На сей раз стекло выдержало. Что же касается Эны, я уж говорил: когда на нее кричали, она никогда не отвечала. Поднявшись и поправив запачканную одежду грязными руками, взглянула на меня глазами школьницы: «Ну и ведьма эта хозяйка». Я снял переднее колесо, осмотрел камеру – не понадобилось и опускать в воду: она была даже не проколота, а разорвана. Я спросил, как это случилось, но она лишь подняла левое плечо и не ответила.
   Я сказал, что здесь у меня нет запаски, могу ей дать камеру Микки – старую, но еще пригодную. Однако, когда я предложил ей сходить к нам и взять камеру у матери, она отказалась: «Чтобы меня облаяли? Спасибо!» И спросила, когда я кончаю работу. Я ответил, что еще надо порядком полежать под машиной. Тогда она сказала, что обождет меня на улице. Я был без майки, и Эна заявила, что я отменный крепыш. После разорванной камеры я уже меньше думал о своих шансах. Однако это были первые любезные слова с ее стороны, и мне было приятно их слышать. Впрочем, я ошибался: на самом деле она совсем не любила крепышей. Ее тянуло к тощим, как вздохи, парням – чем худосочнее, тем лучше.
   Я закончил работу, умылся в уголке, надел сорочку и крикнул Жюльетте, что ухожу. Та видела, что Эна ждет меня, и ответила, что я могу хоть повеситься.
   Она ждала меня с велосипедом, сидя на пригорке, опершись руками на траву, совершенно неподвижная. Я в жизни не видал людей, которые могли бы так застывать. В такие минуты, казалось, даже ее мозг выключался, и в глубине ее широко раскрытых огромных глаз была пустота. Однажды дома она не заметила, как я пришел, и мне удалось понаблюдать за ней. Ну настоящая кукла, с которой перестали играть и бросили одну. Просидеть так она могла десять веков подряд. В конце концов я зашевелился, а то впору было сойти с ума.
   Мы прошли деревню бок о бок. На плече я нес ее велосипед. И по мере того как мы спускались вниз по улице – единственному пути к нашему дому, – все выходили поглазеть. Вот именно – все. Даже новорожденный в коляске. Не знаю, может, виноват животный инстинкт, толкающий людей после грозы на улицу, или просто желание не пропустить зрелище, как Пинг-Понг идет с дочерью Евы Браун. Так или иначе, но нам не удалось поговорить. Брошар из кафе помахал мне рукой, и я небрежно ответил ему. Другие, с вытянутыми лицами, лишь провожали нас глазами, тоже молча. Даже когда я опробовал свою «делайе», не было у меня такого почетного караула.
   Наш дом, как и дом ее родителей, на краю деревни, только по другую сторону. Каменный низ и деревянный верх, крыша осела, но не прохудилась, большой двор. Кроме виноградника, купленного мною с Микки, и гектара, который арендуют отдыхающие, у нас нет другой земли. Нет у нас и скотины, только несколько кур да кроликов. Мать держит дом в чистоте и ни за что не соглашается завести даже собаку. Отец оставил в наследство только стены и свое механическое пианино. Живем мы на мой заработок и на деньги, остающиеся у Микки от его зарплаты, уходящей главным образом на гонки, которые он обычно заканчивает спустя три часа после победителя. Но он ни в чем себе не отказывает и имеет все, что нужно настоящему чемпиону. Если бы нашлось где, то, пожалуй, стал бы надувать, как Эдди Меркс, свои камеры гелием. Но сделаешь замечание – он притворяется, будто проглотил жвачку, и тебе становится стыдно за свою жадность.
   Выйдя из деревни, мы наконец разговорились. Она сказала, что я не должен был вчера бросать ее на танцах. Она, мол, заметила – меня что-то задело, но не поняла, что именно. Кроме того, ей было жалко потерять хорошего партнера. Я сказал, – хоть это и была не вся правда, – что мне стало неловко из-за Жоржа Массиня. На что она заметила, что не принадлежит никому, тем более Жоржу. Да к тому же между ними все кончено. И продолжала идти, качая головой, словно повторяя про себя сказанное вслух.
   В тот вечер воздух был какой-то особенный, темно-синее небо казалось вымытым. Мать стояла на пороге дома и наблюдала, как мы идем по двору. Я крикнул ей издалека, что должен починить камеру, и отправился прямо к сарайчику, где держу инвентарь. Они не сказали друг другу ни слова, даже «здравствуйте». Эна – потому, что ее никогда этому не учили, а наша мать – оттого, что сразу замыкается в себе, едва видит чью-то юбку – даже Жоржетты. Думаю, у нее перехватило бы дыхание, обнаружь она в нашем дворе шотландца.
   Пока я менял камеру, Эна уселась на край колодца в нескольких шагах от меня и поигрывала рукой в воде, не переставая поглядывать в мою сторону. Я спросил, не разрезала ли она камеру нарочно, чтобы повидать меня, и услышал в ответ: «Да, секачом». Я еще спросил, не потому ли она нарочно в гараже подошла так близко к машине, что знала, что я лежу там. Она опять сказала «да». Мол, видела, как я поглядываю на ее ноги, когда проходила мимо гаража. Она даже собиралась снять трусы перед тем, как войти, но заметила в окне Жюльетту и не осмелилась.
   Говоря так, она не засмеялась, не понизила голос, только произносила слова с чуть заметным акцентом бошей. Тут я натянул на колесо разорванную камеру, и пришлось все начинать сначала. У меня было тяжело на душе. Я сказал, что девушке не положено так говорить. Она возразила, что, мол, все девушки одинаковы, только иные прикидываются. Я работал, стоя к ней спиной, чтобы она не видела мою оплошность. Тогда она спросила: «Пинг-Понг – это не имя. Как вас зовут?» Даже не успев подумать, я сказал – Робер.
   Велосипед был исправлен, но она не спешила уйти. Посидела на колодце, поставив на него одну ногу и покачивая на весу другой, чтобы я разглядел. Нов ее глазах я подметил не столько обиду, сколько грусть, оттого что все уловки не производили на меня задуманного впечатления и были даже немного противны. Уже потом я видел ее такой всякий раз, когда она проигрывала в какую-то игру – скажем, в карты, хотя в общем-то хорошо играла. Опустив ноги, она, не вставая, оправила юбку и только тогда поднялась с места. Спросила, сколько мне должна. Я пожал плечами. Тогда она сказала, но уже не своим обычным голосом, мне даже показалось – без всякого акцента: «Вы не проводите меня домой?» Я согласился. Она хотела сама тащить свой велосипед, но я сказал: нет, мне это труда не составит.
   По дороге мы мало разговаривали. Она рассказала, что любит Мэрилин Монро, что победила в конкурсе красоты прошлым летом в Сент-Этьен-де-Тине. Я ответил, что был там с братьями и что она победила чисто. Вся деревня снова выстроилась по обочинам, наблюдая за нами, кроме младенца в коляске, который видал и не такое. Брошар снова как-то нерешительно помахал мне, и я в ответ.
   Перед ее домом мы попрощались. Она взяла велосипед и пожала мне руку. Ева Браун была во дворе, поднимала прибитые ливнем цветы. Она издали молча наблюдала за нами. Я крикнул: «Добрый вечер, мадам!» – но обращался к истукану. И уж было пошел назад, когда Эна возьми да спроси, не раздумал ли я пригласить ее в ресторан. Я ответил: конечно, когда ей угодно. «Тогда сегодня, сейчас же». Первое, что мне тогда пришло в голову – ей будет нелегко отпроситься, но она ответила: «Эна все уладит». Тогда я еще не знал ее привычку говорить о себе или о тех, к кому обращалась, словно о ком-то третьем.
   Ева Браун следила за нами из глубины двора. Было часов семь. Пятна от солнца еще были на вершинах гор. До ресторана езды часа полтора. А мне еще переодеться, и ее я тоже не представлял при свечах в юбке и свитере, не говоря уже о масляных пятнах, которые она насажала, пока дурила в гараже. Она все поняла, мол, будет готова через пять минут, мне надо только помочь выбрать ей платье, для чего подойти к ее окну со стороны луга Брошаров. Она платья в окно покажет. Теперь вы понимаете, отчего я в конце концов не мог жить без нее. Она жала на газ как никто на свете.
   Я кивнул. Она тронула меня рукой с внезапной, словно возникшей откуда-то из глубины и освободившей ее от напряжения улыбкой и, бросив на землю велосипед, побежала к дому, быстро перебирая длинными ногами, как все девушки, покачивая бедрами и отбрасывая ноги слегка в стороны. А я обошел дом возле кладбища, как на прошлой неделе. Только теперь ни к чему стало таиться. На лугу было пусто. Стоя за изгородью, я слышал сквозь жужжание пчел громкий голос Евы Браун, говорившей что-то на своем языке. Эна отвечала. Слов я не понимал, но о смысле догадывался. Затем все стихло.
   Спустя минуту Эна открыла окно и показала мне три платья – красное, черное и розовое. К черному она приложила розу, а затем брошь. Каждое платье она как бы прикидывала на себя. Сначала красное. Я рукой показал: нет. Два других мне нравились больше, особенно короткое розовое с тоненькими бретельками. Я развел руками, не зная, какое предпочесть. Тогда она стащила водолазку – открылась грудь, именно такая, как я догадывался, – крепкая, высокая и формы отличной – и надела розовое платье. Подоконник мешал мне видеть ее во весь рост. Потом она надела черное, но я решил не тянуть и показал, что предпочитаю розовое. Она поняла и приложила руку к виску – слушаюсь, мол. То была счастливая минута, одна из лучших в моей жизни. Вспоминаю о ней, и хочется начать все сначала.



6


   Пока она переодевалась, я сбегал в гараж. Хозяин был наверху с Жюльеттой, я так влетел на кухню, что стукнул стеклянной дверью о дверцу открытого холодильника: у них такая теснотища, что не открыть обе двери враз. Гараж постепенно съедает квартиру: они занимают любой в ней угол, чтобы складывать тару для масла и папки с бумагами. Скоро им спать негде будет.
   Я попросил у хозяина машину – его зовут Анри, по прозвищу Анри Четвертый, потому как родом из той же области, что и давнишний король. Он предложил: бери старую малолитражку. Нарочно, чтобы покрасоваться перед Жюльеттой, которая наверняка уже расписала ему все. Я спросил, нужна ли ему «ДС». Жюльетта готовила ужин и решила подыграть: мол, для занятий всякой мерзостью с той особой можно сходить в лес, а их машина для таких вещей не подходит. Однако хозяин умеет с женой обращаться. Он сказал, что после того, как я был ее возлюбленным в школе, нечего преследовать меня всю жизнь. И она отступила к омлету и пюре.
   Он полез в холодильник за льдом для пастиса и предложил мне выпить. Я глотнул. Тогда он пояснил, что Жюльетта хотела бы в этот вечер сама воспользоваться сиденьями «ДС». Она бросила: «Ну знаешь» – и зашлась краской, однако не рассердилась. Ничего не скажешь – умеет он ее уломать. Я попрощался, и она посоветовала мне быть осторожнее. Я ответил, что вожу машину аккуратно. Она ответила, что имеет в виду другое.
   Когда я вывел «ДС» из гаража, то прикинул, что не успеваю переодеться и что сначала надо забрать мою даму, которая наверняка уже готова. Едва я развернулся за кладбищем, как она спустилась вниз: была причесана, чуть накрашена, в белых туфлях на высоких каблуках и на такой тонкой подошве, что издали показалось, будто ходит босая. На плечи наброшена белая шаль. Платье у нее было словно с картинки модного журнала.
   Ева Браун вышла за ней следом, что-то крича по-немецки. Отец в своей комнате тоже кричал. Эна даже не обернулась, с милой улыбкой подошла ко мне и нежным голоском спросила, нравится ли она такой Роберу. Я совсем позабыл, кто такой Робер, но несколько раз кивнул. Стараясь не помять платье, она села рядом и сказала, что хорошо бы проехать деревню побыстрее, не хочется разыгрывать для здешнего населения английскую королеву.
   К сожалению, по нашей улице вниз быстро не проедешь, и мы удостоились третьего осмотра. Находившиеся на улице громко звали тех, кто был в доме. Уставший здороваться со мной Брошар на сей раз никак не отреагировал, зато его семнадцатилетняя дочь Мартина помахала подружке и даже присвистнула. Жорж Массинь, сидевший с друзьями за столиком кафе, только поглядел краем глаза. Однако мне стало неловко. А ей нисколько – даже показала язык Мартине.
   Я поставил машину перед воротами нашего дома. По дороге Эна сказала, что посидит в ней, пока я переоденусь. Времени у меня осталось в обрез. Микки и Бу-Бу уже были дома. Я сказал им, что не буду ужинать, и они не стали задавать вопросов. Мать тоже, но с ней все получается иначе, и, пока я не ушел, она рта не открыла.
   Я побрился на кухне. Ванной у нас нет, а электробритва Микки мою щетину не берет. Из своего кресла Коньята спросила, с чего это я так прихорашиваюсь. Микки пояснил ей на пальцах, а затем криком во все горло. Он пошел за мной наверх и дал свой одеколон и батник с короткими рукавами. У него потрясающие батники. Их привозит из Флоренции один итальянец, с которым Микки вместе работает. Я надел черные брюки, черный батник с белой отделкой, а Бу-Бу дал мне свой лаковый пояс под цвет мокасин. Оба сказали, что я выгляжу классно. Я объяснил Микки, что, если что-нибудь случится или позвонят по пожарным делам, пусть меня ищут в ресторане Пюже-Тенье, а номер телефона можно найти в справочнике у моего хозяина. Уходя, я сказал матери, что скорее всего вернусь поздно, пусть не беспокоится. Но она накрывала на стол, словно глухая.
   Когда я взялся за руль, Эна не шевельнулась. Сидела по-прежнему очень прямо. Солнце уже закатилось за вершины гор. Она заметила, что я прифрантился, но сказала только, что я похож на Зорро, и по ее глазам, по тому, как она потеснилась, чтобы дать мне место, хотя его было предостаточно, я понял, что этот вечер и ей запомнится надолго.
   По дороге она рассказала, что платья ей шьет мать, что сама она их только укорачивает, никуда не ходит без иголки и нитки, бывает, что и оставляет подол неподшитым, и открыла маленькую белую сумочку, чтобы показать иголку и нитку, – кроме этого, руки у нее ни к чему не приспособлены, она плохая партия для мужчины. Последнее было сказано даже с вызовом. Затем заговорила о своем отце, каким он был до удара, но я плохо ее слушал, надо было гнать и не отвлекаться от дороги.
   Сигнальные фары я зажег только на автостраде в Анно и лишь тогда понял, что мы с ней молчим чуть не час. Теперь она сидела ближе, я даже иногда чувствовал ее плечо. За стеклами была мгла, приближалась ночь. Я спросил, хорошо ли ей. Она мотнула головой, но так серьезно и старательно, что я уж подумал, не закружилась ли у нее голова от виражей, и спросил об этом. Она ответила, что я знаю толк в девушках, но на самом деле ей очень нравилось кататься, ей, мол, хотелось всю жизнь не вылезать из машины, и она не переставала ворчать на своего кретина отца, что так и не купил авто.
   Я похвастался, что у меня есть «делайе». Но ей было известно то же, что и всей деревне. Я заявил, что в конце концов одолею ее, все дело в запчастях, которые теперь не изготовляют. Настанет день, сказал я, когда я повезу ее в большое путешествие. Она поинтересовалась куда. Я дал ей выбирать самой.
   И вдруг Эна повернулась ко мне, лицо оживилось, стало старше лет на десять – или мне так показалось из-за темноты? – и взвинченно, без всякого акцента сказала, что если я когда-нибудь запущу свою мерзкую машину, то должен увезти ее в Париж, в Париж, и тогда смогу ее трахать, сколько захочу. Ведь я же именно этого хочу, не так ли? Она употребила еще более грубое слово и, вытянув вперед руку, ладонью коротко застучала мне в грудь, требуя ответа: «Ну, скажи, что ты хочешь меня, парень!» Я понял, что, если ее не унять, она, чего доброго, схватит мою руку или руль, и притормозил.
   С тех пор я часто вспоминал все мелочи того разговора, не понимая, что же ее так взвинтило. Меня удивила тогда одна вещь. Когда я остановил машину, она круто отстранилась и подняла руки, словно защищаясь от удара.
   Я не мог говорить. Да и не знал, что сказать. Так мы просидели несколько минут. Сначала она не смотрела на меня, а только ждала, опустив голову. Затем выглянула из-под руки. Я хорошо видел ее глаза. В них не было ни сожаления, ни страха, просто глаза человека, который наблюдает за противником и не знает, что от него можно ждать. Я отвернулся, положил руки на руль, и она медленно опустила свои, поправила платье на коленях, отбросила прядь волос со лба. Я стал спрашивать, с чего это она взбесилась, и не удостоился ответа. Я спросил, почему она иногда говорит с акцентом, и узнал – нарочно, чтобы показаться интересней. Вот такие-то дела.
   Я понемногу успокоился, хохотнул. Она сказала, чтобы я перестал смеяться, и добавила, что, коль я об этом разболтаю, она всем расскажет, что я спал с женой Лубэ – Лулу-Лу. Я спросил, откуда ей это известно. Она ответила, что я выглядел тайным агентом, когда обходил кинотеатр. Я ответил, что раз все знают, пускай рассказывает. И снова, даже не глядя, почувствовал в ней отчаяние, как с ней это бывает, когда она проигрывает в карты. Уже тише она попросила меня поклясться, что никому не разболтаю. Я поклялся. И добавил, что, хотя ресторан уже недалеко, я могу, если угодно, отвезти ее обратно. Она схватила меня за руку, откинула назад голову, и вся копна ее волос оказалась у меня на плече: «Ну зачем ты так?» Я включил мотор, и она осталась сидеть, прижавшись ко мне.



7


   В таверне «Два моста» кое-что произошло, именно так, как я себе рисовал, а кое-что, как ни удивительно, еще лучше.
   Был понедельник, и для буднего дня собралось довольно много народу, особенно из живущих в отеле. Однако нам дали хороший столик около окна, выходившего на освещенный бассейн. Входя, Эна сбросила шаль. Плечи и ноги у нее уже загорели, она держала меня за руку, словно была моей, и шла, ни на кого не глядя, вся в себе и одновременно все замечая. Мужчины пялились на нее, а женщины невольно разглядывали меня. Пусть все это глупо, но я уже говорил, без всех этих подробностей вам меня не понять. Поэтому не буду скрывать: я всегда испытывал гордость, находясь с ней.
   Мы сели друг против друга. Рассматривая большое меню, Эна сказала, что впервые в таком месте – со свечами, серебряными приборами и холуями-официантами. Когда она была маленькая, родители повезли ее в Гренобль «показать глазки доктору» и повели потом в ресторан. Но там было убого-преубого, и развлекал ее только пес по кличке Люцифер, которого она кормила под столом мясом. А в заключение отец устроил целый скандал из-за обсчета в четыре су.
   Не знаю с чего, но она повторила, что была тогда маленькой, что Люцифер означает «черт» и что он съел все ее мясо, и со смехом сказала, что на меня пялится блондинка в середине зала и чтобы я не смел поворачиваться, пусть злится, раз сидит со старикашкой. Ее глаза жили отдельно от улыбавшегося рта. В них словно застыла тень, и я приметил, что она концом вилки все чертит какие-то линии на скатерти. Потом сказала, чтобы я не сердился, если она кое о чем спросит, – я кивнул, – и попросила показать деньги, которые есть при мне.
   Я их вытащил из кармана. Бумажника у меня нет. Выходя из дома, я сунул в карман несколько свернутых бумажек. И отдал ей. Даже под краской было заметно, какая она бледная. Она не стала пересчитывать, а просто подержала в руке. Почему она так вела себя в машине, я не очень понял. А теперь вроде бы нашел объяснение: она вспомнила отца, который когда-то заспорил из-за счета, – ей наверняка было стыдно в тот день, понять нетрудно, – и пока мы разговаривали, по ее лицу видно было, как она опасалась, что и у нас могут случиться неприятности.
   Когда она вернула деньги – раскрыв мою ладонь и не глядя вложив их туда, – я спросил: догадался ли. Однако еще прежде, чем она ответила, уже знал, что ошибся. Она снова порозовела, и в глазах появилось забавное и даже хитрое выражение. Нет, ответила она, ей просто непонятно, почему я с ней так добр, другие, мол, так не старались.
   К нам подошел метрдотель, – она назвала его дирижером, – и я проглотил на время свои расспросы. Она заказала дыню без портвейна, мороженое и клубнику, а что еще – я уж и не помню. «Дирижер» показал на большой стол в конце зала, там стояла куча закусок, и заметил: мадемуазель пожалеет, если их не попробует. Она ему кивнула. Он спросил, что мы будем пить. Я поглядел на мадемуазель, и та состроила кретинскую рожу. Эна ведь не пила вино. Кажется, кроме этого вечера, она потом не выпила ни капли, объяснив, что раскисает и начинает плакать. Я сказал – шампанское. Негодник удвоил ставку: «Какое?» Тут она меня выручила. Встав, чтобы отправиться за закусками, она со своим немецким акцентом сказала: «Мы уже много лет ездим сюда и пьем одно и то же». Тот покачал головой с видом человека, несущегося со скоростью сто километров в час. А я воспользовался этим и пошел за ней следом.
   В конце концов он дал нам бутылку по средней цене. Эна сама проверила. Вот уж кто умел мгновенно проверять счета. Наша мать признавала в ней только это достоинство. Считала Эна быстрее кассы в самообслуге и мгновенно ловила ошибку в пять сантимов. Словом, и тут я ошибался на ее счет. Она понятия не имела о Людовике Шестнадцатом или Муссолини, и если немного знала о Гитлере, то из-за прозвища матери, но так и не запомнила, какие в мире есть столицы, кроме Парижа. Не могла написать слово, не сделав в нем четырех ошибок, но по части цифр я таких не видывал. Бу-Бу просто с ума сходил: спросит, скажем, сколько будет 1494 плюс 2767, и она немедля дает ответ. Проверив по бумажке, он убеждался – все точно. Однажды он всего-то минуту объяснял ей квадратные корни, и она с ходу обогнала его. По-моему, шампанское было недорогое, а за качество не ручаюсь. «Дирижер» с помощью официанта в красной куртке принес его нам в серебряном ведерке, Эна поглядела на позолоченную этикетку и сказала – сойдет.
   Я спросил, с чего это ей вздумалось посмотреть деньги. Она ответила – сама не знает, а если я хочу ее иметь, нечего устраивать весь этот цирк, она, мол, готова хоть сейчас, на глазах у всех. Потом сказала, что едва только они переехали в нашу деревню пять или шесть месяцев назад, как она задумала, что я буду с ней и никто другой. Мол, заметила меня в первый же день. На мне тогда была грязная спецовка, белая в масляных пятнах тенниска и красная каскетка на голове.
   Про каскетку она, может, и говорила правду, я долгое время носил именно такую, взял у Микки. Тот получил ее после своей первой победы – на отборочной гонке вокруг Драгиньяна. И я будто снова увидел толпу на бульваре в Драгиньяне, пеструю кучку гонщиков вдали под флагами, человек двадцать. Микки я издалека узнал по красной каскетке. Навалясь на руль, он выжимал последние пятьдесят метров. А я орал, как псих, меня била лихорадка, хотя светило яркое солнце. Затем объявили победителя, и это был мой чертов брат.
   Когда она заговорила про механическое пианино, стоявшее во дворе, я уже с трудом понимал ее. Лицо нежное и очень внимательное, но в глазах снова тень. Хотя я побаивался, что она снова выйдет из себя, но сказал, что она приврала. Тогда она в отместку назвала меня несчастным болваном. Мы пили шампанское – она чуть отопьет и сливает мне в бокал, и мы почти не ели.
   Когда официант пришел убрать тарелки, она, не глядя на него, сказала: «Сгинь, мы разговариваем», и он ушел, спрашивая себя, вероятно, правильно ли расслышал, потому что мы сидели молча. Она опять нашла на столе мою руку и, замотав головой, сказала, что не лгунья.
   Позднее я показал на бассейн. Лампы над ним погасли. Все из ресторана уже ушли. Нет, скверно мне не было. Просто я еще никогда себя так не чувствовал. Сказала, что не умеет плавать и боится воды. Она ела клубнику и хотела дать мне попробовать со своей ложечки. Я отстранил ее руку и сказал, что знаю всех, с кем она была. Не называя Тессари, я сказал – так говорят. Она ответила: «Вот сволочи». Да, был отдыхающий, но никто за ними не подглядывал. Аптекарь – ничего подобного. Больше других ей нравился португалец, худой, раскрасавчик, даже сделал ей предложение, но между ними ничего не было, разве что один раз, чтобы покрасоваться перед приятелями, он прижал ее к дереву и поцеловал в губы.
   Я спросил счет. Она сказала: «Тебе-то что до всего этого, я ведь тогда тебя не знала». Я снова глянул на нее. Должен сказать и о себе правду, чтобы все стало понятно. Передо мной сидела девица с наклеенными ресницами, крашеными волосами, в мятом платье, самая что ни на есть шлюха. Я даже не хотел ее больше. И она поняла мои мысли. То ли из-за выпитого шампанского, но она сделала именно то, что надо было – опустила на стол голову и расплакалась. Да, я был болван, но это была моя паршивая кукла, моя кукла.
   Вышли из зала. Ей вернули шаль. Я уже лучше представлял себе отступление из России. Мне казалось, я играю в фильме, что я Марлон Брандо и тону в снегах. Кругом никого, только казаки в красных куртках. И тут я понял – она говорила правду, что, начав плакать, уже не может остановиться. Если бы кто посмел усмехнуться, я бы не знаю, что сделал – и так все было ну не знаю как скверно, – однако они стояли в красных куртках навытяжку и глядели куда-то вдаль через двери, приглашая приезжать снова.
   На стоянке осталась только белая «ДС» моего хозяина. Я открыл дверцу, усадил Эну, обошел машину и сел за руль. Тогда она прижалась ко мне и стала целовать мокрыми от слез губами, приговаривать: ведь предупреждала, что да, пьяна, но не надо ее бросать, и сказала тогда: «Не ставь на мне крест».
   В дороге еще немного тихо поплакала, вытирая щеки свернутым в комок платочком. Я видел только ее маленький носик, а когда светили встречные машины – черные волосы. Потом она, похоже, уснула. Или притворилась. А я крутил баранку и думал о том, что услыхал: что впервые она меня увидела в красной каскетке Микки.