Но вот возвращаются Пинг-Понг и Микки, подобравшие по дороге Бу-Бу, который еле здоровается со мной. Микки предлагает сыграть партию в белот. Но Пинг-Понг отказывается: завтра всем рано вставать. На самом же деле ему хочется поскорее остаться наедине с Эной в комнате и показать ей все стороны света. После битвы мы лежим рядом, сбросив простыни. Очень жарко. Я спрашиваю: «А кто привез обратно пианино, когда твоему отцу не удалось сдать его в заклад?» – «Откуда тебе это известно?» – смеется он. «Мне рассказала твоя мать», – отвечаю я. И весь остаток жизни жду его ответа. «Не помню, – говорит он. – Надо ее спросить. Грузовик принадлежал другу отца. Я ведь был тогда маленький, ты знаешь». Ему было лет десять, он родился в ноябре. Беру книгу и притворяюсь, будто читаю. А он говорит: «Они выпили и смеялись на кухне, это все, что я помню».
   Я смотрю на строчки книги о Мэрилин. Вижу только строчки. А Пинг-Понг продолжает: «Было очень снежно. А почему ты об этом спрашиваешь?» Я приподнимаю плечо, показывая, что мне плевать, и продолжаю смотреть в книгу. Однажды в Арраме мы с отцом играли на лестнице нашего дома. Я стояла на лестнице. Играли мы, кажется, бутылочной пробкой. Я тянулась за нею. Да, именно так. Это была игра с пробкой, которую закрепляют на конце веревки. Я старалась ее поймать. А папа дергал веревку, стоя на каменном приступке. Эту картину я вижу абсолютно точно. Пинг-Понг спрашивает: «Что с тобой?» Я отвечаю: «Не знаю. Мутит». Он вскакивает: «Что-нибудь нужно?» Я отвечаю: «Нет. Прошло». Его обеспокоенное лицо склоняется надо мной. Я же смотрю в книгу и вижу только строчки.



9


   По средам Бу-Бу не ходит в коллеж и слоняется по двору. Однажды, после, воскресенья, проведенного на плотине, я, не глядя на него, вхожу в сарай. Он идет за мной следом и говорит: «Тебе надо лечиться. Ты ненормальная». Я смеюсь: «Вот как?» И он говорит: «В поле на прошлой неделе нашли задушенную кошку мадам Бюйг. А сегодня – кошку Меррио, Это ты их убиваешь». Я гляжу на него. Он не шутит. Стоит себе высокий, как дерево, и очень красивый. «Я наблюдал за тобой, – продолжает он, – еще до Пинг-Понга». Я опять смеюсь. Знаю, мол. Он стоит за мной около пианино своего гадючего отца и говорит: «Ничего ты не знаешь. Ты бессердечная. Или зарыла свое сердце так глубоко, что до него не доберешься». Резко обернувшись, я говорю ему: «Послушай, парень, ты это о чем? Откуда тебе знать? Начнем с того, что я не трогала кошек, хотя терпеть не могу животных». И сажусь на нижнюю ступеньку. Спустя несколько минут он говорит: «Почему тебя так интересует это пианино?» Я отвечаю: «Мне хотелось бы послушать, как оно играет, вот и все». Ничего не ответив, он запускает его, и музыка обрушивается на меня, как ливень. Я сдерживаюсь и подпеваю: «Ла-лала-ла-лала-ла-ла-ла». А затем падаю ничком, как упал тогда мой отец.
   Когда я прихожу в себя, музыка еще звучит, и надо мной встревоженное лицо Бу-Бу. Оказывается, я упала через лестницу навзничь и ударилась щекой, а ноги задрались кверху. Он помогает мне подняться и усаживает. Мне душно. «У тебя, – говорит, – идет кровь, черт возьми». Кровь? Я хватаю его за руку и говорю, что все в порядке, что это легкое недомогание, со мной такое уже бывало. Проклятое пианино смолкает. Я прошу: «Не говори никому. Я сделаю все, что ты ни захочешь, только не говори». Он кивает, слюнявит палец, чтобы вытереть мне щеку. Там порядочная царапина.
   Вернувшись вечером из пожарки и увидев меня за столом, Пинг-Понг сразу спрашивает: «Кто это тебя?» Небось думает про мать или братьев. Я отвечаю: «Твоя тетка скалкой». Представляете, какой начинается цирк! Пинг-Понг орет на старуху: «Почему ты это сделала?» Та спрашивает: «Чего? Чего?» А он орет и того пуще: «Почему ты это сделала?» Орет и его мать, обращаясь ко мне: «Да скажи ему, несчастная грязнуля, что это неправда!» Пинг-Понг приходит в бешенство. Все кричат: он – на мать за «грязнулю», Микки – потому, что не хочет, чтобы кричали на его мать, а сломанный динамик не перестает повторять: «Чего?» – и даже я ору, что хочу уйти. Молчит только Бу-Бу. На секунду я встречаю его взгляд, и он не опускает глаз. Однако не произносит ни слова. Хоть убей на месте.
   Наконец я говорю Пинг-Понгу, который тяжело дышит и стоит с каской в руке: «Дай мне сказать. Я пошутила». Ему явно хочется двинуть мне по шее, а его матери – огреть миской, но оба не решаются, садятся к столу, и некоторое время мы слушаем какого-то зануду по телеку. Затем, не глядя на Пинг-Понга, я произношу: «Я пошутила. Ты себе можешь представить, как бы твоя тетка гонялась за мной со скалкой?» Это их всех убивает, кроме глухарки. Чтобы убедить его еще больше, я повторяю Пинг-Понгу: «Ей-Богу. И тебе не стыдно? Как же может эта старуха гоняться за мной со скалкой?» Микки задыхается от смеха. Но боится разозлить брата, если начнет сейчас шутить. Я даю понять, что все позади, начинаю кушать и затем в тишине говорю: «Мне стало нехорошо днем, я упала». – «Что значит – нехорошо?» – спрашивает Пинг-Понг. А мать, само подозрение, тут как тут: «Где это случилось?» Я отвечаю: «В сарае. Бу-Бу помог мне подняться. Если не верите, спросите сами». Все, кроме тетки, уставившейся в телек, оборачиваются к Бу-Бу. Тот опускает голову, ему неловко, и он продолжает жевать. Он тощ как жердь, но поесть горазд. Тогда Пинг-Понг спрашивает меня с беспокойством в голосе: «И часто это с тобой бывает?» Я отвечаю: «Раньше никогда».
   Немного позже, когда Бу-Бу помогает тетке подняться в спальню, а Микки отправляется поиграть в голопузики с Жоржеттой, я остаюсь одна с Пинг-Понгом и его матерью, которая моет посуду. И он говорит мне: «Вот уже три недели, как ты сидишь дома, только портишь глаза, читая журналы, и смотришь дерьмовые фильмы. Понятно, отчего тебе стало нехорошо». Не оборачиваясь, мать вставляет: «А что ей делать? Она ничего не умеет». И добавляет: «Это не совсем ее вина, ее просто ничему не научили». Пинг-Понг возражает; «Послушай, она может ходить вместо тебя за покупками в город. Хоть прогуляется». И они препираются на эту тему еще час. Она говорит, что не хочет разориться, так как, чего доброго, я еще куплю крабов, а он – что это его деньги, что он взрослый, ему уже сделали все прививки, ну и прочее. В конце концов я встаю с видом жертвы, чтобы всем стало стыдно, и говорю: «Мне стало нехорошо подругой причине». Они молчат, только поглядывают друг на друга. Затем матерь всех скорбящих как-то странно вздыхает, возвращается к посуде, и я поднимаюсь к себе.
   Утром, лежа в постели, я хватаю Пинг-Понга за рукав, когда он перед уходом чмокает меня в щеку. «Мне хочется сегодня съездить в город, – говорю я ему. – Надо подкраситься у парикмахера». Корни волос у меня посветлели. Он и сам это знает. «Только у меня нет денег». Это неправда. Моя мать перед уходом дала мне денег и еще добавила в то воскресенье, когда мы остались с ней одни. Тогда она сказала: «Бери, бери, мне ничего не нужно». Так что у меня есть сто сорок франков и мелочь, все это лежит в кармане моего красного блейзера в шкафу. Пинг-Понг отвечает: «Конечно. Мне и самому надо было бы догадаться». Он вынимает из кармана деньги и дает мне сотенную и пятьдесят, спрашивая, достаточно ли, и я отвечаю «да». «Говори, когда тебе нужно», – бормочет он. Затем приподымает простыню, глубоко вздыхает и уходит.
   В полдень я иду к нам за велосипедом. Мать готовит мне яйцо всмятку, жареную морковку, которую я обожаю, и мы молча пьем кофе. На мне голубое платье в обтяжку, голова повязана такого же цвета косынкой. Перед уходом она говорит, что платье слишком короткое и что это уже немодно. Я отвечаю; «Для тех, у кого кривые ноги. У нас же с тобой они что надо, разве не так?» Она тихо смеется. Своим смехом эта женщина способна убить меня. Такое впечатление, будто ей стыдно или она не имеет права показывать зубы. Вскочив на велосипед, я уезжаю. От деревни начинается спуск до самого города, и приходится все время тормозить. Сначала я еду на лесопилку – оставить Микки велосипед и сказать, чтобы вечером он обождал меня. Его нет на месте, но Фарральдо обещает передать. Затем я направляюсь к старому доктору Конту.
   В приемной много народу. Но я никого не знаю. Жду десять минут, разглядывая свои ноги. Открыв дверь, чтобы пригласить следующего, доктор сразу замечает меня и пропускает без очереди. В кабинете, ничего не спрашивая, он выписывает рецепт. Я говорю, что, кажется, беременна. «Почему „кажется“? – удивляется он. – Да или нет?» Я отвечаю, что несколько раз забывала принимать пилюли. «И давно это у тебя?» Я, как дура, отвечаю: «Три недели». Он поднимает глаза к небу и говорит: «У меня есть дела поважнее, чем слушать такие глупости. Приходи попозже». Затем отдает рецепт, велит передать привет маме, вручает мне тюбик с мазью для щеки и выставляет за дверь. Он никогда не берет с нас денег.
   А я иду через площадь в парикмахерскую. Сажусь к Монике. Это хорошая девка, но дура непроходимая. От ее разговоров уши вянут, а от работы может кондрашка хватить. Если бы ее хозяйка, госпожа Риччи, не перехватила меня, отослав ту в кафе за чаем с лимоном, просто не знаю, на кого бы я стала похожа – возможно, на двуногую метелку. Затем иду в аптеку Филиппа. Увидев меня, он, как обычно, теряется. Чтобы позлить его, я протягиваю рецепт. Прежде он и так давал мне пилюли. Пинг-Понг сказал, что все думают, будто я спала с Филиппом. Это вранье. Хоть я была бы не прочь. Но это чудик какой-то. Просто непонятно, как он сделал жене детей. У прилавка сшиваются отдыхающие девицы, которые проводят весь свой оплаченный отпуск, выбирая зубную щетку. И ему не удается поговорить со мной. «Знаешь, я закрываю через полчаса», – бормочет он. Но я отвечаю, что спешу.
   Иду в универсам и, не глядя, покупаю три мотка розовой шерсти и спицы для вязания. А чтобы позлить старую скрягу – еще банку крабов и подарок Бу-Бу. Сначала, правда, делаю четыре снимка в фотоавтомате, причем последний – закрыв глаза и протянув губы для поцелуя. Но сама себе не нравлюсь и, порвав карточку, покупаю ему красную спортивную майку с белой надписью «Индиана Юниверсити» на груди. Размера я не знаю, выбираю самый большой и ухожу. Ненавижу универсамы, у меня от них трещит башка.
   Направляясь на лесопилку, издали замечаю желтый грузовик Микки. Он машет мне. Я лезу в кабину, где уже сидит с большим портфелем Бу-Бу. Они оба находят, что волосы у меня потрясные. По дороге я размышляю о том, что Пинг-Понг и его мать могут позвонить доктору Конту. Но если они и спросят его о чем-то, тот пошлет их подальше: врачи ведь, как и священники, обязаны помалкивать. На поворотах – а тут одни повороты – меня все время кидает на Бу-Бу. В конце концов он обнимает меня за плечи. Я чувствую его тепло. Солнце исчезло за горой. Микки всю дорогу смешит нас. А я думаю о том, что он может быть моим братом, и Бу-Бу тоже. Рядом с Бу-Бу сердце мое так и тает. Я ненавижу себя, и одновременно мне хорошо.



10


   Жду еще неделю. Самое трудное – это скрывать свои делишки. Особенно от Пинг-Понга. Чтобы он оставил меня в покое, я говорю как раз обратное, то есть что у меня задержка и все тело болит. Он три вечера подряд вздыхает, и я остаюсь внизу с теткой и Микки играть в белот по пять франков. Когда я возвращаюсь к себе, добряк Пинг-Понг уже спит. Как и все парни, он считает, что чем меньше обращаешь внимание на бабские заботы, тем меньше они досаждают. Куда больше меня беспокоит старая сквалыга и даже тетка. Она ничего не слышит, но видит за двоих. Три дня подряд я хожу к себе домой под предлогом, что надо помочь тому кретину или на примерку нового платья, и все обходится.
   Моей матери, конечно, все становится понятно. Но она молчит и дает мне чистое белье – терпеть не могу, чтобы кто-то, кроме нее, стирал мое белье и даже ленты для волос, – и готовит мне какао с молоком или любимую мою кашу, и все это напоминает мне мои детские годы. Затем она стоит и смотрит мне вслед. Даже когда она молчит, я знаю, о чем она думает: что былого не вернуть, и мне это тоже понятно. У ворот я оборачиваюсь. Мне охота назад. А то, что меня ожидает, внезапно кажется слишком тяжелым делом. Побыстрее ухожу. Я подсчитала: три десятых времени думаю о ней, три десятых о нем, когда он был моим папой, а остальное время о всякой ерунде, для того чтобы поскорее уснуть.
   В субботу, возвращаясь от наших, я сталкиваюсь у бензоколонки с Жюльеттой. Она приглашает меня зайти поговорить. Я киваю и, как Красная Шапочка, с корзиной в руках следую за ней. Ни Пинг-Понга, ни ее мужа нет на месте. Мы поднимаемся в квартиру. Она предлагает мне кофе и еще что-то. Я отвечаю, что уже пила. Она садится на стул и говорит: «Я хочу быть уверенной, что ты действительно любишь Пинг-Понга». Я не отвечаю, и она спрашивает: «Ты намерена жить у них, не выходя замуж?» Жестом показываю, что не знаю.
   Это довольно высокая светлая шатенка, на ней короткое платье, чтобы выглядеть моложе. И хотя она толстушка, но собой недурна. Думаю, она тоже орет в постели. Жюльетта говорит: «Я знаю Пинг-Понга со школы. У нас была очень чистая любовь». Киваю в знак того, что поняла, и неподвижно жду до наших похорон. Она продолжает; «Если ты выйдешь за него, я отдам тебе свое подвенечное платье. Я берегу его как зеницу ока. У твоей матери золотые руки, она его перешьет для тебя». Я по-прежнему молчу, и она продолжает: «Когда-то я была такая же худенькая, как и ты». Затем встает, целует меня в щеку и говорит: «Хочешь взглянуть?» Я говорю – нет и что это приносит несчастье. И тоже встаю. Я выше ее ростом. И говорю с материным акцентом: «Вы очень любезны. Вы не такая, как остальные в деревне». Мы спускаемся по деревянной лестнице. В гараже я говорю: «Ну, так до свидания». Она смотрит на меня с пунцовыми щеками и хочет еще что-то вставить, но передумывает, и я ухожу.
   Остальное время я такая хорошая со всеми, какой только умею быть. Например, увидев, как мамаша Монтечари тащит к воротам помойный бак, который по вторникам утром, разбудив всех гудком, забирают мусорщики, я говорю: «Давайте я сама отнесу, это-то я сумею, это несложно. В вашем доме вас считают прислугой». Она не отвечает, может быть, мои слова ее даже не трогают, а может быть, наоборот, кто ее разберет?
   Зато глухарка – прелесть. Однажды, оставшись с нею наедине, я крикнула: «Старая дрянь!» А она в ответ: «Чего?» Тогда я ору и того сильнее: «Старая дрянь!» Она улыбается, хлопает меня по руке и говорит; «Ну если тебе так нравится. Ты хорошая девочка». Я иду к буфету, беру плитку шоколада и несу ей. У нее глаза лезут на лоб: «А если заметит сестра?» Я прикладываю палец к губам, чтобы она поняла: мы, мол, заодно. И она, смеясь, начинает, как обезьянка, грызть шоколад. Господи, до чего прожорливы люди в этом возрасте! И как безобразны. Уж лучше умереть в двадцать, ну, скажем, в тридцать лет.
   В воскресенье Микки отправляется куда-то на гонку, твердит, что непременно, черт дери, выиграет сегодня. На сей раз он не дисквалифицирован. Но возвращается вечером с известием, что проиграл, черт дери, из-за велосипеда. Что Пинг-Понг в велосипедах ни шиша не понимает, ничегошеньки. «Когда дали старт, – объясняет он, – я вырвался вперед, я был сильнее всех. Но твой дерьмовый велосипед весит десять тонн, и я всегда пересекаю линию финиша раньше его». Пинг-Понг бесится, но молчит. Он любит братьев. Микки и Бу-Бу не тронь. На Бу-Бу он еще может накричать за то, что тот встает слишком поздно, а ночь напролет читает фантастику. Еще поворчит на Микки, когда тот заливает насчет количества выкуренных сигарет, и за то, что четырежды в неделю ездит поиметь свою Жоржетту. «Разве после этого выиграешь гонку?» – втолковывает он ему. Но вообще-то их не тронь!
   Бу-Бу не смотрит в мою сторону и мало говорит, явно избегая меня, когда Пинг-Понга нет рядом. Я зашла к нему в комнату и положила свой подарок ему на постель. В тот же вечер пакет оказался на нашей. Позже, столкнувшись с Бу-Бу на лестнице, я сказала ему: «Я думала отплатить, ты не продал меня, когда я упала в сарае». Прижавшись к стене и не глядя на меня, он отвечает: «Не кричи так, они услышат внизу». Я шепчу: «Тогда возьми, пожалуйста» – и сую ему майку под мышку. Он лишь приподнимает другое плечо, словно давая понять, что ему плевать, и идет к себе. Когда я вижу его таким, мне хочется заставить его стонать в моих объятиях, хочется целовать его, пока он не умрет от наслаждения.
   Словом, всю неделю я паинька. В среду вечером Пинг-Понг возвращается с тренировки. Его ждут к ужину. Надев очки, я вяжу, как меня учила мать, и поглядываю в телек. Подавая суп, госпожа бывшая директорша говорит: «Приходили те туристы. Дали двести франков задатка и обосновались в конце поляны». Микки раздраженно замечает: «Ладно, ладно. Нельзя ли помолчать». Он смотрит фильм. На экране Дебора Керр переживает после поцелуя нервную депрессию. Но Пинг-Понг видит в этой вонючей кухне только одно. Не Дебору Керр, не кусающего ногти Бу-Бу, не Микки, о тетке и говорить нечего, а только меня, которая сидит как паинька и вяжет в никогда прежде не надеванных очках на носу.
   Наклонившись, он целует меня в зажившую щеку и говорит: «Что ты делаешь?» Я надуваю здоровую щеку, выдыхаю воздух и отвечаю: «Сам видишь». А он снова: «Что ты вяжешь?» Я поднимаю плечо и считаю петли: «А ты как думаешь?»
   В кухне воцаряется тишина, слышен только английский текст Деборы Керр. Пинг-Понг выключает. Глухарка кричит: «Я могла в этот раз хоть субтитры читать!» Взгляды всех направлены на меня. Мне плевать, я вяжу, как меня учила мать, ни о чем другом не думаю.
   В конце концов Пинг-Понг пододвигает ко мне стул и садится напротив: «Постой». Я смотрю на него сквозь очки. Он нисколько не озабочен. И говорит: «Откуда ты знаешь?» Я отвечаю: «Была задержка. Я сходила к доктору Конту. Он считает, что еще слишком рано говорить. Ноя чувствую». И опять смотрю через очки на свое розовое вязанье. Вязка получается ровная, как зерна в початке кукурузы. Стоит такая тишина, что слышен стук вилки, которой Бу-Бу водит по, столу. Наконец первой открывает рот мерзейшая из вдов и позволяет мне выиграть первый тайм. Своим скрипучим голосом она вставляет: «Ладно, оставь ее. Тут можешь ей верить. Попался ты, милок, это уж точно».
   Оттолкнув стул, Пинг-Понг встает и говорит: «А ты помолчала бы. Никому меня не поймать. Вот так-то, ясно?» Знаю, он ждет, чтобы я согласилась с ним. Но мне неохота говорить. Микки замечает: «Может, сядем за стол?» А Бу-Бу ему: «Помолчал бы ты». Затем весь остаток жизни мы ждем, пока Пинг-Понг выскажется. В конце концов он изрекает: «Мне тоже надоело смотреть, как вся деревня шушукается за ее спиной. Раз моя вина, значит, мы это быстро уладим».
   Садимся за стол и принимаемся за еду. Моя вязка лежит на коленях. Микки даже не просит, чтобы включили программу Монте-Карло. Тетка спрашивает: «В чем дело? Вы недовольны девочкой?» Сестра похлопывает ее по руке, чтобы успокоить, и никто не произносит ни слова. Я три десятых времени думаю о маме, три десятых о папе. Глотаю суп. Я куда упрямее, чем все вокруг. Конец эпизода. На том стою и подписываюсь: Элиана Монтечари.




Свидетель





1


   Она хорошая девочка. Я вижу это по ее глазам. Она их не прячет, и я тоже. Поскольку я не слышу, мои считают, что и не вижу. Она же – нет. Она прекрасно знает, что я отлично все вижу, что наблюдательна. С первого дня я поняла, что она хорошая девочка. Ведь не взяла же мои деньги, которые я приберегаю на похороны сестры и на свои собственные. Нашла она их в кафельной печке в моей комнате. Правда, положила по-другому. Так я поняла, что они были у нее в руках. Я ведь глазастая.
   Я немало сделала в своей жизни таких бумажников из коробок для сахара, еще когда мы были девочками и жили в Марселе. Хорошее было времечко. Я сказала девочке, что Марсель после Парижа самый красивый город в мире. Я была в Париже только раз вместе с мужем на Международной выставке 1937 года. Всего одну неделю. В отеле у нас была прекрасная комната с газовой конфоркой для приготовления кофе. Мой муж занимался со мной любовью весь день, и это напоминало новое свадебное путешествие. Я говорила ему: «Так на тебя действует Париж, негодник!» Он смеялся, смеялся. Он был старше меня на десять лет, а мне тогда было двадцать девять. Муж купил мне перед отъездом два платья, да еще одно я сама купила. Он погиб 27 мая 1944 года во время бомбежки Марселя. Мы жили на углу улицы Тюренн и бульвара Насьональ на четвертом этаже. Во время бомбежки он был рядом со мной и все сжимал мне руку, без конца повторяя: «Не бойся, Нин, не бойся». Говорят, его тело нашли под обломками, а меня там, где что-то осталось от второго этажа, рядом со старухой, у которой оторвало голову. Она была не из нашего дома. Просто непонятно, как она в нем очутилась.
   Сиди в своем кресле, я часто вспоминаю те последние мгновения, когда держала руку мужа. Сама не пойму, как могло случиться, что нас оторвало друг от друга. У меня в жизни не было другого мужчины, я даже ни разу не взглянула на другого. Ни до, ни после. А мне было тридцать шесть лет, когда он погиб, и, даже глухая, я могла снова выйти замуж. Сестра говорила мне: «Найди себе работящего одинокого мужчину и выходи за него». А я не могла и думать об этом и только плакала.
   Моя сестра порядочная дурочка. У нее тоже не было другого мужчины, кроме мужа. Она тоже не вышла снова замуж. Что же она тогда болтает? А ведь была еще красивее меня. Однажды Флоримон и Микки нашли в сарае письма моего свояка, написанные им в 1940 году, когда его мобилизовали и он наконец стал французом. Пока ее не было дома, мы перечитали их. Мы так хохотали, что едва не надорвались. Он был не больно грамотен, наш бедный Лелло, но страшно скучал без нее. После нескольких слов привета односельчанам он писал только о своей тоске. В общем, это были любовные письма. Потом нам было немного стыдно, что прочитали их. Однако, когда вечером все оказались за столом, нас словно прорвало, мы не могли остановиться и корчились от смеха. Он писал о ее белоснежном теле. Наверное, вычитал где-то эту фразу и нашел ее подходящей. Нам было дурно от смеха. Моя сестра сердилась, ничего не понимая. Бросила все и отправилась спать. «Белоснежное тело». С чего, спрашиваю вас, он это взял?
   Однако моей сестре повезло больше, чем мне. Лелло покоится на деревенском кладбище, она может сходить туда прибрать могилку в понедельник днем и рассказать ему о том, что происходит кругом. Мой бедный муж похоронен в Марселе. За последние десять лет я была там только дважды: на похоронах его брата, часовщика-ювелира, который, однако, не был хозяином магазина, а затем на велогонке с участием Микки, когда Флоримон и Анри Четвертый взяли нас с сестрой туда. Вечером Микки выиграл отборочные соревнования, схватил много призов и повез нас на Корниш угостить рыбой. Домой возвращались поздно. Мы были очень довольны. Я тем, что побывала на могиле мужа, все там прибрала и посадила цветы, а остальные – и я тоже – тем, что Микки победил. На крыше машины были привязаны два его велосипеда, и я все время боялась, что они упадут по дороге.
   Теперь, когда насчет похорон я спокойна, мне хотелось бы еще трижды выиграть на скачках. Тогда я бы сперва все отдала Флоримону, как старшему и самому смелому, потом поделила бы выигрыш между Бу-Бу и Микки, а третий отдала бы ребенку Эны, положив деньги на сберкнижку. Я сказала сестре, что хотела бы девочку, в нашей семье слишком много мужчин, и что она, пожалуй, будет такой же красивой, как ее мать. Господи, хорошо, что я ничего не слышу, а то бы я узнала много лишнего. Сестра моя терпеть не может девочку. Она считает ее скрытной и развязной. И особенно за то, что та отняла у нее Флоримона. Она говорит: «Если они поженятся, куда пойдут деньги? Ему придется отдавать ей». Я возражаю: «Это хорошая девочка! Вот уже тридцать лет, как ты кричишь, а она просто медленно произносит слова, и я все понимаю. А если ей надо сказать что-то сложное, она не ленится пойти за карандашом и написать».
   Посмотрели бы вы, что тут происходит с сестрой. Она вся белеет от злости и начинает орать еще громче. Но я ничего понять не могу. Тогда она тоже берет в буфете бумагу и пишет, чтобы отомстить: «Знаешь, как она тебя прозвала?» Отвечаю: «Она называет меня сломанным динамиком, сама мне об этом сказала». И я смеюсь, смеюсь. Что верно, то верно, – она называет меня сломанным динамиком, глухаркой или обезьянкой. Я сама спросила, а Эна очень просто ответила. И даже объяснила, что динамик – это для усиления голоса певцов. А сестра еще говорит, что она скрытная. Вот что она срамница – это верно. Ей так же легко появиться голой, как иным в дождь под зонтиком. Мне кажется, что она несчастна. Я хочу сказать, что у нее была, видимо, в жизни какая-то беда, и об этом никто не знает, поэтому ей легче показать всем свой зад, чем пожаловаться.
   Пытаюсь втолковать это сестре, но она только пожимает плечами, точно так же, как делала, когда ей было десять лет. Я читаю по ее губам: «Брось придумывать всякие глупости». И жестом показывает, как они ей надоели. А потом пишет на бумаге: «О чем она тебя спрашивала?» Чтобы позлить ее, сначала исправляю орфографические ошибки. Затем говорю: «Ни о чем. Она любит слушать мои рассказы». И читаю по ее губам: «Какие именно?» Я отвечаю: «Всякие. Что в голову приходит». Сестра снова берет бумагу и пишет: «О механическом пианино тоже?» Я притворяюсь дурой и отрицательно качаю головой. Та снова пишет: «Она спрашивала тебя, кто привез пианино после того, как Лелло таскал его в заклад?» – «Почему ты об этом спрашиваешь?» – задаю, в свою очередь, вопрос. Я-то хорошо помню, как привезли пианино. За рулем грузовика, принадлежащего Фарральдо, сидели верзила Лебаллек и его шурин. Это было в ноябре 1955 года. Снегу тогда намело! Выгрузив вместе с Лелло пианино, они распили здесь, на кухне, бутылочку вина. Я вижу все так, словно это было вчера. Сестра пишет: «Потому, что она этим интересуется». Девочка говорила мне о механическом пианино в сарае, но ничего не спросила о том дне.