Выпотрошив зайца, отнесла его в погреб, где уже лежал еще один. В ту зиму мы ели только зайчатину. Потом я что-то еще делала, уж не помню. Часа в два-три оделась. Стоя перед зеркалом, вспомнила троих из грузовика. Особенно Одного, как он смотрел на меня, когда я стояла в одной комбинации под шинелью. И почувствовала, как сильно забилось сердце. Не скажу, что от страха, нет. Стыдно признаться, но это так. Я давно не любила Габриеля. Похоже, я любила его только вначале, когда мы бежали из Германии. Но никогда не изменяла ему. Тем не менее сердце начинало сильно биться, когда мужчины оглядывали меня и я читала в их взглядах желание. Но раз я не была неверной женой, то говорила себе: «Ты кокетка». Теперь-то я знаю, что я такая же, как и моя дочь. Или, к несчастью, она стала такой же, как я. Она думает, что ее любят, если хотят переспать с ней. Я никогда не рассказывала ей всю правду: как бы она ко мне ни приставала, просто не могла. Никто бы не смог на моем месте. И я не сказала ей, что перед зеркалом, надевая платье, я испытывала приятную истому. Я не сказала ей, что могла бы спуститься тогда в деревню, найти у кого-нибудь приют, объяснив, что осталась одна и мне страшно. Они обозвали бы меня Евой Браун и стали бы снова подозрительно и обидно оглядывать. Но тогда бы ничего не случилось. Вместо правды я сказала дочери: «Я не сожалею о случившемся. Тогда бы не было тебя, понимаешь? Пусть тысячи людей погибнут, лишь бы ты была со мной». Но та не понимает, она думает только об одном – о папе, которого ее лишили в тот страшный день.
   Да, я помню, что, перед тем, как надеть через голову синее джерсовое платье, с минуту неподвижно стояла у зеркала, вспоминая глаза того мужчины. Не водителя в куртке, говорившего со мной. Не самого молодого в баскском берете, курившего сигарету. А того, у которого были черные, блестящие глаза и густые черные усы. Он понял, что у меня под шинелью только комбинация, и хотел меня. Я поглядела на себя его глазами и почувствовала тяжелое сердцебиение. Возможно, я что-то придумываю, чтобы покарать себя за другие грехи.
   Когда они вернулись, я была в большой комнате. Через запотевшее окно увидела грузовик, ехавший теперь прямо к нашему дому. С замершим сердцем подумала: «Нет, это неправда, нет!» Но знала, что все так и есть, что такова уж моя жизнь. Я вышла на порог. Вылезли все трое. Они не разговаривали. Лишь самый молодой криво улыбался. Они были пьяны, я сразу поняла, и шли, стараясь не качаться. Расталкивая друг друга, приблизились к двери. И смотрели на меня пристально, молча, и теперь во всем окружавшем меня мире было слышно только чавканье их обуви по грязи перед домом, там, где я прежде смела снег.
   Я закричала и побежала через комнату в пристройку, где потом была комната моей дочери. Ноги не держали меня. Я долго пыталась открыть засов, и, когда наконец сделала это, тот, кто говорил со мной утром, уже стоял рядом. Он первым ударил меня, произнеся какие-то непонятные слова. Остальные подошли к нам и потащили меня в комнату. Когда начали срывать с меня платье, я закричала, и они опять стали бить меня. Самый молодой из них сказал: «Знаешь, что мы сделаем, если ты будешь орать?» Я лежала на полу и плакала. «Мы перебьем тебе кочергой нос и выбьем зубы». Он пошел за кочергой. А затем зло сказал: «Ну валяй, кричи». Тот, что разговаривал со мной утром, сбросил на постель куртку и, наклонившись, заметил: «В твоих интересах помолчать. Ничего плохого мы тебе не сделаем, если не станешь сопротивляться». Самый младший заявил: «Скидывай платье, дрянь!» И нацелился в меня кочергой. Я заплакала, встала, сняла и так уже разорванное платье. Тогда они бросили меня на постель. И тот, что разговаривал со мной утром, все повторял и повторял: «Будь паинькой. Потом мы уедем». И тогда это началось. Помогая друг другу, они сначала держали меня за ноги и за руки. Но, почувствовав, что я не сопротивляюсь, перестали это делать. Тот, черноглазый и темноволосый, был вторым. Он целовал меня в губы. Последним оказался верзила. Взяв свое, он сказал: «Ты правильно поступила, что не орала. К чему быть изуродованной?»
   Оставив дверь открытой, он присоединился к остальным. Я больше не плакала, я не могла ни о чем думать. Только слышала, как они роются в буфете и снова пьют. Затем тот, черноглазый с густыми усами, пришел за мной: «Идем. Они хотят есть».
   Я подумала было взять из шкафа другую одежду, но младший не позволил. Бросившись в комнату, он закричал: «Ну нет!» И швырнул меня через всю комнату. Придерживая комбинацию рукой – они оборвали мне бретельки, – я пошла туда. А они смеялись.
   Затем они заставили меня пить вино. Большими стаканами. Младший держал за волосы и говорил: «Пей, красотка» – и смотрел своими злющими глазами. Я изжарила им зайца. Черноглазый, которого остальные называли Итальянцем, открыл дверь на улицу и дышал свежим холодным воздухом. Младший сказал шоферу: «Смотри, как вызвездило, ну и красота!» Он захотел, чтобы я тоже посмотрела. Через открытую дверь был слышен свист северного ветра с гор. Я была пьяна, мне приходилось держаться за стену, чтобы не упасть.
   Шофер усадил меня к себе на колени, пока они ели и пили, и заставлял пить. Им захотелось танцевать. Они смеялись. Я, кажется, тоже, и одновременно плакала. Я была пьяна впервые в жизни. Они набросили на меня американскую шинель и вывели на снег; В кузове машины стояло механическое пианино. При свете лампочки над дверью я увидела тяжелый густо-зеленого цвета инструмент. На крышке была большая позолоченная буква «М». Пианино было привязано веревками. Они запустили музыку. Я упала в снег, прикладывала его ко лбу, щекам и слышала мелодию «Пикардийской розы», долетавшую, наверное, до деревни. Шофер грузовика поднял меня. Он хотел, чтобы я тоже танцевала. А я не могла. У меня не было сил, голова болталась, ноги еле двигались по снегу.
   Позже они нашли виноградную водку и опять заставили меня пить, а младший, чтобы помучить, заставлял ходить по кухне голой. Итальянец сказал: «Хватит. Перестань». Но младший не соглашался, и шофер тоже. Потом я только повторяла про себя: «Мне все равно. Теперь мне все равно». У меня остались какие-то обрывки воспоминаний. Не помню, сколько это продолжалось. Я назвала себя Паулой. Я курила французскую сигарету, которую мне дал младший. Когда я различала их лица, мне казалось, что я их знаю давным-давно. Они брали меня снова, и младший заставлял повторять, что я их подружка. Едва я закрывала глаза, как все вокруг начинало кружиться, весь мир раскачивался вместе со мной.
   Потом меня стошнило. Они набросили на меня шинель, водитель посадил на скамью перед столом и сам надел мне на ноги резиновые сапоги. Они потащили меня на улицу, сказав, что уезжают, и требовали, чтобы я с ними попрощалась. Все трое поцеловали меня в губы, и я им позволила, хотя внутри все восставало. Но не потому, что это имело какое-то значение после всего случившегося, а от мысли, что я пьяная и что от меня пахнет блевотиной. Самый молодой сказал: «Советуем тебе помалкивать. Иначе мы вернемся, и я перебью тебе нос и выбью зубы». Садясь в кабину, добавил: «Мы все трое скажем, что ты сама хотела». Последним со мной прощался Итальянец. В куртке и грубых вельветовых брюках. Он пошатывался. Потом с трудом вытащил из кармана золотое портмоне и дал денег. Сто нынешних франков. Я очень тихо сказала «нет», но он глухо пробормотал: «Бери, бери», – и сунул в руку.
   Я увидела, как грузовик с зажженными фарами и красными задними огнями спускался с холма, а затем исчез за пихтами. Я была совсем голая под шинелью, и мне было холодно. Но я была счастлива, что мне холодно. Перед самой дверью снова упала в снег. Потом кое-как заползла в дом, таща за собой шинель. Оказавшись на полу кухни, ногами закрыла дверь. Несмотря на шум в голове, на стучавшую в висках кровь, я понимала, что не доберусь до постели. Подтянула к себе шинель и укрылась ею. Подумала: «Ведь плита еще горячая. Подвинься к ней ближе». Но уже не могла этого сделать. Ничего не болело. Все тело было каким-то пустым. Я слышала странный ритмичный стук, нет, не будильника, который стоял на печке. Долго не могла понять, что это лязгали мои зубы. Тогда я изо всех сил завыла и захлебнулась в рыданиях, надеясь, что на другой день меня уже не будет в живых.



2


   Вернувшись домой, Габриель нашел меня на полу скорчившейся под шинелью. Ногами я упиралась в дверь и пришла в себя, когда он попытался ее открыть. Он был недоволен тем, что свет на улице горел всю ночь. Я поджала ноги, и тогда, войдя, он увидел меня, грязные тарелки и бутылку на столе и лишился голоса. Он поднял меня и отнес на постель. Простыни и одеяла валялись на полу. Он поднял их, укрыл меня, лег рядом, чтобы я не дрожала, и все говорил: «Не может этого быть. Не может быть». Сквозь окно пробивался дневной свет, и мне показалось, что я спала долго-долго. Открыв глаза, когда пришел Габриель, я удивилась, что я не в подвале, где спала последние недели в Берлине. А ведь прожила в этом доме больше девяти лет.
   Он пошел сварить кофе. Я слышала, как он разжигает печь. У него было достаточно времени, чтобы поразмыслить по поводу беспорядка в комнате, потому что, вернувшись, он только сказал; «Мерзавцы! Я пойду за жандармами». На нем были пальто и шарф. Я выпила большую чашку кофе. У меня болели распухшие губы и правый глаз. Накануне я не обратила на это внимания, но, когда Габриель провел рукой по моему лицу, поняла, что там, где меня били, остались следы. Он спросил: «Ты их знаешь? Они здешние?» Я отрицательно покачала головой. Тогда он повторил: «Я пойду за жандармами». Но я знала, что он никуда не пойдет. Облегчая ему отступление, заметила: «Даже если их найдут, мне все равно не поверят. Они предупредили, что скажут, будто я сама хотела». Он, не глядя на меня, только нервно качал головой: «Ведь всякому ясно, что тебя били». Тогда я сказала: «Ты тоже ведь бил меня. И тоже оставались следы». И добавила спустя минуту: «Ничего не делай. А то все узнают и будут над нами смеяться». Сидя на постели, он ударил себя кулаком по коленям, но ничего не ответил.
   Он долго сидел неподвижно. Потом, не поворачиваясь ко мне, сказал: «Я найду их. И убью своими руками». Я знала, что и этого он не сделает. Ему тогда было 33 года, а когда мы познакомились – 23. Этот человек всего боялся. Он очень гордился своей работой дорожного смотрителя, считая, что защищен мундиром и законом. Но, кроме меня и нескольких бездомных бродяг, никто не вызывал его гнева. Сердился только, когда речь шла о деньгах. Он был больше скупердяем, чем трусом, вот почему я перестала его любить. Я только раз попросила его жениться на мне – в 1946 году, как раз накануне рождения нашего ребенка. И больше никогда к этому не возвращалась, чтобы не навлекать на себя гнев его сестры Клеманс, имущество которой он унаследует. Речь идет о ее доме в Пюже-Тенье и трех гектарах виноградника.
   Все воскресенье мы пробыли в доме, чего с нами не случалось уже давно. Он обещал вычистить улицу перед мэрией и дорогу, по которой дети ходят в школу, но не пошел. Умывшись и одевшись, я увидела в зеркале рассеченную бровь и на той же стороне вспухшую губу. Вокруг правого глаза был синяк – такой же, как однажды в Фиссе после укуса осы. Хотя я простыла, это меня не беспокоило. Я быстро поправляюсь. Но увидела я себя такой в зеркале, и захотелось плакать. Следы на руках и ногах были не так заметны, не то что синяк на левом плече от удара одного из них в пристройке. Боль от этого удара я чувствовала особенно долго.
   Я как можно подробнее рассказала все Габриелю на его, чужом мне, языке. Весь вечер он ходил взад и вперед, забрасывая меня вопросами, способными причинить ему только боль, и все время пил, повторяя, что «убьет их собственными руками». Я перемыла посуду, привела дом в порядок, накормила кур. На минуту мне даже стало смешно от сознания, что жизнь продолжается и что вроде бы ничего не случилось. Ходивший за мной по пятам Габриель спросил: «Почему ты улыбаешься?» – «Не знаю, – ответила я. – Это нервы». Он опустил голову, еще покружил по комнате, а затем решительно пошел за сапогами и кожаной курткой. «Я вызову доктора. Ты меня не знаешь. Они заплатят мне за твое лечение».
   И пошел пешком в деревню звонить по телефону. Наступила ночь. Я еще раз осмотрела весь дом и протерла пол тряпкой на случай, если придет доктор. И тут перед глазами, как обрывок сна, всплыл Итальянец, сунувший мне в руки деньги. В одном из карманов шинели я нашла две смятые ассигнации. Сама не знаю почему, я снова дрожала – от лихорадки или от страха, что все может обернуться против меня. Я бросила деньги в печь и обождала, пока они не сгорели.
   Вернувшись, Габриель сказал: «В воскресенье доктора нет на месте, но его предупредят». А я подумала, что он просто не посмел позвонить и вообще, как обычно, решил ничего не делать, и в душе была рада этому. Я ошиблась. После того как мы с ним посидели за столом и он поплакал, приехал на своем вездеходе доктор Конт. Ему тогда было лет сорок. Он повсюду разъезжал в резиновых сапогах и клетчатой куртке, лечил детей и принимал роды. Я не очень уважала его – потому что была дурой и мне казалось, что он не похож на врача. Однако с тех пор я переменила свое мнение. Выставив Габриеля из комнаты, он осмотрел меня и сказал: «Если ты подашь в суд, я все подтвержу». Я ответила, что не хотела бы, чтоб об этом знали. Он лишь покачал головой и, пока я одевалась, вышел.
   В большой комнате он сел за стол и выписал рецепт. Я поставила на стол вино. Он сказал Габриелю: «Я могу удостоверить, что ее били. Что вы намерены предпринять?» Габриель ответил: «Били? А остальное?» Доктор Конт пожал плечами. «Разве ее не изнасиловали?» – спросил Габриель. Доктор Конт ответил: «Да. Раз она сама так говорит, я ей верю». Габриель сел напротив него и сказал: «Как бы вы поступили на моем месте?» – «На вашем месте я бы не потерял целый день, – ответил доктор Конт. – Их бы уже поймали. Теперь же, если хотите, я могу отвезти вашу жену в больницу Драгиньяна и получить все справки». Габриель посмотрел на меня и опустил голову. Я обронила: «Этого не хочу я, а не Габриель. Я иностранка. Деревенские станут смеяться над нами и говорить, что я плохая жена, они не поверят мне».
   Доктор не стал пить вино. Поднявшись, взял портфель и сказал: «Я с тобой не согласен». Я встретила взгляд его голубых глаз с морщинками под веками, взгляд усталого человека, который был не согласен со мной и со многим на свете.



3


   Я познакомилась с Габриелем в апреле 1945 года, когда мы с мамой бежали из Берлина и с потоком других беженцев направлялись на юг. Это произошло в одной деревне, под утро, около Хемница. Между Хемницем и Торгау, сев в разные грузовики, мы уже потеряли мою кузину Герду, которая была старше меня на три года. А в то утро я потеряла и мать. Думаю, она направилась на запад в сторону Касселя, где у нее были друзья, и погибла по дороге.
   Когда я впервые увидела Габриеля, он походил на бродячую собаку. На нем был длинный черный непромокаемый плащ с одним рукавом, шерстяная шапочка, натянутая на уши. Он пил воду у колодца в деревне, названия которой уж не помню. Я тотчас поняла, что он француз. Мне тоже хотелось пить, но он не отходил от колодца до тех пор, пока моя мать не огрела его своей сумкой.
   Мы пошли дальше втроем. Я немного говорила по-французски, потому что уже встречала в Берлине таких же, как он, присланных на принудительные работы. Я поняла, что он тоже идет на юг. Мать сказала, что пойдет поискать ветчину, ей сказали куда. Тогда ей было столько же, сколько, мне сейчас, – 45. Светлые волосы, уложенные узлом с помощью шпилек. Старенькое черное пальто с воротником из выдры. Такой я видела ее в последний раз. Я еще не понимала, конечно, что рада оказаться далеко от Берлина, гордилась знанием французского языка и была убеждена, что все уладится. Что мы найдем грузовик и в нем достаточно горючего, чтобы довезти нас до Дуная. Мать часто повторяла: «Как увидишь Дунай, все неприятности кончатся». В какой-то мере ее слова сбылись. Только Дунай, который мне пришлось увидеть, оказался далеко от Линца в Австрии, куда мы шли.
   Когда налетели американские самолеты и стали бомбить деревню, в которой стояла колонна солдат, мы с Габриелем побежали по узким улочкам, и какой-то офицер затолкал нас в грузовик, грозя расстрелять на месте. Тогда-то я и потеряла мать. Я кричала, что в деревне осталась моя мать, что ее надо обождать, но грузовик отъехал, и я потеряла ее. Названия той деревни я не помню. Не помню и какой был день. Стоял апрель. Близ Хемница. Накануне, в сарае, она собиралась идти в Кассель, где у нее были друзья. Может, она думала, что я об этом вспомню и отправлюсь туда же. Я писала в Кассель, в Фисс. Ее там не оказалось.
   Спустя дней десять я увидела Дунай около города Ульма. Это была большая серая река, похожая на другие реки. Габриель радовался, что тут французские войска и над городом реет сине-бело-красный флаг. На мне уже была теплая американская шинель, снятая в поле с мертвого. Французский офицер увел Габриеля поговорить. Я осталась в железнодорожном депо и на другое утро нашла Габриеля на путях. Они его избили, потому что он не хотел стать солдатом, и я ему сказала: «Не плачь, не плачь. Мы пойдем в Фисс, ко мне на родину, там я всех знаю».
   Сначала мы держались направления на Фисс, но в Вюртемберге увидели прибывающие отовсюду французские войска и танки. Последнюю неделю апреля мы пробыли в Кемтепе и повернули на север. Габриель побаивался своих соотечественников. Они могли опять избить его как труса. Мы ночевали вместе с другими беженцами в лесах или на грузовике, если попадался такой. Пищу найти было легче, чем грузовик, особенно у американцев. У них имелось больше еды, чем у французов, и они кормили нас. Мне вспоминаются их прекрасные вощеные коробки и содержимое – консервы, ананасы в сиропе, сыр, бисквиты, шоколад, сигареты и даже жвачка «Дентин» – все, что надо солдату на каждый день.
   В течение нескольких недель Габриель работал в Фульде на американцев. В момент подписания перемирия у нас была комната в бараке. Габриель ведал немецкими военнопленными, занятыми на ремонте мостов. У нас было много еды, одежды, всего. Однажды американский солдат повесил мне на окно шелковые чулки с запиской на плохом немецком языке. Он назначал мне свидание. Я порвала записку и не пошла, я любила тогда Габриеля и не хотела ни на кого больше смотреть.
   Мы вернулись во Францию в августе 1945 года с большим чемоданом, полным еды. Первым городом на пути был Лион. Габриель продал там еду, и мы сели на поезд в Ниццу, затем пересели на маленький, как в фильмах о Дальнем Западе, и так добрались до Пюже-Тенье. Пока он разговаривал с сестрой Клеманс, я ждала на дороге. Она приоткрыла дверь, чтобы посмотреть на меня, но не вышла и не сказала ни слова. Я была на третьем месяце беременности и боялась, что Габриель меня бросит. Его сестра, с которой он очень считался, и знать не хотела об австрийке. Помню, я играла в черные и белые камешки на краю дороги, загадывая, оставят меня или нет. Я словно сейчас вижу свою тень на дороге, слышу стрекот насекомых. Мне было 17 лет, я была одинока, на сердце было неспокойно. Думаю, что, если бы меня тогда прогнали, я бы ничего не сказала и как-нибудь выкрутилась. Я застенчива больше на словах, чем на деле. Вернулась бы в Фисс или поехала еще куда-нибудь. Но я ни о чем не жалею. Я уже тогда верила в Бога, а ему было ведомо, каким образом появится на свет маленькая Элиана.
   Мой первый ребенок, тоже девочка, умерла через несколько часов после родов. Она прожила только день, лежа рядом со мной, затем перестала дышать и умерла. Она была семимесячная. В больнице ее бы выходили, но тут… Мне было грустно, конечно, но я чувствовала себя освобожденной от ответственности. Возможно, именно за это Бог покарал меня и за счастье иметь спустя десять лет маленькую Элиану потребовал дорогую плату. Я ее тоже носила меньше восьми месяцев, она весила пять фунтов, но уже истошно орала при родах. Роды принимал доктор Конт, он смеялся: «Милая дамочка, дети, родившиеся в июле, самые горластые и самые непослушные. А уж эта будет вам вечно отравлять жизнь».
   Габриель не хотел ребенка от другого. Он говорил: «Выкинь его. Поговори с доктором. Объясни ему». Я пошла в город к доктору Конту. Это было в феврале 1956 года. Он опустил голову и сказал: «Не могу. Я никогда не делал абортов. Это противно закону жизни». Я была рада. Я уважала его и себя. Сказала Габриелю: «Доктор говорит, что это плохо, и я тоже так считаю». Тот возразил: «Это сделает акушерка». Мы сидели за столом друг против друга, на мне была моя американская шинель и толстый шарф. Я только что пришла с автобуса. «Нет, – сказала я. – Я хочу ребенка. Я не знаю, чей он, но мне все равно. Если желаешь, я вернусь на родину». Он не ответил и весь этот день, и следующий не разговаривал со мной. Затем поехал в Пюже-Тенье посоветоваться с сестрой. Вернувшись, он сказал: «Как тебе угодно. Но я никогда не признаю этого ребенка. Ни за что». Я кивнула. Я как раз стирала и даже не обернулась.
   Когда родилась моя дочь, Габриель отправился в мэрию Аррама за документами. Немного спустя он вернулся очень бледный, выпил два стакана вина и крикнул из большой комнаты: «Я сцепился с мэром. Тебе надо самой его повидать». Я много раз говорила, что мне лучше рожать в больнице. Мы бы тогда заявили о ребенке там, где нас никто не знает. Но он не пожелал. Даже больница казалась ему слишком большим расходом. На третий день какой-то лесоруб по просьбе мэра заехал за мной на грузовичке. И пока отсутствовала, я очень боялась, что Габриель сделает что-нибудь нехорошее моей дочери.
   Мэр мсье Рокка был добрым человеком. Благодаря ему я и получила спустя два года французское гражданство. «Девинь, – сказал он, – не желает признать отцовство. Я хочу, чтобы об этом заявили вы». Я ответила: «Девинь не ее отец». Мсье Рокка стал пунцовым. Он не посмел спросить, чей же это ребенок, долго кусал губы, не глядя на меня, и тогда я сказала: «Я не знаю, кто отец». Он опустил голову и записал Элиану в книгу. Я сама назвала имена – Мануэлы, моей матери, и Герды, моей кузины. Сама не знаю, почему я нарекла ее Элианой. Просто это имя мне нравилось. И нравится по-прежнему. Мсье Рокка сказал: «Девинь дрянь». Я возразила: «Нет. Он просто не отец, и все».
   Выходя из комнатки мэрии, я, не смея взглянуть на него, сказала: «Мсье Рокка, мне бы очень не хотелось, чтобы обо всем этом узнали люди». Он только покачал головой и ответил: «Вы устали. Возвращайтесь домой и не беспокойтесь. Я ведь кое-что понимаю». И никогда никому не говорил о том, что записал в книгу. Он ушел на пенсию еще до затопления Аррама и живет в Ницце. Однажды под Новый год я послала ему поздравление. Купила красивую открытку и послала – потому, наверно, что мне некого было поздравить с Новым годом. Адреса его я не знала и написала: «Мсье Рокка, бывшему мэру Аррама, Ницца». Не знаю, получил он открытку или нет.



4


   В детском саду она была Элианой Девинь, в школе в Брюске – тоже. Она бы никогда ничего не узнала, если бы мы не поехали в Гренобль. Ее уже лечили в ближнем городке от близорукости, но от очков у нее начиналась мигрень, и Габриель, чуть выпьет, обзывал ее «четырехглазой». Не со злости, ведь моя дочь постепенно заполнила всю его жизнь. Вот только выпив, он впадал в невероятную тоску, и было трудно понять, шутит ли он над малышкой или ненавидит ее за то, что так любит.
   Даже присущая ему скупость не касалась ее. Уже двух-трех лет от роду она все время ходила за ним по пятам, повторяя: «Мой папуля», – и тот ни разу ни в чем не отказал ей. Возвращаясь домой, он вытаскивал из карманов куртки то, что она просила, – сначала игрушки, а потом и серебряное сердечко, которое до сих пор у нее.
   Она была ласковым и послушным ребенком, но богом для нее был ее папа. Когда он хвалился ей, как пересек всю Германию, она, сидя у него на коленях, восхищенно смотрела на него голубыми глазами. В этих случаях ужин мог затянуться на два часа. Я говорила: «Пора спать, завтра рано вставать». Она приказывала мне молчать: «А ты дай мне поговорить с папой». Он смеялся и, крепко обнимая, целовал ее, чувствуя себя сильным. Даже мне, хорошо его знавшей, казалось тогда, что он сильный, мужественный и лучше, чем я о нем думаю. В младших классах она очень гордилась, что он смотритель и что ее однокашники смолкают при нем. Она очень им гордилась.
   Однажды Габриель сказал мне: «Я узнавал насчет глаз малышки. Ее надо отвезти в Гренобль». Так она и узнала, что ее фамилия Вик. Окулист выписал ей рецепт на имя Элианы Вик. Моя дочь ничего не сказала. Просто взяла листок раньше меня и побледнела.
   Мы отправились пообедать в ресторан при гренобльском парке, и она спросила: «Почему у меня не папина фамилия?». Рядом с ней сидела овчарка, которую она кормила под столом мясом. Габриель ответил: «Это все из-за войны. Я объясню тебе потом». Перехватив взгляд дочери, я поняла, что в наказание за грехи Бог начинает посылать мне новые испытания. Она быстро подсчитала и возразила: «Когда я родилась, война давно кончилась». Мы продолжали обедать, но Габриель расстроился и напустился на официанта из-за счета. Элиана молчала. Не зная ее, можно было подумать, что она занята лишь овчаркой. Габриель повторил: «Я тебе объясню». Она поглядела на него и кивнула головой в знак согласия. Она очень хотела ему верить. Габриель сказал: «Пошли. А то опоздаем на поезд».

 
   Мы поздно возвратились домой, и малышка, не сказавшая после ресторана ни слова, убежала в свою комнатенку в пристройку. Габриель пошел туда и долго разговаривал с ней. Он вернулся с красными глазами и сказал: «Я теперь решил признать ее. Я имею право». И пошел спать. Подумав с полчаса, я сказала: «Ты можешь это сделать, если я подтвержу твои слова. Но я не стану этого делать. Ей так или иначе придется все узнать. Я сама ей все расскажу, когда она вырастет». Габриель сказал: «Ты хочешь, чтобы она была только твоей дочерью, вот что». Все было, конечно, не так просто, но он правильно понял. Девочке было десять лет, мне 38. После ее рождения у меня были и другие мужчины. Но я не имела представления о том, что меня ждет в будущем.