». Тороплюсь догнать его и беру за руку. Он говорит: «И не зови меня Пинг-Понгом».
   На кухне все уже в сборе. Бу-Бу в пижаме поедает двенадцатую тысячу бутербродов и сообщает мне: «Заходил Брошар. Твоя школьная учительница просила передать, что доехала благополучно». У меня перехватывает горло, но я говорю: «Как ты умудряешься все это слопать?» Он дергает плечом и улыбается. Просто умереть можно от его улыбки. Чмокаю глухарку и иду к себе.
   Пинг-Понг уже разделся и лежит на неубранной постели. Говорит: «Мне надо хоть немного поспать. Сегодня вечером мы пойдем на танцы одни». Я сажусь рядом с ним. Он даже не умылся, и от него пахнет дымом. Некоторое время он лежит с открытыми глазами, затем закрывает их и бормочет: «Вердье сломал себе ключицу. Это тот молодой парень, который был со мной в „Бинг-Банге“, когда я с тобой познакомился». Отвечаю: «Да, помню».
   Я рада, что мадемуазель Дье позвонила. Когда боишься, что другие станут о тебе беспокоиться, это и есть настоящее отношение. Все, кроме матери, почему-то думают, что мне плевать, когда обо мне беспокоятся. Это неверно. Ей-Богу. Просто я не должна показывать свои чувства, вот и все. То, что она позвонила Брошару, куда большее доказательство, чем то, что она ждала меня в Дине, где я села в ее машину. Она долго ждала меня там, поставив машину напротив кафе «Провансаль». После целого потока упреков заявила: «Я была у твоих родителей в субботу. Мать показала мне подвенечное платье. Я привезла твоему отцу заявление о признании отцовства. Однако не смогла убедить его подписать. Но увидишь, он все равно это сделает».
   А я-то в субботу носилась по городу, не зная, куда пойти, чтобы забыться. Позвонив Лебаллеку, беззвучно ревела точно так же, как Погибель умеет реветь вслух. А она поехала к нам, думала сделать мне приятное. Я, кстати, это понимаю. И вовсе не такая я бесчувственная, вот уж нет. Я не бесчувственная, не антиобщественная, не развращенная, как напечатала на машинке вонючая социологичка после поганых тестов в Ницце. Это же заключил и бывший с ней доктор, даже захотел меня изолировать. Но когда Погибель рассказала мне о своем добром поступке, мне пришло в голову не то, что она любит меня или что я должна прыгать до небес от радости, стараясь проломить крышу ее малолитражки. Меня сразило то, что она видела его, говорила с ним, заходила в его комнату. А я нет, я нет – вот что.
   Стою, прижавшись лбом к оконному стеклу. Солнце прямо в лицо. И я говорю себе, что пойду к нему в день свадьбы в прекрасном белом платье, когда все будут пить, смеяться и болтать всякую дребедень. В первый раз пойду за четыре года и пять дней. А потом, еще до конца июля, Пинг-Понг будет свидетелем того, как развалится его семья, точно так же, как развалилась моя. Он потеряет своих братьев, как я потеряла отца. Где мой отец? Где он? Я страдаю, пытаясь представить свою мать с теми тремя мерзавцами в тот снежный день. Я ненавижу их за то, что они ей сделали. И все-таки мне плевать на все. Где он? Я ударила лопатой мерзавца, который не был моим отцом, человека, которого совсем не знала, – остановись, остановись же! Это он говорил мне: «Я дам тебе денег. Я повезу тебя путешествовать. В Париж».
   Солнце жжет мне глаза.
   Я сделаю из Пинг-Понга кашу. И он возьмет один из карабинов своего подлюги отца. Скажу ему: «Это Лебаллек, это Туре» – и потребую, чтобы он их убил. И прошлое будет забыто. Тогда я приду к папе и скажу ему: «Теперь они все трое мертвы. Я вылечилась. И ты тоже».
   До меня доходит, что я сижу на ступеньке лестницы, положив руку на перила. Щека прижата к полированному дереву. Все тихо. Как это со мной бывает, я сорвала накладные ногти и держу их теперь в руке, прижатой ко рту. И плачу, вспоминая его лицо. Я вижу, как он возвращается домой. Останавливается в нескольких шагах от меня, чтобы я успела подбежать и броситься к нему на руки. И кричит: «Что папа принес своей дорогой малышке? Что он принес?». Никто и ничто не убедит меня в том, что все это происходит до того. Я хочу, хочу, чтобы это было опять, сейчас. И чтобы никогда не кончалось. Никогда.




Казнь





1


   Пожары. Ну и лето!
   Мне никак не выспаться. Я снова вижу горящие пихты на холмах, вертолеты над огнем: бьет, как стреляет, вода, отливает радугой на солнце, которое пробивается через дым.
   Я вспоминаю также нашу свадьбу. Ее в длинном белом платье. Фату она сняла во дворе и разорвала на части, чтобы каждому достался кусочек. Ее улыбку в тот день. Ее глаза в церкви, когда я надевал ей кольцо на палец. Я снова увидел в них тень, более зыбкую, чем обычно. Улыбка застыла и была такой неуверенной, что становилось жалко на нее смотреть, да, именно так, и я все бы отдал, лишь бы понять и помочь. Может, я все это придумываю теперь?
   За свадебным столом нас было человек тридцать пять – сорок. Затем стали подходить другие – из деревни и еще откуда-то; к середине дня, когда начались танцы, народу набралось уже вдвое. Бал мы с Эной открыли вальсом на радость нашим матерям. Придерживая рукой платье, чтобы не испачкать, она кружилась, кружилась, смеясь и прижимаясь ко мне, и под конец сбилась с ног. Еще утром была неразговорчива, а тут я услышал: «Как все чудесно, как все чудесно…». Я прижал ее к себе. И так, обнявшись, мы вернулись к столу.
   Дальше я смотрел, как она танцует с Микки, моим шафером, во время обеда он отнял у нее под столом голубую подвязку наших бабушек, единственную сохранившуюся, дань уважения традициям. Все мужчины сбросили пиджаки и сняли галстуки, но-даже в таком виде невезучий гонщик выглядел принцем, потому что танцевал с принцессой. Я сказал сидевшему рядом Бу-Бу: «Каков?» Обняв за плечи, он поцеловал меня в щеку – впервые с тех пор, как отчего-то решил, что целовать брата якобы не по-мужски. И выложил: «Потрясный день!».
   Да. Солнце над горами. Смех гостей, потешавшихся выходками Анри Четвертого – он изображал клоуна. Вино. Пластинки чередовали так, чтобы танцевать могли и молодые и старики. Я нашел в городе медсестру, чтобы она до восьми посидела с парализованным тестем. Ева Браун была с нами. Я замечал по ее таким же голубым, как и у дочери, глазам, что она довольна. Но ни она, ни я еще не знали, что Эна нам готовит.
   В какую-то минуту я тихо рассмеялся, подумав: «Вот и моя свадьба. Я женат». Я много выпил, и звуки доходили до меня глухо. Казалось, я смеюсь где-то в другом мире, а не на своей свадьбе. И те, что танцевали вокруг, тоже не реальные люди. И знакомый мне с детства двор тоже казался мне неведомым.
   Чуть позже я стал, помнится, разыскивать Эну, но никто не знал, где она. Бу-Бу был занят проигрывателем, который одолжил у приятеля по коллежу, и только сказал: «Я видел, как она вошла в дом минут пять назад». Я пошел на кухню, там толпился народ, все пили и смеялись. Однако там ее не было. Я сказал матери: «Знаешь, я уже потерял свою жену». Она тоже не видела ее.
   В нашей комнате ее не было. Я поглядел через окно на танцы во дворе. Ева Браун сидела за столом с мадам Ларгье. Мадемуазель Дье со стаканом в руке стояла у колодца. Я видел также Жюльетту и Анри Четвертого, Мартину Брошар, парикмахершу Муну и других, кого не знал по имени. Я не нашел там Микки и постучал к нему в комнату. Жоржетта перепуганно закричала: «Нет-нет! Не входите!». Всякий раз, где ни постучи в дверь, за нею непременно Микки с Жоржеттой, и проигрыш очередной гонки ему обеспечен.
   Я спустился вниз и еще раз обошел двор. Вышел на дорогу посмотреть, нет ли ее там. Затем подошел к Еве Браун. Беспокойно оглядевшись, она сказала: «А я думала, она с вами». Мадемуазель Дье в сарае выбирала вместе с Бу-Бу и его приятелем пластинки для танцев. Она тоже много выпила, глаза были мутные и голос какой-то странный. Она сказала, что видела, как Элиана шла по поляне вниз, «чтобы пригласить туристов», но это было уже довольно давно. Только она да Ева Браун называли ее Элианой, и это, сам не знаю почему, выводило меня из себя. До сих пор я видел мадемуазель Дье только раз – она приезжала три дня назад, 14 июля, – и с первого взгляда понял, что она никогда не будет мне по душе. Объяснять сейчас не стоит. Все по моей и ее глупости.
   Я как можно беспечнее пересек двор, чтобы не мешать гостям, но, уже не в силах сдержать себя, бегом миновал поляну. «Фольксваген» туристов под деревьями отсутствовал, и в палатке было пусто. Я еле дышал. Что только не лезло в голову! Четырнадцатое июля, когда она, по словам матери, вернулась так поздно – в половине второго ночи, и то раннее утро, когда застал ее на этом месте в одном халатике. Размышляя, я несколько минут постоял в палатке, глядел на надувные матрасы, разбросанную одежду, невымытую посуду.
   Пахло стряпней и резиной. Мне все казалось каким-то ненастоящим, но я не был пьян. А о туристах подумал, что им можно и отказать.
   Выходя, я столкнулся с Бу-Бу. Тот спросил: «Что происходит?». Пожав плечами, я ответил: «Не знаю». Мы подошли к реке и умылись холодной водой. Он сказал, что я много выпил и в таких случаях даже самые простые вещи кажутся вывернутыми наизнанку. Вполне возможно, Эна захотела побыть одна. День-то особый, как тут не волноваться. Бу-Бу добавил: «Она ведь такая эмоциональная». Я кивнул согласно, затем поправил ему галстук-бабочку, и мы побрели через поляну.
   Меня уже хватились дома. Я потанцевал с Жюльеттой, с Муной и потом с вернувшейся к гостям Жоржеттой. Старался смеяться вместе со всеми. Анри Четвертый пошел налить мне из бочонка, стоявшего перед сараем, и я залпом выпил стакан. Это вино с нашего виноградника. Урожай у нас невелик, но вино получается доброе.
   Иногда я поглядывал на Еву Браун. Всякий раз, когда кто-то проходил мимо нее, она широко улыбалась, но я-то видел, каково ей. Мадемуазель Дье печально сидела за другим столом перед пустым стаканом. Потом встала и налила себе еще. Ей было так же трудно ходить прямо, как мне притворяться веселым. Она была в черном, задиравшемся на боках платье с большим вырезом, смех да и только, и я был даже доволен, что она такая. Эна не появилась и в семь. Кто спрашивал, я отвечал: «Пошла немного отдохнуть», но понимал, что мне верят все меньше и меньше. Когда я проходил мимо, гости умолкали. Наконец я решил поговорить с Микки. Я увел его за ворота и сказал: «Возьмем машину Анри Четвертого и поездим вокруг, может, она где-то на дороге».
   Мы попали в пустую деревню – все или почти все были у нас. Сначала остановились у кафе Брошара. Мамаша Брошар не захотела закрыться в этот день, а то турист, у которого лопнули брюки, купит булавку в другом месте. Но она не пожелала пропустить свадьбу, и сейчас там дежурил сам Брошар, просматривая в одиночестве один из тех журналов, которые не смеет читать при ней, и подкрепляясь кружкой пива. Он не видел Эну с тех пор, как мы утром вышли из церкви напротив. И сказал, что выглядели мы оба отменно.
   Поехали к Еве Браун. Мало было надежды, раз ее мать находится у нас, но Микки настоял: «Ну что нам стоит проверить?» Мы сначала постучали в стеклянную дверь, а затем вошли. Тишина. Микки был тут впервые. Он с любопытством приглядывался. Потом сказал: «Блеск. Здорово обставлено». Я крикнул: «Есть кто-нибудь?» Наверху послышался шорох. Оттуда спустилась нанятая мной медсестра, мадемуазель Тюссо, и, приложив палец к губам, сказала: «Теперь он спит».
   По ее удрученному виду мы сразу поняли – что-то случилось. Глаза красные от слез. Сев на стул и вздохнув, она сказала: «Право, не знаю, мой мальчик, кого вы взяли в жены, это меня не касается, но я пережила ужасные минуты». И повторила, глядя мне в глаза: «Ужасные».
   Я спросил, нет ли Эны наверху. «Слава Богу, нет. Но она была здесь». Мадемуазель Тюссо за сорок. Она не настоящая медсестра, но умеет делать уколы и ухаживать за больными. В тот день на ней было синее платье с белым передником, и передник был разорван. «Это Эна разорвала», – сказала она, с полными слез глазами, не в силах больше ничего произнести, и только покачала головой.
   Мы с Микки сели напротив. Микки стеснялся и предложил обождать в машине. Я сказал, чтобы он остался. Не знаю, был ли я тогда пьяный, но все казалось мне еще более невероятным, чем у нас дома. Мадемуазель Тюссо вытерла глаза свернутым в комок платочком. Пришлось долго ждать, пока она стала нам рассказывать, и еще дольше, пока дошла до конца, – все время вставляла, как к ней хорошо относятся в городе, каким утешением была она для многих умирающих и все такое. Микки не раз подгонял ее: «Ладно, ясно. Дальше».
   Сегодня во второй половине дня – такова версия мадемуазель Тюссо, а другой я не знаю – часов в пять, Эна явилась в дом в своем белом подвенечном платье. У нее ничего с собой не было – ни еды, ни бутылки вина, ничего. Она только хотела повидать отца. И была очень взвинчена, это чувствовалось по голосу. Мадемуазель Тюссо нашла, что это очень мило – уйти со свадьбы к парализованному отцу и тем доказать, что дочь его не забыла. Она сама, например, так и не вышла замуж из-за больных родителей. «Ладно, ясно. Дальше».
   Они вместе стали подниматься по лестнице, и тут все и началось. Старик из своей комнаты узнал шаги дочери и стал кричать, что не хочет ее видеть, оскорблял ее. Мадемуазель Тюссо не успела удержать ее, как Эна вбежала к нему.
   Он заорал еще сильнее, не хотел, чтобы она его видела. Весь так и извивался, закрыв лицо руками. Но она все равно подошла к нему, оттолкнув мадемуазель Тюссо «с невероятным ожесточением», именно тогда Эна и порвала этот передник. Она обливалась слезами, и грудь ее вздымалась так, словно ей было трудно дышать. И только смотрела на отца, не в силах говорить. Постояв с минуту перед так и не открывшим лицо стариком, она упала перед ним на колени, обняла его неподвижные ноги и, цепляясь за него, тоже закричала. Но это были не слова. Нет, просто бесконечный вопль.