11


   Я проехал на машине весь Марсель. Зашел в универсам и купил очки от солнца, красную рубашку и длинный черный пластиковый мешок, сам не знаю, для чего предназначенный, скорее всего для рыболовных принадлежностей. Но достаточно большой, чтобы вместить карабин.
   Номер снял в «Кристотель» в районе Мазарга, далеко от центра. Цены тут высокие, но зато просторно, удобно, есть бар, два ресторана, сто пятьдесят одинаковых номеров, и никто ни на кого не обращает внимания. Рекламу этого отеля я увидел у вокзала.
   Заполнив карточку у администратора, сказал, что хочу выспаться и чтобы меня не тревожили. Даже не взглянув, мне ответили, что надо повесить на ручку двери табличку «Не беспокоить».
   В номер меня проводил служащий отеля, которому я, однако, не доверил свой чемодан. Что он увидит его содержимое – «ремингтон» и патроны, – было почти невероятно. Но я поступил так. Дал ему на чай и, как только тот ушел, повесил на дверь табличку «Не беспокоить».
   Еще раз проверил патроны и зарядил карабин. Я понимал, что если придется дважды выстрелить в первого, то нужно будет сразу перезарядить ружье. Одна эта мысль приводила меня в ужас, я не знал, как поступлю в этом случае.
   Мне было неприятно звонить Лебаллеку. Я вспомнил, что телефонные провода идут от дороги к мастерской. Он будет слишком далеко, чтобы его прикончить одной пулей из укороченного ружья. Однако попробую. Но постараюсь не отходить далеко от ворот. Мадемуазель Дье сказала про них, что это «отцы семейств». Откуда знать, сколько сыновей и дочерей окажется в доме, чтобы помешать мне удрать, когда я убью Лебаллека. Хоть я и не слышал лая, но был уверен, что у них есть собака. Да, отходить далеко от ворот не следовало.
   Вот о чем я думал в номере. Засунул карабин, коробку с патронами и красную рубашку в купленный мешок. Поставил его у постели, закинул в мусорный ящик целлофановую упаковку рубашки. Затем влез в ванну. В комнате был маленький холодильник, я взял оттуда бутылку пива и карандашом, висевшим на цепочке, поставил крестик в счете на крышке холодильника – вот что такое люксовый отель.
   В чистых трусах лег в постель, выпил пиво и подумал, что завтра увижу Эну, когда она проснется. Представил себе – вдруг узнает меня, сам себе сказал – бред и перестал об этом думать.
   Встал в четыре. Снова надел черные брюки, черную водолазку Микки и свою бежевую куртку. С собой взял только пластиковый мешок и вышел из отеля через бар, полный иностранных туристов. Заправившись и проверив масло, я выехал в направлении Экса.
   Ехал не спеша. Мне надо было оказаться в Дине не раньше семи. Приблизительно так и приехал туда. Поставил машину на стоянку, которую обнаружил утром. Пешком дошел до бульвара Гассенди. Народу кругом было полно.
   Я ожидал, что контора уже закрыта, но ошибся. Внутри за столом сидел мужчина, подписывал какие-то бумаги с пожилой парой. Не останавливаясь, я взглянул на него и, перейдя улицу чуть дальше, вошел в большой бар «Провансаль». Здесь было людно и шумно, как на митинге. Я спросил кружку пива и жетон для телефона.
   Телефонная кабина находилась в конце бильярдного зала. Я позвонил в контору: «Мсье Туре?» Тот ответил: «Он самый». Тогда я сказал: «Послушайте, я хочу продать землю при выезде из Диня по дороге в Ла Жави. Прекрасный участок. Около гектара. Мне хотелось бы вам его показать». Он спросил мое имя. Я ответил: «Планно. Робер Планно». Он предложил встретиться на будущей неделе, но я сказал: «Я нездешний. Я из Ментоны и ночным поездом уезжаю». Он не горел желанием поехать туда немедленно. «Послушайте, господин Туре, – сказал я ему, – предложение это выгодное, Мне срочно нужны деньги, вы понимаете? Всего десять километров от Диня Целый гектар поля и еще кошара, которую можно обновить». Он как-то нерешительно переспросил, где это, и наконец произнес: «Сначала мне надо заехать домой». Я сказал: «Прекрасно. Я все равно не смогу быть там раньше половины девятого. А займет это у нас не больше пятнадцати минут». Он ответил: «Ладно, всегда так с вами». Видно, думал про своих клиентов. Я спросил, знает ли он лесопилку Лебаллека. Он ответил почти с отвращением: «Еще бы. Это мой свояк». Я сказал: «Так это подальше километра на три, направо вверх идет дорога через лес. Я буду ждать вас при въезде, на дороге. Какая у вас машина?». Он ответил: «СХ». Я продолжал: «Меня легко узнать, я в красной рубашке».
   Допив и расплатившись, походил около конторы. Туре собирался уезжать. Через стекло я толком не мог его разглядеть, но тут он как раз вышел на улицу. Я почти забыл о том, что они сделали с Эной, а думал о том, что мне предстоит.
   Я пошел к «ДС». Оставил там куртку, взял черный мешок, надел очки, проверил все дверцы и быстрым шагом добрался до выхода из города. Жаркое солнце еще выглядывало из-за гор. На выбранном мной обратном пути были только два светофора, а движение так себе.
   Проходя мимо лесопилки, я не остановился, только глянул во двор и увидел там немецкую овчарку, которую держал длинноволосый парень одних лет с Бу-Бу. Машины проносились по шоссе, дорога была прямая. Я прикинул, что через час их будет меньше. По пути мне захотелось пить. Наверно, от страха пересохло в горле. С этой минуты жажда уже не оставляла меня.
   В кошаре я надел на водолазку красную рубашку и закатал рукава. Вынув карабин, положил его справа при входе и проверил, быстро ли смогу достать. Затем сел на пороге и стал ждать. Уж не помню, о чем я тогда думал. О жажде, о том, что мадам Фельдман упомянула провалившуюся крышу. Скорее ни о чем.
   Когда подошло время, я спустился вниз к дороге и увидел выходивших из леса мужчину и женщину. Они шли обнявшись и были заняты только собой. Меня они не заметили и пошли в сторону Брюске. Машин на дороге стало меньше. Сердце мое ныло, в горле было сухо.
   Туре опоздал минут на десять. Как и я предполагал, он съехал с дороги, выключил мотор, вынул ключи и положил их в карман пиджака. Вылезая, сказал: «Извините, мсье Планно. Вы, наверное, знаете, каково управляться с женщинами» И протянул мне руку. Человек среднего роста, с залысинами и серыми глазами. Все у него было фальшивое, начиная с улыбки. Манеры оборотистого дельца. Я сказал: «Это наверху, пошли». В первую секунду лицо его мне показалось знакомым, но смутно, и я перестал об этом думать.
   Мы пошли вверх по дороге. Он сказал: «Так вот где это? Я уже однажды продал тут землю». Я шел впереди, а он остановился и огляделся. О чем он говорил, уже не помню, да и не вдумывался. Я первым вошел в разрушенную постройку, на ходу схватил карабин и обернулся. Тут он поперхнулся и уставился на оружие. Прошептал: «Что это значит?».
   Я приказал ему отойти к стене. При этом он чуть не упал. Я спросил его: «Это вы направили ее в Авиньон?». Он смотрел на меня, разинув рот, а затем, скосив глаза на карабин, прошептал: «Что? Какой Авиньон?». Но потом понял: «Ту девушку?». Я ответил: «Элиану. Мою жену». Он замахал рукой, чтобы я не стрелял: «Послушайте, я совершенно ни при чем! Клянусь вам! Все произошло по вине моего свояка». Я молчал, а он попробовал передвинуться, но опять замер, увидев, что я поднимаю «ремингтон». Я держал карабин обеими руками, целясь ему в грудь. Он криво усмехнулся и сказал, уже тише, прерывающимся голосом: «Нет, вы этого не сделаете. Вы решили меня попугать, да? Во всем виноват мой свояк, клянусь вам». Я не ответил. И он, решив, что я не стану нажимать на курок, отошел от стены и с решимостью промолвил: «Ну хватит. Вы что, поверили ей? Разве вам не ясно, что она ненормальная? Я, конечно, виноват тоже, но если всякая шлюха…». Я выстрелил.
   Выстрел прозвучал так громко, что на какое-то время я даже закрыл глаза. А он, сделав шаг вперед, как бы пытался рукой отвернуть в сторону дуло. С недоумением на лице он постоял еще какое-то время с насквозь пробитой грудью, и это время показалось мне бесконечным, а затем вдруг упал. И по тому, как он упал, я понял, что убил его.
   Я вышел и прислушался. Тихо. Только постепенно дошло, что вокруг поют птицы. Вернулся в кошару. Положил карабин в мешок. Когда вытаскивал ключи от машины Туре, пришлось взглянуть на него. Пиджак на спине был с дыркой, весь в крови.
   Я побежал. Теперь то же расстояние показалось мне бесконечным. Не хватало воздуха, а когда сел за руль «СХ», во рту все горело. Я чуть помешкал, затем развернулся и, пропустив две машины, выехал на шоссе. Ехал и повторял: «Будь осторожен. Будь осторожен». Ни о чем другом не хотелось думать. Крупные капли пота падали мне на ресницы, и, чтобы вытереть их, приходилось снимать очки.
   Я остановил машину на левой стороне, как раз перед въездом на лесопилку. Вынул из мешка карабин, положил на сиденье, а вылезая, не выключил мотор и не запер дверцу. Когда шел к воротам, заходящее солнце светило мне в спину. «Мсье Лебаллек!» – закричал я. В доме залаяла собака. В дверях показалась женщина в фартуке. Чтобы разглядеть меня, приложила руку к глазам. Я спросил: «Господин Лебаллек дома?» – «А что у вас к нему?». Я жестом показал ей на машину за собой. «Я к нему по делу от его шурина».
   Она пошла за ним. Пахло смолой. Земля была кое-где посыпана опилками, будто снегом.
   Когда он вышел из дома, солнце мешало ему смотреть. Я не двигался с места. Был он такой же высокий и грузный, как я, только лет на двадцать старше. Голый до пояса, в руках салфетку держит. Спрашивает: «Ну что еще такое?». Я сказал: «Гляньте-ка». И двинулся к машине. А он прикрыл дверь, и я слышал за собой шаги. Я наклонился над сиденьем, словно что-то разыскиваю, пока не удостоверился, что он рядом. Тогда я схватил карабин, повернулся и пошел на него так, чтобы карабин не могли увидеть с дороги.
   При виде ружья он резко остановился в семи или восьми шагах от меня. Прищурившись, не мигая смотрел, как и Туре, но заговорил иначе: «Что за игрушки? Кто вы такой?». Был ошеломлен, но не напуган. И тоже показался почему-то мне знакомым. За спиной проносились машины. Я сказал: «Я муж Элианы». У него волосатая седая грудь и на голове седые волосы. Кажется, только в эту минуту я впервые подумал, что он и Туре брали ее. Эти мерзостные волосы на груди, толстые лапы. Он сказал: «Ах вот в чем дело». Теребя салфетку, он как-то неприятно поглядывал на меня. А затем, оглянувшись на дом, сказал примирительно: «Кретин, ты, значит, поверил ее россказням? К чему было мне кого-то насиловать! А ее ты можешь оставить себе, она меня больше не интересует». И, повернувшись, пошел к дому. Я нажал на курок. Получив пулю в спину, он споткнулся и отшвырнул салфетку. Но не упал. Согнувшись чуть не пополам, он обхватил живот руками и с натугой двинулся дальше. Услыхав, как он шепчет: «Вот дерьмо», я выстрелил еще раз, после чего он упал с пробитой головой. Распахнулась дверь, раздался лай, крики. Я увидел, как по двору несется овчарка, и, кажется, с места не сошел. Она не набросилась на меня, а стала кружить вокруг хозяина, лаяла и скулила. Тут же из дома выскочили с воплями люди и бросились к «СХ». Да между первым и вторым выстрелами заскрипели тормоза чьей-то машины на шоссе. Теперь из нее вышли обеспокоенные мужчина и женщина. Я пригрозил им карабином и заорал: «Уезжайте, уезжайте!».
   Мотор «СХ» работал по-прежнему. Я тронул, когда длинноволосый парень, понявший все раньше других, видимо, сын Лебаллека, уже хватался за заднюю дверцу. Но его отбросило, и я помчался в Динь, держа скорость под 130 километров. При въезде в город скорость сбросил, поехал направо. Перед светофором пришлось затормозить. Я воспользовался этим, чтобы спрятать карабин и очки в мешок. Перед самой площадью остановился и выключил мотор. Снял красную рубашку, вытер руль и переключатель скоростей, хотя хорошо понимал, что это ни к чему, сунул рубашку в мешок.
   Когда вышел из машины, уже выли сирены полиции. В сторону Ла Жави промчались по крайней мере две машины. Я едва не побежал к своей «ДС», рискуя привлечь внимание прохожих или высунувшихся из окон. Подняв заднее сиденье, сунул туда мешок. И перед тем как отъехать, надел куртку.
   Перед въездом на мост через Блеонн было, как обычно, тесно, а посередине, яростно сигналя, пронесся автобус полиции. Еще не выставили кордоны, и до Маноска я ехал в потоке машин. В какую-то минуту нас на полной скорости обогнали двое на мотоциклах. Я их увидел потом при въезде в Малижайи, они разговаривали с жандармами. Те останавливали все «СХ» и еще «ЖС» – вероятно потому, что они схожие. Дальше все было тихо. Сердце поуспокоилось. Только очень хотелось пить.
   Было около одиннадцати, когда я съехал с автострады в центре Марселя. Доехал до Корниша и тут на скале размозжил карабин и бросил в воду, отделался тем же путем от оставшихся патронов и от очков. По дороге в «Кристотель» притормозил еще дважды, бросив мешок и красную рубашку в водостоки.
   В полночь в баре было еще полно. Никто не обратил на меня внимания. Я поднялся к себе, выпил две бутылки пива, принял душ и лег. Опять хотелось пить. Подумал было встать и взять из холодильника минералку. Но сразу заснул, как провалился. Проснулся я сам, не знаю почему, среди ночи. Меня мучил страх. Однако прошло немало времени, прежде чем я вспомнил, что убил двух человек. Потом усталость помогла снова заснуть.



12


   Я увидел Эну на другой день в той же палате. Распустив волосы, она стояла около постели в одном из привезенных мной платьев – белом летнем. Глаза казались еще светлее, чем обычно. Я обрадовался, что она надела именно это платье. Стояла очень прямо, внимательно вглядываясь в мое лицо с какой-то нерешительной, очень нежной, но – как бы это сказать – чужой улыбкой.
   Хотя было воскресенье, мадам Фельдман пришла тоже и сказала ей: «Этот господин знает тебя, он знаком с твоим папой», но Эна только качнула головой, что рада. Не зная, чем доставить ей удовольствие, я купил цветы и коробку шоколада. Она сказала: «Спасибо, мсье». И пока медсестра ходила за вазой и ставила цветы, начала разговаривать сама с собой каким-то низким голосом. Я сказал: «Элиана». Она все с той же улыбкой посмотрела на меня, и я почувствовал: чего-то ждет. Я сказал ей: «Если ты чего-нибудь хочешь, скажи, я принесу». Она ответила: «Я хочу серебряное сердечко и медвежонка, и потом я еще хочу…» Она не договорила и стала плакать. Я спросил: «Чего ты хочешь?». Она пошевелила головой, не переставая смотреть на меня сквозь слезы, и все. Стоявшая за мной врачиха сказала: «Этот господин твой большой друг. Он через несколько дней привезет на машине твоего папу». Тогда она засмеялась и, плача, стала ходить по палате, приговаривая: «Да, этого я очень хочу. Да, это то, что надо». И снова тихо заговорила сама с собой – неспокойная, но счастливая, со слезами на щеках.
   Мне дали понять, что пора уйти. А я-то не пробыл и пяти минут. Я сказал: «До свидания, Элиана». Она, обернувшись, опять улыбнулась. Щеки ввалились, голову она держала очень прямо, и я заметил – потому что стремился все унести с собой в памяти, – у нее сняли обручальное кольцо.
   В коридоре я прислонился к стене, и мадам Фельдман мне сказала: «Перестаньте. Я же вас предупреждала. Будьте благоразумны». Я сделал над собой усилие. Мне было стыдно. Мы пошли к лифту. Я сказал; «Как же так? Разве это бывает?» Она ответила; «Неизлечимые болезни редки. Если бы я всем сердцем в это не верила, то сидела бы дома и смотрела по телевизору передачу о крокодилах. Вот существа, которые сумели выжить, несмотря ни на что».
   Я поездил по Марселю. Поставил машину на аллее Леон-Гамбетта, вошел в кафе. По-прежнему хотелось пить. Заказал воду с мятой. Ее любимый напиток. Более прохладительный, чем пиво. Кажется, я хотел чего-то, чего не существует на свете.
   Потом пешком спустился по улице Канебьер до Старого порта. Меня толкали, но я молча рассматривал витрины. Серебряное сердечко. Где оно? Медвежонок, тот в нашей комнате. Я видел его перед отъездом. В Старом порту я поглядел на воду, на пятна нефти, на пароходики. Вернувшись на Канебьер, купил в киоске парижскую газету «Журналь де Диманш» и просмотрел, сидя в кафе, снова взял стакан минеральной с мятой.
   О происшествии в Дине там уже писали, но в двух словах. Неизвестным убит хозяин лесопилки, исчез шурин жертвы, агент по продаже недвижимости. Машина его обнаружена, ведутся розыски. Я знал, что в понедельник газеты напишут подробнее, но не чувствовал ничего похожего на страх. Было безразлично.
   Около шести часов вечера сел в «ДС». Решил ехать домой и вернуться снова на другой день. Я привезу ей медвежонка, она будет счастлива. Вечером поговорю с Микки. Не стану ему рассказывать, что я сделал, чтобы не впутывать его в это дело, но мне станет легче, когда увижу его мордаху и услышу его глупости. Он опять заговорит об Эдди Мерксе, Мэрилин Монро и Марселе Омоне. А может, и о Рокаре. По его мнению, Рокар – настоящий социалист и всегда говорит умные вещи. Клянусь, когда Микки рассуждает об этом, остается только заткнуть чем-нибудь уши.
   Возвращаясь, я не хотел проезжать через Динь. Поэтому, добравшись до Драгиньяна и съев бутерброд, поехал наверх через Кастеллан и Анно. Сто восемьдесят километров.
   Первый, кого я увидел, вернувшись в наш город, был ВавА, парень, перерисовавший портрет для Коньяты. Он слонялся, предлагая отдыхающим сняться. Он и сказал мне, что Микки с Жоржеттой в кино. А другого брата не видел. Он спросил, как Эна. Я ответил: «Ничего. Спасибо». Поставил «ДС» на улочке возле «Ройаля» за старым рынком. Лулу-Лу сидела в кассе, мне не хотелось ее видеть, и я пошел, как уже говорил раньше, в кафе напротив поджидать перерыв.
   Когда же я начал вам все рассказывать? В понедельник вечером, на другой день и до утра. Затем мы разговаривали днем во вторник. А сейчас среда. Всего-то среда, 11 августа. Я только что понял это, просмотрев календарь, в котором для себя записал все события, случившиеся со мной этой весной и летом, с того дня, когда танцевал с Эной, когда впервые держал ее в своих объятиях. Господи, как это было давно!
   Итак, я рассматривал афишу с Джерри Льюисом и ждал перерыва, когда выйдет Микки. И думал о своем чемодане. Я забыл, куда дел его. Помнил, что, оплачивая счет в «Кристотеле», держал чемодан у ног, а потом уж ничего не помнил. Не помнил, положил ли его в багажник «ДС». Подл, он и лежит там. Я тоже понемногу начинал сходить с ума.
   Из кино повалил народ. Одни курили, другие ели мороженое Наконец я увидел Жоржетту и Микки. На нем были такие же черные брюки, как и на мне, и зеленоватая водолазка. И шел он эдак вальяжно, как павлин. Если не видеть, как Микки выходит в перерыве из кинотеатра, бросая окружающим: «Как дела, старина?» – скаля передние зубы на манер Хэмфри Богарта, то трудно понять, как радостно сознавать в такую минуту, что он твой брат. Хочется смеяться, и сердце щемит.
   Встав со стула, я постучал по витрине, и он увидел меня. И еще понял кое-что. Жоржетта пошла было за ним, но он ей что-то сказал, и она осталась на улице под фонарем, а Микки подсел ко мне. Я пил пиво, и он заказал себе тоже. Потом спросил про Эну. Я рассказал, как ходил в больницу сегодня и накануне. Микки выпил пиво, хмуря лоб, как всякий раз, когда размышляет, и сказал: «Вид у тебя очень усталый. Скоро и ты попадешь в больницу».
   Мы молча посидели еще за столом, а затем он сообщил, что его хозяин Фарральдо хочет меня видеть. Я встречался с Фарральдо раз десять – привет, как дела? – он даже был на моей свадьбе, но я толком с ним незнаком и потому удивился. А Микки сказал: «Это по поводу бывшего работника лесопилки по имени Лебаллек». Я почувствовал комок в горле, но постарался не показать виду. Тогда он добавил: «Две недели назад Эна приходила к Фарральдо и интересовалась тем Лебаллеком. Он тот самый шофер, что привез механическое пианино. Ну, когда отец возил его в город, в ломбард». Лебаллек, механическое пианино, наш отец – я ничего не мог понять и спросил: «Ты это о чем? Что за история?» Я сказал это так громко, что Микки, в замешательстве оглядевшись, ответил; «Я лично ничего не знаю. Фарральдо только сказал, что хочет поговорить с тобой».
   Я заплатил по счету. Напротив в кинотеатре дали звонок на окончание перерыва. Мы вышли из кафе. Жоржетта дожидалась недовольная. Я поцеловал ее в щеку. Она спросила про Эну. Я ответил: «Микки тебе расскажет». Микки предложил: «Идем с нами. Забавный фильм. Посмеешься, станет легче». Я отказался, сказав им, что мне не больно охота смеяться, особенно сейчас. Они вернулись в зал. Лулу-Лу стояла в дверях, отбирая контрамарки. Я лишь помахал ей издали рукой и пошел к «ДС». Чемодан был в багажнике.
   Приехав в деревню, я застал Коньяту и мать на кухне, они смотрели телек. Мать одновременно гладила белье. Она выключила телевизор, и я рассказал о том, что видел в больнице. Два-три раза мне приходилось кое-что по второму разу объяснять Коньяте, которая повторяла: «Что, что?» Бу-Бу не ужинал дома, и осталась тушеная баранина. Однако я сказал, что не хочу есть. Бутерброд, купленный в Драгиньяне, застрял у меня в горле.
   Я спросил мать: «Ты знаешь, кто был тот шофер, который привез механическое пианино, когда я был мальчишкой?» Она ответила: «Я даже нашла накладную. И показала ее девочке. Его зовут Жан Лебаллек. В тот вечер меня не было дома, я ходила к Массиням – именно тогда умер их старик. Но я часто встречала Жана Лебаллека, и твоя тетка тоже, можешь спросить ее сам».
   Она пошла за накладной, а я поговорил с Коньятой. В глазах у нее застыли слезинки. Она переживала, думая о том, каково Эне в сумасшедшем доме. И сказала глухим, очень громким и ровным голосом: «Жан Лебаллек и его шурин. Они сидели в этой комнате вместе с твоим бедным отцом. Я хорошо помню тот день – понедельник в ноябре 1955 года. Как раз обильно выпал снег. Они привезли пианино и выпили вина, тут, в этой самой комнате, и ты стоял здесь тоже, тебе было десять лет».
   Я ничего не помнил. Осталось только смутное впечатление чего-то знакомого при виде лица Туре и особенно Лебаллека, когда он, уставившись на карабин, бросил: «Что за игрушки?». Я долго втолковывал Коньяте, пока она поняла мой вопрос: «Когда ты об этом рассказала ей?». Коньята ответила: «Девочке? За два дня до ее дня рождения, когда она поехала повидаться с учительницей и так поздно вернулась».
   Я сидел у стола, положив руки на колени. Мне хотелось все обдумать, но никак не удавалось сосредоточиться. Я даже не знал, о чем мне думать. Какое отношение к этой-истории имели пианино, мой отец и зимний день двадцать лет назад? Я чувствовал себя выпотрошенным, застывшим.
   Мать положила передо мной какую-то бумагу. Та самая накладная. На ней фамилии – Фарральдо, Лебаллека, моего отца. Дата наверху – 19 ноября 1955 года, а мой отец вывел внизу 21-е. Я поглядел на Коньяту и на мать. Затем сказал: «Ничего не понимаю. Зачем ей понадобился этот шофер? Она ведь тогда еще не родилась». Хотя я говорил тихо, словно для самого себя, Коньята все поняла и сказала: «Ноябрь 1955 года. Это за восемь месяцев до ее рождения. А отец ее неизвестен. Если ты все еще не понимаешь, зачем она пыталась выяснить, кто он такой, значит, ты решительно глуп».
   Я поглядел на будильник и сказал матери, что поеду в гараж вернуть машину хозяину. Она спросила: «Что так поздно?» Было почти одиннадцать. Но мне надо было повидать Еву Браун, я не мог ждать до утра. Я сказал им: «Идите спать. Мы еще все обсудим». Перед тем как выйти, выпил два стакана воды из-под крана.
   В одном из окон у Евы Браун горел свет. Я постучал в стеклянную дверь кухни. Помню, была такая яркая луна, что я увидел свое отражение в стекле. Отошел на несколько шагов и сказал довольно громко: «Это я, Флоримон». Какое-то время мне казалось, что она не слышит, я уже собрался повторить, как в кухне зажегся свет и дверь открылась.
   Ева Браун накинула на ночную сорочку халат и завязала пояс. Волосы были стянуты лентой. Открывая, она широко улыбнулась, наверное подумав, что раз я не дождался утра, значит, у меня приятные новости. Но едва увидела меня, помрачнела.
   Войдя на кухню, я прислонился к стене. Она предложила сесть, но я только покачал головой. Глядя на нее – у нее такие же глаза, как у дочери, – я сказал: «Мне надо знать всю правду. Я так больше не могу. Разве вы не видите, что я не могу? Что произошло в Арраме в ноябре 1955 года?».
   Вы уже знаете, что рассказала мне Ева Браун в ту ночь, – ведь вы были у нее вчера, – наверно, теми же словами, которыми отвечала все эти годы, когда Эна забрасывала ее вопросами.
   Я прервал тещу только раз: в ту минуту, когда сообразил, что Эна могла подумать, будто тот итальянец, черноглазый и усатый, был мой отец. Я задохнулся от возмущения. Я не нашелся даже, как объяснить, что это невозможно. Да и как объяснить? Невозможно, и все тут.
   Взяв себя в руки я дослушал Еву Браун до конца. О ее знакомстве с Девинем во время войны в Германии. О том, как их семейное счастье было во время поездки в Гренобль разрушено девочкой, которую все звали Эна. Я снова услышал о собаке, которую она кормила под столом мясом. Ева Браун сидела на ступеньках лестницы наверх и упорно не поднимала глаз. Говорила печальным монотонным голосом, но достаточно громким, чтобы мне было слышно. Я сел рядом.
   Наконец она сказала, что именно по вине ее пятнадцатилетней дочери оказался в параличе от удара по голове лопатой тот, кого Эна называла отцом. Теща хотела объяснить что-то, но разрыдалась. Я положил ей руку на плечо, мол, не надо объяснять. Дома, придя в себя, Габриель сказал, что упал с лестницы, когда обрезал дерево, а доктор Конт сделал вид, что поверил.