Страница:
Монсеньор Доминик высоко приподнял брови. Он знал господина лекаря давно и довольно коротко; этого скептика, этого сухаря... Епископ частенько вызывал его в застенок приводить в чувства после «испанского сапога» очередную ведьму, и тот всегда входил с одинаковым выражением на сером лице – смесью бесстрастия, усталости и скуки. Монсеньор Доминик знал его как человека, который не способен удивить никого, а уж тем более его, епископа.
– Если бы я тоже был лекарем, – продолжал меж тем брат Клемент очень доверительно, – алхимическая реакция, наверное, и для меня стала бы наилучшим объяснением. Но я не врач и не алхимик, ваше преосвященство. Как же мне быть, посоветуйте!
– У тебя что-то на совести? – спросил епископ вкрадчивым голосом знатока людских душ.
– Мне кажется, что здесь я не одинок, – признался монах. – Многие в нашем аббатстве могли бы сказать вам то же самое. Но они боятся даже думать об этом. Простите мою дерзость и позвольте задать вашему преосвященству вопрос. Он прямо касается моей совести...
И светло-голубые глаза вскинулись на епископа с отчаянной мальчишеской смелостью, рожденной из робости, смущения, сомнений, стремящейся сквозь страх. Это был взгляд-подвиг.
– Брат Изамбар – еретик? – И поросшие пушком белые щеки мгновенно зарделись.
– Я полагаю, пока еще рано говорить об этом, – сдержанно ответил епископ.
– Простите, ваше преосвященство, значит, пока что вы не нашли в нем ереси? – с молящей надеждой в голосе спросил брат Клемент.
Монсеньор Доминик взглянул на него снисходительно успокаивающе.
– Ты же знаешь, дитя мое, что брат Изамбар – математик. Он мыслит сложно. Мне нужно время, чтобы до конца во всем разобраться. Я буду беседовать с ним еще и еще и докопаюсь до истины. Когда речь идет о жизни человека и о его совести, ошибки недопустимы. В таких делах спешить нельзя.
– Я понимаю, понимаю, – закивал монах. – Потом, когда все станет ясно... Но сейчас мне очень страшно, ваше преосвященство. Я не хочу впадать в ересь. Я боюсь отлучения. Боюсь ада...
Зрачки его увеличились вдвое, а губы дрогнули.
– И мучений тоже боюсь. Но... – Он вздохнул глубоко и надрывно. – Но не может того быть, чтобы брат Изамбар отошел от чистоты веры! – быстро выговорил брат Клемент и вздохнул снова, теперь уже с облегчением, а видя, что епископ не спешит возразить ему, продолжал с неожиданной убежденностью:
– Господин лекарь сказал, что у брата Изамбара сильное сердце. Как врач он подразумевал под этим телесные свойства, но сами его слова справедливы. В них больше, чем он хотел сказать. У брата Изамбара великое сердце. Оно полно веры. Я хотел бы иметь такую веру. Она дает силу слабой плоти, она сохраняет сердце чистым, она ничего не боится. Я думаю об этом день и ночь и не могу перестать: как же нужно верить, чтобы так терпеть за свою веру! Он... – У брата Клемента снова дрогнули губы, а голос сорвался. – Он у нас на совести. У каждого. Но он оправдал нас своим терпением. Мы остались для него братьями. Братьями, для которых он переводил их любимые книги и вложил в эти переводы живость своего ума и тепло сердца. Он открыл нам настоящую греческую математику. Он пел для нас. Нам посчастливилось услышать ангельский голос здесь, на земле. И терпел он тоже для нас – после всего, что мы с ним сделали, мы не стали его палачами, потому что он не стал жертвой. Он подарил нам чудо своей веры. Он исповедует веру по-гречески, и это единственное, что он оставил себе, – все остальное он отдал нам, своим братьям. Все, даже и плоть и кровь свою, по примеру Того, о Ком он молчал... Брат Изамбар щедрый. И добрый. Если бы вы знали, ваше преосвященство, какой он добрый! До безумия.
«Я знаю», – ответил епископ шепотом самому себе.
– Почему ты так уверен, что брат Изамбар греческой веры? – не преминул, однако, спросить он вслух.
– Да ведь это же очевидно!
– Что очевидно? То, что он грек?
– Не знаю, ваше преосвященство, – смутился монах. – Разве нужно быть греком, чтобы исповедовать веру по-гречески?
«А ведь и в самом деле!» – подумал монсеньор Доминик, удивляясь, как он сам до сих пор ни разу не допустил такую вероятность. Наверное, в глубине души епископу очень хотелось, чтобы Изамбар оказался греком.
– Ты прав, конечно. Только не забывай, дитя мое, что прилюдно словосочетания «греческая вера» и «вера по-гречески» следует заменять на «греческая ересь», – услышал опешивший монах. – На это аббатство хватит одного брата Изамбара. Я надеюсь, ты не собираешься пойти по его стопам, несмотря на все свое восхищение?
Брат Клемент растерялся не на шутку. Его круглое лицо вытянулось от мучительного недоумения. Монсеньор Доминик почувствовал какое-то злорадное удовольствие.
– Как я понял, ты хотел спросить, нет ли греха или ереси в твоем восхищении с богословской точки зрения, – продолжал епископ ласковым пастырским тоном. – Я охотно тебя успокою. Даже в том случае, если брат Изамбар будет осужден, ты можешь восхищаться его добротой и терпением сколько угодно. «Ересь» – понятие, связанное с умом, но никак не с чувствами. Однако многие об этом забывают, вот в чем беда. Так что мой тебе совет: держи свои чувства при себе, особенно к тем, кто попал под подозрение. И вообще, дитя мое, чувства следует сдерживать. По крайней мере, для того, чтобы не оказаться в яме по недоразумению. Если бы брат Изамбар не владел собой столь совершенно, он не выдержал бы тех страшных мучений, о которых ты поведал мне. Только человек с его несгибаемой волей и железной выдержкой может позволить себе роскошь поступать по совести и не жалеть об этом; он может позволить себе и ересь как изящный каприз виртуозного мышления, а собственную смерть превратить в алхимический опыт; он может позволить себе даже доброту до безумия. Он волен в себе совершенно. Он свободен, даже сидя в зловонной яме. Я согласен, это восхищает. Но восхищение сродни ослеплению. И лишь когда оно пройдет, можно увидеть явление в истинном свете, ибо чувства нарушают покой ума. Я желаю тебе, дитя мое, чтобы твой ум достиг зрелости и в нем наступил покой.
Не преминув подкрепить свое пожелание епископским благословением, монсеньор Доминик распахнул дверь и вышел, оставив оторопевшего монаха размышлять над услышанным в неуютной, заваленной монастырским хламом каморке.
Этот сумасшедший математик посводил с ума всех! Абсолютно всех! Монсеньор Доминик сам слушал его, разинув рот, и даже не мог ничего возразить на его безумные фантазии, чувствуя себя перед ним дурак дураком.
Прав был Эстебан – не даром ведь они столько лет знакомы! Да и Клемент тоже упомянул о безумии. Кто же в здравом уме по каким-то смехотворно-туманным причинам допустит над собой все то, через что прошел этот монах, который верит в неопределимо абстрактного Бога и непрестанно созидающуюся Вселенную, подобную геометрической прогрессии? Очевидно, ум его переутомился от вычислений. Он сделал в математике настоящие открытия, да, это так, но какой ценой!
Прав Эстебан! Тысячу раз прав! Это безумие, и оно неизлечимо; но если бы Изамбара с его Filioque не стали трогать, он тихо дожил бы до старости и перевел бы еще множество книг, греческих, еврейских, арабских... Пусть бы молчал себе на здоровье! А теперь монсеньор Доминик должен расхлебывать заваренную настоятелем кашу, осудив безумца, после чего как минимум половина местных монахов будет втайне молиться Изамбару как святому, а уж их лояльность к «греческой вере» возрастет непременно, и дай Бог, чтобы через пару лет епископу не пришлось иметь дело с ее новыми исповедниками.
Монсеньор Доминик испытывал сильнейшее желание посадить в яму самого настоятеля. Да и всыпать ему хорошенько не помешало бы. Такое желание уже возникало у епископа и прежде. Преподобный, видимо, догадывался об этом и старался не попадаться на глаза монсеньору.
Полночи епископ убеждал себя в безумии Изамбара, приводя один за другим аргументы и соглашаясь с ними. А наутро отправился к нему на урок арабской алгебры.
– Видишь, Доминик, здесь ты ошибся на пять градусов. Луна уже в Весах. И опять получается квадратура, та самая, которая тебя интересует. Эту задачу можно решить, составив уравнение, всего в два действия. Смотри...
– Так просто, через пропорцию?!
– Именно. Я рад, что ты понял.
Еще бы монсеньор Доминик не понял! Когда тебе так объясняют, не понять невозможно. И кажется, что все просто. Остается только удивляться, как ты не дошел до этого сам. Лишь потом, наедине с собой, пробежав глазами записанное, сознаешь, что не дошел бы ни за что на свете. Чтобы дойти, нужно сочетать в совершенном равновесии свободу и точность, логику и воображение. А чтобы объяснять так просто, так легко, с таким удовольствием... Нужно быть Изамбаром!
Мягкий, чистый, спокойный голос, теплый взгляд, вдохновенный полет мысли, неторопливые, строго выверенные слова... И еще – удивительная, утонченная чуткость.
– Не отвлекайся, пожалуйста. Я повторю.
И это – без упрека, с понимающей улыбкой, всякий раз, как только епископское внимание хоть на миг уплывало в сторону. И если у монсеньора Доминика возникала потребность задать вопрос, не успевал он раскрыть рта, как Изамбар уже отвечал ему, неизменно уточняя именно те детали и частности, в которых сомневался его слушатель.
Епископу невольно вспомнился его первый учитель, что когда-то очень давно давал уроки арифметики тому, кого звали просто Доминик, тогда еще безусому мальчишке. Тот учитель тоже был ученым монахом, читал по-гречески, питал к науке подлинную любовь, умел выразить мысль лаконично и ясно и сам получал от этого удовольствие, причем такое, что, в общем-то, и не нуждался в аудитории. Увлекаясь, он походил на токующего глухаря – ученик его тем временем мог преспокойно ковырять в носу и считать ворон, не от дурного нрава, а как всякий мальчишка, еще не усвоивший привычки к прилежному учению. Когда же выяснялось, что Доминик пропустил мимо ушей самое важное, учитель чувствовал себя задетым, искренне возмущался и частенько его наказывал. Вообще он был довольно строг и ревнив, как большинство учителей, завоевывал внимание розгами и не мог взять в толк, как кто-то умудряется не понимать азов математики.
А вот с таким учителем, как Изамбар, любой ученик усвоил бы эти азы легко и с радостью и зажил бы с ним душа в душу. Изамбар, наверное, просто не умел сердиться, зато безошибочно улавливал отклик на каждое свое слово. Ему был важен не только предмет, но и слушатель.
– Не думай обо мне, Доминик. Ты заметил, откуда взялось это число? В знаменателе было триста шестьдесят.
– Ты сократил дробь.
– Совершенно верно. Третья формула выводится аналогично. Попробуй сам.
Цифры мчались хвостатыми кометами. Мчались планеты по зодиакальному кругу. Летели часы, как минуты. И когда солнце село за горизонт, оба очнулись и вспомнили, что один из них – епископ, а другой...
– Завтра мы рассмотрим некоторые тригонометрические функции, которые очень тебе пригодятся, – сказал Изамбар. – Ты сможешь решать куда более сложные задачи, чем сегодняшние, если поймешь мою теорию. После того как ты научишься это делать, Доминик, по большому счету я буду тебе уже не нужен.
Он увидел, как вздрогнул епископ от его последних слов, и прибавил:
– Сегодня наше с тобой внутреннее время было общим. Я рад.
И епископ чувствовал себя безмерно польщенным тем, что этот человек делит с ним свое время и свои знания, свои догадки и открытия, делит на двоих, делая общими, и охотно соглашался с ним в его взглядах на время, на деление, на геометрию, на общее и частное. Чем больше он слушал, чем глубже вникал, тем меньше ему хотелось спорить.
Летели часы, как минуты. И дни – как часы. Счастливые, волшебные дни, каких не знал даже тот, кого звали просто Доминик, давным-давно, когда он просыпался по утрам, всякий раз окрыленный мыслью о новой книге, что ждет его, подобно дороге в страну, где он еще не был, но мечтал побывать. Тот Доминик и не догадывался, что путешествовать можно вдвоем, рука об руку, и тогда не страшно заблудиться; можно идти далеко, не полагая пределов, не ведая усталости, ни о чем не заботясь и не жалея; идти до конца и убедиться воочию, что его не существует – горизонт продолжает сдвигаться, открывая новые просторы.
Яркий солнечный свет и высокий чистый голос сливались, сияя и звеня. Полон и светел, подобно этой маленькой келье, был епископский разум. Хрупкий человек с острыми ключицами, ловкими изящными пальцами и большими теплыми глазами растягивал окружность в отрезок, превращал в шкалу, в вектор. Он строил причудливые изогнутые линии, проходящие через точки, чье положение находил по формулам. Он рассказал, что, кроме арабов, на земле есть и другие народы, использующие в математике иррациональные выражения и понятия, притом со времен глубокой древности. Он изложил учение о нуле, абсурдное, но практически применимое в астрологии для определения искомой даты как условного настоящего, отделяющего условно прошлое от условно будущего, и ввел понятие отрицательных чисел, бесконечно убывающего множества. И все эти неслыханные приемы оказывались бесценными для практических вычислений, позволяя систематизировать сложнейшие взаимосвязи пространственно-временных явлений, обобщив во взаимосвязи числовые. Он приводил в разнообразии примеры, повторял и перепроверял, до тех пор пока его ученик не усваивал невероятное и алогичное как само собой разумеющееся. И тогда с улыбкой напоминал ему об алогичности и невероятности многого, что давно уже кажется человеку само собой разумеющимся. Многого... Фактически всего.
Монсеньор Доминик укреплялся в убеждении, что Изамбар лишь затем и согласился давать ему уроки, чтобы плавно и естественно подвести к этой потрясающей мысли. В ней, несомненно, заключался основной смысл математической игры для самого Изамбара. Но только епископу было чуждо такое бескорыстие. Практические приемы, выработанные на основе новых абстрактных понятий, изложенных Изамбаром, открывали перед астрологом неслыханные возможности!
Из благодарности и уважения к этому хрупкому монаху, с самого начала заявившему о своем праве на тайну, праве, платить за которое он не скупился, епископ добросовестно пытался смирить свое любопытство. Но такого рода смирение давалось ему хуже всего, и вопрос снова и снова срывался с его уст: откуда эти невероятные знания? Изамбар по-прежнему уклонялся от ответа. Он лишь однажды мимоходом обмолвился о своем знании некоторых древних языков, на которых в монастырской библиотеке, как, впрочем, и во всей этой стране, нет ни одной книги, но больше епископу не удалось добиться ничего. Зато об арабской алгебре Изамбар говорил много и подробно. И сам признался, что, будь в этом аббатстве хоть один серьезный труд по астрономии, он навряд ли взялся бы за столь приглянувшийся монсеньору Доминику устаревший астрологический учебник, чьи таблицы нуждались в уточнении и заставили математика заняться выведением соответствующих формул.
Епископ понимал, как ему повезло! Понимал и не смел поверить в свое счастье. А счастье было настоящим; как и обещал Изамбар, оно заставило обоих забыть о прошлом и не думать о будущем. Но, как всякое земное счастье, оказалось недолгим.
Против госпожи N, особы весьма знатной и влиятельной, королевской родственницы по материнской линии, выдвинуто обвинение в колдовстве. Обвинители явно имеют политический интерес. Возможно, это заговор. Основание обвинения довольно запутанно и нуждается в рассмотрении монсеньором лично. Ошибка в этом деле повлечет за собой массу последствий на общегосударственном уровне...
– Я приеду завтра. Нет... Послезавтра. Мне нужно еще два дня. – Отчаянным усилием монсеньор Доминик удержал на лице привычную маску бесстрастия.
– Но, монсеньор! Дело срочное... – осмелился заметить секретарь.
– Через два дня! – возвысил голос епископ. – Ступай!
– Изамбар, меня... Зовут в Долэн. Я должен уехать, – выговорил монсеньор Доминик.
По-прежнему безмятежным, открытым и ясным остался устремленный на епископа взгляд. А вот острые уголки губ слегка приподнялись в улыбке.
– Разумеется, Доминик, поезжай. Тебе давно уже пора, – как ни в чем не бывало сказал математик. – Я и так рассказал тебе более чем достаточно для твоих гороскопов. Остальное, поверь мне, было бы лишним. Я начал увлекаться. Благо, что твои занятия астрологией лишь тайная страсть, а значит, и мои уроки алгебры останутся твоей тайной.
– Почему это благо, Изамбар? – не мог не спросить епископ, хоть волновало его в ту минуту совсем другое.
– Я предполагаю, что влияние алгебры на сознание, основанное на троичном Боге, распадающемся на человеческие образы, может привести к неожиданным последствиям. Заметь, Доминик, что арабы не зовут Аллаха Отцом и не смеют изображать не только Бога, но и человека, и даже животных. Их сознанию доступно абстрагирование от абстрактного вплоть до абсурда, но без потери смысла и такое отношение к числу, при котором деление неделимого не есть разрушение целого, но лишь прикосновение ума к бесконечной длительности через арифметическое действие. Трехмерность не навязана их миру троичным Богом, и они могут позволить себе играть словами, понятиями и цифрами так, как это делают их поэты и математики, играть легко, не боясь плена. Но трехмерный мир богословов не прощает такой легкости, и когда в него придет арабская алгебра – а она придет, Доминик, – человек окажется в плену арабских цифр, так же как ты, оказавшийся прежде в плену планет и созвездий и обреченный на поиски формул, которые я дал тебе. Плен цифр неизбежно следует за пленом слов, в который когда-то поймали себя богословы. Для меня последний начинается с Filioque, и мое умолчание – способ остаться свободным. Надеюсь, что наконец тебе все стало ясно. Итак, – он устало вздохнул, – мое обещание исполнено. Теперь твоя очередь. Сожги меня и уезжай.
– Ты полагаешь, мне это так легко? – с вызовом спросил епископ.
Изамбар пристально посмотрел на него.
– Хочешь, Доминик, я скажу, в каком случае тебе было бы легко? Сказать? – И, не дожидаясь согласия, бросил уверенно и твердо: – Мне следовало быть женщиной.
– Что-о?.. – оторопел епископ.
– Да, женщиной, только и всего! – продолжал Изамбар. – Как та очередная ведьма, что теперь дожидается тебя в Долэне. Ее ты спалишь без всякой жалости, пожалуй, еще и с удовольствием. Ты ведь ненавидишь женщин, Доминик. Они делают что-то, чего нельзя объяснить логикой. Любая из них. Но ту, кого на этом поймали, называют ведьмой и мстят ей за плен слов, в который сами себя заперли и от которого она свободна. Я же, Доминик, говорил так много, что ты поддался на мои объяснения, которые на самом деле не объясняют главного. Твой лекарь сказал, что я колдун. И ты должен был бы согласиться с ним: если я впал в ересь, то сверхъестественная сила, которая помогает мне, должна быть дьявольской. Разве не таково учение богословов? Они ведь уже отождествили естественное с трехмерным и положили ему пределы, словесные и числовые. И если ты не согласен с лекарем, то одно из двух: либо ты не веришь в колдовство, либо – в богословие. Таков логический вывод. Но я-то знаю, в чем секрет! Мне надо было быть женщиной, и тогда никакие объяснения не ввели бы тебя в заблуждение! А поскольку я мужчина и математик и к тому же знаю то, что тебя интересует, ты не можешь думать ни о чем, кроме моего ума и моих знаний. Тебе до слез жаль, что меня нельзя спасти. Тебя даже тронула за душу история с ямой. Будь я женщиной, этого бы не случилось. Они для тебя – как мясо для мясника. Но, Доминик, пойми, что я ничуть не лучше. Нет никакой разницы.
Епископ порывался возразить, но Изамбар не дал ему и слова вставить.
– Разве я не читаю твоих мыслей? – воскликнул математик. – А то, что я левша, тебя не беспокоит?! У меня – все признаки колдуна! Только представь себе, что я – женщина, и ты сразу их заметишь! Ни у одной из твоих колдуний столько не наберется! Так что же тебя смущает, Доминик? Иди и скажи отцу настоятелю, что ты умываешь руки. Пусть меня сожгут хоть сегодня! Впрочем, для этого ведь нужен палач, да?..
Он вдруг смутился.
– Ты же не заставишь моих братьев, Доминик... Их и так уже заставляли... Мне полагается палач, Доминик? – спросил Изамбар взволнованно.
– Да, конечно, – поспешил кивнуть епископ.
– Пошли за ним, – мгновенно успокоившись, потребовал монах.
Он снова смотрел на монсеньора Доминика внимательно, ясно и спокойно.
– Как ты считаешь, меня уже достаточно били?
– Более чем, Изамбар...
– Ты считаешь так по только что указанным мною причинам. Будь на моем месте какая-нибудь «ведьма», я уверен, ты думал бы иначе... Вот что, Доминик, – сказал Изамбар с внезапной силой. – Мы решили с тобой ряд астрологических задач при помощи арабской алгебры. Я хочу предложить тебе упражнение на воображение. Согласись, что воображение – вещь не последняя для астролога. Представь вместо меня женщину, которую обвинили в колдовстве, и сделай со мной все то, что сделал бы с ней. Но потом, когда будешь иметь дело с такой женщиной у себя в Долэне, вообрази на ее месте меня, думай о моей математике, о формулах, которым я научил тебя, и оправдай ее, как хотел бы оправдать меня. Будь добр к ней, как ты был добр ко мне. Пожалуйста, Доминик! Ведь ты это можешь.
Епископ с ужасом, широко раскрытыми глазами смотрел на этого сумасшедшего, абсолютно сумасшедшего монаха.
– Ну, что ты молчишь, Доминик? Я хочу заплатить тебе выкуп хотя бы за одну из них. Мои раны зажили. Я еще много могу выдержать. В этом есть смысл. Во мне ты видишь человека, в них – нет. Я хочу, чтобы ты почувствовал...
– Нет, Изамбар! Довольно того, что мне придется смотреть, как ты умрешь, – сказал епископ так, словно украл слова и голос у кого-то другого. – А одну из них я подарю тебе и так, без всякого выкупа. Раз это порадует твою душу... Могу ведь и я сделать тебе дар в ответ на твои формулы!
Долго и испытующе смотрел на него Изамбар, словно бы сомневаясь в епископской честности.
– Можешь, – кивнул наконец монах. – И скорее подаришь мне даже не одну, а целый десяток своих «ведьм», чем согласишься на мое предложение. Верно ли я понял?
– Если бы я тоже был лекарем, – продолжал меж тем брат Клемент очень доверительно, – алхимическая реакция, наверное, и для меня стала бы наилучшим объяснением. Но я не врач и не алхимик, ваше преосвященство. Как же мне быть, посоветуйте!
– У тебя что-то на совести? – спросил епископ вкрадчивым голосом знатока людских душ.
– Мне кажется, что здесь я не одинок, – признался монах. – Многие в нашем аббатстве могли бы сказать вам то же самое. Но они боятся даже думать об этом. Простите мою дерзость и позвольте задать вашему преосвященству вопрос. Он прямо касается моей совести...
И светло-голубые глаза вскинулись на епископа с отчаянной мальчишеской смелостью, рожденной из робости, смущения, сомнений, стремящейся сквозь страх. Это был взгляд-подвиг.
– Брат Изамбар – еретик? – И поросшие пушком белые щеки мгновенно зарделись.
– Я полагаю, пока еще рано говорить об этом, – сдержанно ответил епископ.
– Простите, ваше преосвященство, значит, пока что вы не нашли в нем ереси? – с молящей надеждой в голосе спросил брат Клемент.
Монсеньор Доминик взглянул на него снисходительно успокаивающе.
– Ты же знаешь, дитя мое, что брат Изамбар – математик. Он мыслит сложно. Мне нужно время, чтобы до конца во всем разобраться. Я буду беседовать с ним еще и еще и докопаюсь до истины. Когда речь идет о жизни человека и о его совести, ошибки недопустимы. В таких делах спешить нельзя.
– Я понимаю, понимаю, – закивал монах. – Потом, когда все станет ясно... Но сейчас мне очень страшно, ваше преосвященство. Я не хочу впадать в ересь. Я боюсь отлучения. Боюсь ада...
Зрачки его увеличились вдвое, а губы дрогнули.
– И мучений тоже боюсь. Но... – Он вздохнул глубоко и надрывно. – Но не может того быть, чтобы брат Изамбар отошел от чистоты веры! – быстро выговорил брат Клемент и вздохнул снова, теперь уже с облегчением, а видя, что епископ не спешит возразить ему, продолжал с неожиданной убежденностью:
– Господин лекарь сказал, что у брата Изамбара сильное сердце. Как врач он подразумевал под этим телесные свойства, но сами его слова справедливы. В них больше, чем он хотел сказать. У брата Изамбара великое сердце. Оно полно веры. Я хотел бы иметь такую веру. Она дает силу слабой плоти, она сохраняет сердце чистым, она ничего не боится. Я думаю об этом день и ночь и не могу перестать: как же нужно верить, чтобы так терпеть за свою веру! Он... – У брата Клемента снова дрогнули губы, а голос сорвался. – Он у нас на совести. У каждого. Но он оправдал нас своим терпением. Мы остались для него братьями. Братьями, для которых он переводил их любимые книги и вложил в эти переводы живость своего ума и тепло сердца. Он открыл нам настоящую греческую математику. Он пел для нас. Нам посчастливилось услышать ангельский голос здесь, на земле. И терпел он тоже для нас – после всего, что мы с ним сделали, мы не стали его палачами, потому что он не стал жертвой. Он подарил нам чудо своей веры. Он исповедует веру по-гречески, и это единственное, что он оставил себе, – все остальное он отдал нам, своим братьям. Все, даже и плоть и кровь свою, по примеру Того, о Ком он молчал... Брат Изамбар щедрый. И добрый. Если бы вы знали, ваше преосвященство, какой он добрый! До безумия.
«Я знаю», – ответил епископ шепотом самому себе.
– Почему ты так уверен, что брат Изамбар греческой веры? – не преминул, однако, спросить он вслух.
– Да ведь это же очевидно!
– Что очевидно? То, что он грек?
– Не знаю, ваше преосвященство, – смутился монах. – Разве нужно быть греком, чтобы исповедовать веру по-гречески?
«А ведь и в самом деле!» – подумал монсеньор Доминик, удивляясь, как он сам до сих пор ни разу не допустил такую вероятность. Наверное, в глубине души епископу очень хотелось, чтобы Изамбар оказался греком.
– Ты прав, конечно. Только не забывай, дитя мое, что прилюдно словосочетания «греческая вера» и «вера по-гречески» следует заменять на «греческая ересь», – услышал опешивший монах. – На это аббатство хватит одного брата Изамбара. Я надеюсь, ты не собираешься пойти по его стопам, несмотря на все свое восхищение?
Брат Клемент растерялся не на шутку. Его круглое лицо вытянулось от мучительного недоумения. Монсеньор Доминик почувствовал какое-то злорадное удовольствие.
– Как я понял, ты хотел спросить, нет ли греха или ереси в твоем восхищении с богословской точки зрения, – продолжал епископ ласковым пастырским тоном. – Я охотно тебя успокою. Даже в том случае, если брат Изамбар будет осужден, ты можешь восхищаться его добротой и терпением сколько угодно. «Ересь» – понятие, связанное с умом, но никак не с чувствами. Однако многие об этом забывают, вот в чем беда. Так что мой тебе совет: держи свои чувства при себе, особенно к тем, кто попал под подозрение. И вообще, дитя мое, чувства следует сдерживать. По крайней мере, для того, чтобы не оказаться в яме по недоразумению. Если бы брат Изамбар не владел собой столь совершенно, он не выдержал бы тех страшных мучений, о которых ты поведал мне. Только человек с его несгибаемой волей и железной выдержкой может позволить себе роскошь поступать по совести и не жалеть об этом; он может позволить себе и ересь как изящный каприз виртуозного мышления, а собственную смерть превратить в алхимический опыт; он может позволить себе даже доброту до безумия. Он волен в себе совершенно. Он свободен, даже сидя в зловонной яме. Я согласен, это восхищает. Но восхищение сродни ослеплению. И лишь когда оно пройдет, можно увидеть явление в истинном свете, ибо чувства нарушают покой ума. Я желаю тебе, дитя мое, чтобы твой ум достиг зрелости и в нем наступил покой.
Не преминув подкрепить свое пожелание епископским благословением, монсеньор Доминик распахнул дверь и вышел, оставив оторопевшего монаха размышлять над услышанным в неуютной, заваленной монастырским хламом каморке.
* * *
Когда епископ елейным голосом советовал брату Клементу упражняться в сдерживании чувств и ссылался на пример несравненного стоика Изамбара, в его собственной душе кипело возмущение, так что он и сам мог бы послужить не худшим примером. Выслушав рассказ монаха, а затем и его признание, монсеньор Доминик негодовал на изувера и идиота настоятеля. Что он здесь устроил, этот заплывший жиром каплун?! Во что превратил монастырь? А главное – чего добился? Брат Клемент ведь и сам справедливо заметил, что не одинок. И это понятно. Монсеньор Доминик, вопреки желанию, отчетливо помнил тонкие белые косточки: острые лопатки, оголенные ребра, даже позвонки... На них почти ничего не осталось! Раз увидев, такое не забудешь никогда. И не перестанешь задаваться вопросами. Чудо веры? Совершенство природы? Божественное вмешательство или помощь дьявола, в которую, похоже, в глубине души не верят даже тайные поклонники стоиков во главе с рябым Себастьяном? Ведь брат Клемент при своем мягком сердце отнюдь не ошибался: большинство монахов боятся об этом не то что говорить – даже думать! Но мысли-то в голову приходят, и разрешения не спрашивают. Вполне естественно, что аскетов, как истинных, так и мнимых, во всей этой истории волнует вопрос « как?»,а не «почему?».Для них Изамбар – мученик за «греческую веру», причем в полном соответствии с традицией, под стать великим столпникам и страстотерпцам христианского Востока. Вероятно, в те ночи, когда он лежал без движения, истерзанный, в кровавых лохмотьях, особо пылкие братья уже воображали его на небесах, в компании святой Марии Египетской. Разве страсти брата Изамбара не воплощение православного смирения? Это смирение не только перед любимыми братьями, но и перед землей, даже перед червями и насекомыми. Тут впору икону писать! И в монашеских душах она уже написана, причем не кем-нибудь, а отцом настоятелем, ярым врагом «греческой ереси». Уж он постарался на совесть! Да и доктора угораздило высказаться. «Как будто его тело неподвластно гниению»! Таких диагнозов, хоть и под вопросом, старый циник никому еще не ставил. Да и новых идей по теории врачевания в голову ему не приходило уж давным-давно!Этот сумасшедший математик посводил с ума всех! Абсолютно всех! Монсеньор Доминик сам слушал его, разинув рот, и даже не мог ничего возразить на его безумные фантазии, чувствуя себя перед ним дурак дураком.
Прав был Эстебан – не даром ведь они столько лет знакомы! Да и Клемент тоже упомянул о безумии. Кто же в здравом уме по каким-то смехотворно-туманным причинам допустит над собой все то, через что прошел этот монах, который верит в неопределимо абстрактного Бога и непрестанно созидающуюся Вселенную, подобную геометрической прогрессии? Очевидно, ум его переутомился от вычислений. Он сделал в математике настоящие открытия, да, это так, но какой ценой!
Прав Эстебан! Тысячу раз прав! Это безумие, и оно неизлечимо; но если бы Изамбара с его Filioque не стали трогать, он тихо дожил бы до старости и перевел бы еще множество книг, греческих, еврейских, арабских... Пусть бы молчал себе на здоровье! А теперь монсеньор Доминик должен расхлебывать заваренную настоятелем кашу, осудив безумца, после чего как минимум половина местных монахов будет втайне молиться Изамбару как святому, а уж их лояльность к «греческой вере» возрастет непременно, и дай Бог, чтобы через пару лет епископу не пришлось иметь дело с ее новыми исповедниками.
Монсеньор Доминик испытывал сильнейшее желание посадить в яму самого настоятеля. Да и всыпать ему хорошенько не помешало бы. Такое желание уже возникало у епископа и прежде. Преподобный, видимо, догадывался об этом и старался не попадаться на глаза монсеньору.
Полночи епископ убеждал себя в безумии Изамбара, приводя один за другим аргументы и соглашаясь с ними. А наутро отправился к нему на урок арабской алгебры.
* * *
Яркое солнце царило в маленькой келье наравне с ее хозяином. Свет заливал стены, пол, золотил солому монашеского ложа, выбеливал тонкие желтоватые листы пергамента.– Видишь, Доминик, здесь ты ошибся на пять градусов. Луна уже в Весах. И опять получается квадратура, та самая, которая тебя интересует. Эту задачу можно решить, составив уравнение, всего в два действия. Смотри...
– Так просто, через пропорцию?!
– Именно. Я рад, что ты понял.
Еще бы монсеньор Доминик не понял! Когда тебе так объясняют, не понять невозможно. И кажется, что все просто. Остается только удивляться, как ты не дошел до этого сам. Лишь потом, наедине с собой, пробежав глазами записанное, сознаешь, что не дошел бы ни за что на свете. Чтобы дойти, нужно сочетать в совершенном равновесии свободу и точность, логику и воображение. А чтобы объяснять так просто, так легко, с таким удовольствием... Нужно быть Изамбаром!
Мягкий, чистый, спокойный голос, теплый взгляд, вдохновенный полет мысли, неторопливые, строго выверенные слова... И еще – удивительная, утонченная чуткость.
– Не отвлекайся, пожалуйста. Я повторю.
И это – без упрека, с понимающей улыбкой, всякий раз, как только епископское внимание хоть на миг уплывало в сторону. И если у монсеньора Доминика возникала потребность задать вопрос, не успевал он раскрыть рта, как Изамбар уже отвечал ему, неизменно уточняя именно те детали и частности, в которых сомневался его слушатель.
Епископу невольно вспомнился его первый учитель, что когда-то очень давно давал уроки арифметики тому, кого звали просто Доминик, тогда еще безусому мальчишке. Тот учитель тоже был ученым монахом, читал по-гречески, питал к науке подлинную любовь, умел выразить мысль лаконично и ясно и сам получал от этого удовольствие, причем такое, что, в общем-то, и не нуждался в аудитории. Увлекаясь, он походил на токующего глухаря – ученик его тем временем мог преспокойно ковырять в носу и считать ворон, не от дурного нрава, а как всякий мальчишка, еще не усвоивший привычки к прилежному учению. Когда же выяснялось, что Доминик пропустил мимо ушей самое важное, учитель чувствовал себя задетым, искренне возмущался и частенько его наказывал. Вообще он был довольно строг и ревнив, как большинство учителей, завоевывал внимание розгами и не мог взять в толк, как кто-то умудряется не понимать азов математики.
А вот с таким учителем, как Изамбар, любой ученик усвоил бы эти азы легко и с радостью и зажил бы с ним душа в душу. Изамбар, наверное, просто не умел сердиться, зато безошибочно улавливал отклик на каждое свое слово. Ему был важен не только предмет, но и слушатель.
– Не думай обо мне, Доминик. Ты заметил, откуда взялось это число? В знаменателе было триста шестьдесят.
– Ты сократил дробь.
– Совершенно верно. Третья формула выводится аналогично. Попробуй сам.
Цифры мчались хвостатыми кометами. Мчались планеты по зодиакальному кругу. Летели часы, как минуты. И когда солнце село за горизонт, оба очнулись и вспомнили, что один из них – епископ, а другой...
– Завтра мы рассмотрим некоторые тригонометрические функции, которые очень тебе пригодятся, – сказал Изамбар. – Ты сможешь решать куда более сложные задачи, чем сегодняшние, если поймешь мою теорию. После того как ты научишься это делать, Доминик, по большому счету я буду тебе уже не нужен.
Он увидел, как вздрогнул епископ от его последних слов, и прибавил:
– Сегодня наше с тобой внутреннее время было общим. Я рад.
И епископ чувствовал себя безмерно польщенным тем, что этот человек делит с ним свое время и свои знания, свои догадки и открытия, делит на двоих, делая общими, и охотно соглашался с ним в его взглядах на время, на деление, на геометрию, на общее и частное. Чем больше он слушал, чем глубже вникал, тем меньше ему хотелось спорить.
Летели часы, как минуты. И дни – как часы. Счастливые, волшебные дни, каких не знал даже тот, кого звали просто Доминик, давным-давно, когда он просыпался по утрам, всякий раз окрыленный мыслью о новой книге, что ждет его, подобно дороге в страну, где он еще не был, но мечтал побывать. Тот Доминик и не догадывался, что путешествовать можно вдвоем, рука об руку, и тогда не страшно заблудиться; можно идти далеко, не полагая пределов, не ведая усталости, ни о чем не заботясь и не жалея; идти до конца и убедиться воочию, что его не существует – горизонт продолжает сдвигаться, открывая новые просторы.
Яркий солнечный свет и высокий чистый голос сливались, сияя и звеня. Полон и светел, подобно этой маленькой келье, был епископский разум. Хрупкий человек с острыми ключицами, ловкими изящными пальцами и большими теплыми глазами растягивал окружность в отрезок, превращал в шкалу, в вектор. Он строил причудливые изогнутые линии, проходящие через точки, чье положение находил по формулам. Он рассказал, что, кроме арабов, на земле есть и другие народы, использующие в математике иррациональные выражения и понятия, притом со времен глубокой древности. Он изложил учение о нуле, абсурдное, но практически применимое в астрологии для определения искомой даты как условного настоящего, отделяющего условно прошлое от условно будущего, и ввел понятие отрицательных чисел, бесконечно убывающего множества. И все эти неслыханные приемы оказывались бесценными для практических вычислений, позволяя систематизировать сложнейшие взаимосвязи пространственно-временных явлений, обобщив во взаимосвязи числовые. Он приводил в разнообразии примеры, повторял и перепроверял, до тех пор пока его ученик не усваивал невероятное и алогичное как само собой разумеющееся. И тогда с улыбкой напоминал ему об алогичности и невероятности многого, что давно уже кажется человеку само собой разумеющимся. Многого... Фактически всего.
Монсеньор Доминик укреплялся в убеждении, что Изамбар лишь затем и согласился давать ему уроки, чтобы плавно и естественно подвести к этой потрясающей мысли. В ней, несомненно, заключался основной смысл математической игры для самого Изамбара. Но только епископу было чуждо такое бескорыстие. Практические приемы, выработанные на основе новых абстрактных понятий, изложенных Изамбаром, открывали перед астрологом неслыханные возможности!
Из благодарности и уважения к этому хрупкому монаху, с самого начала заявившему о своем праве на тайну, праве, платить за которое он не скупился, епископ добросовестно пытался смирить свое любопытство. Но такого рода смирение давалось ему хуже всего, и вопрос снова и снова срывался с его уст: откуда эти невероятные знания? Изамбар по-прежнему уклонялся от ответа. Он лишь однажды мимоходом обмолвился о своем знании некоторых древних языков, на которых в монастырской библиотеке, как, впрочем, и во всей этой стране, нет ни одной книги, но больше епископу не удалось добиться ничего. Зато об арабской алгебре Изамбар говорил много и подробно. И сам признался, что, будь в этом аббатстве хоть один серьезный труд по астрономии, он навряд ли взялся бы за столь приглянувшийся монсеньору Доминику устаревший астрологический учебник, чьи таблицы нуждались в уточнении и заставили математика заняться выведением соответствующих формул.
Епископ понимал, как ему повезло! Понимал и не смел поверить в свое счастье. А счастье было настоящим; как и обещал Изамбар, оно заставило обоих забыть о прошлом и не думать о будущем. Но, как всякое земное счастье, оказалось недолгим.
* * *
Оно кончилось в одно прекрасное утро, когда в монастырскую калитку постучал собственной персоной епископский секретарь, оставленный монсеньором вместо себя временно вести дела епархии и решать неотложные вопросы. Это был человек проверенный и опытный – он никогда не беспокоил его преосвященство по пустякам. Вот и теперь, приходилось согласиться, дело стоило того, чтобы, загнав лошадь, лично примчаться из Долэна и изложить суть монсеньору с глазу на глаз.Против госпожи N, особы весьма знатной и влиятельной, королевской родственницы по материнской линии, выдвинуто обвинение в колдовстве. Обвинители явно имеют политический интерес. Возможно, это заговор. Основание обвинения довольно запутанно и нуждается в рассмотрении монсеньором лично. Ошибка в этом деле повлечет за собой массу последствий на общегосударственном уровне...
– Я приеду завтра. Нет... Послезавтра. Мне нужно еще два дня. – Отчаянным усилием монсеньор Доминик удержал на лице привычную маску бесстрастия.
– Но, монсеньор! Дело срочное... – осмелился заметить секретарь.
– Через два дня! – возвысил голос епископ. – Ступай!
* * *
Он не помнил, как добрел до двери маленькой светлой кельи: ноги, казалось ему, совсем его не слушаются. А там, в келье, как всегда в этот час, царствовало Вседержителем утреннее солнце и худенький высоколобый человек поднялся с золотой соломы навстречу вошедшему.– Изамбар, меня... Зовут в Долэн. Я должен уехать, – выговорил монсеньор Доминик.
По-прежнему безмятежным, открытым и ясным остался устремленный на епископа взгляд. А вот острые уголки губ слегка приподнялись в улыбке.
– Разумеется, Доминик, поезжай. Тебе давно уже пора, – как ни в чем не бывало сказал математик. – Я и так рассказал тебе более чем достаточно для твоих гороскопов. Остальное, поверь мне, было бы лишним. Я начал увлекаться. Благо, что твои занятия астрологией лишь тайная страсть, а значит, и мои уроки алгебры останутся твоей тайной.
– Почему это благо, Изамбар? – не мог не спросить епископ, хоть волновало его в ту минуту совсем другое.
– Я предполагаю, что влияние алгебры на сознание, основанное на троичном Боге, распадающемся на человеческие образы, может привести к неожиданным последствиям. Заметь, Доминик, что арабы не зовут Аллаха Отцом и не смеют изображать не только Бога, но и человека, и даже животных. Их сознанию доступно абстрагирование от абстрактного вплоть до абсурда, но без потери смысла и такое отношение к числу, при котором деление неделимого не есть разрушение целого, но лишь прикосновение ума к бесконечной длительности через арифметическое действие. Трехмерность не навязана их миру троичным Богом, и они могут позволить себе играть словами, понятиями и цифрами так, как это делают их поэты и математики, играть легко, не боясь плена. Но трехмерный мир богословов не прощает такой легкости, и когда в него придет арабская алгебра – а она придет, Доминик, – человек окажется в плену арабских цифр, так же как ты, оказавшийся прежде в плену планет и созвездий и обреченный на поиски формул, которые я дал тебе. Плен цифр неизбежно следует за пленом слов, в который когда-то поймали себя богословы. Для меня последний начинается с Filioque, и мое умолчание – способ остаться свободным. Надеюсь, что наконец тебе все стало ясно. Итак, – он устало вздохнул, – мое обещание исполнено. Теперь твоя очередь. Сожги меня и уезжай.
– Ты полагаешь, мне это так легко? – с вызовом спросил епископ.
Изамбар пристально посмотрел на него.
– Хочешь, Доминик, я скажу, в каком случае тебе было бы легко? Сказать? – И, не дожидаясь согласия, бросил уверенно и твердо: – Мне следовало быть женщиной.
– Что-о?.. – оторопел епископ.
– Да, женщиной, только и всего! – продолжал Изамбар. – Как та очередная ведьма, что теперь дожидается тебя в Долэне. Ее ты спалишь без всякой жалости, пожалуй, еще и с удовольствием. Ты ведь ненавидишь женщин, Доминик. Они делают что-то, чего нельзя объяснить логикой. Любая из них. Но ту, кого на этом поймали, называют ведьмой и мстят ей за плен слов, в который сами себя заперли и от которого она свободна. Я же, Доминик, говорил так много, что ты поддался на мои объяснения, которые на самом деле не объясняют главного. Твой лекарь сказал, что я колдун. И ты должен был бы согласиться с ним: если я впал в ересь, то сверхъестественная сила, которая помогает мне, должна быть дьявольской. Разве не таково учение богословов? Они ведь уже отождествили естественное с трехмерным и положили ему пределы, словесные и числовые. И если ты не согласен с лекарем, то одно из двух: либо ты не веришь в колдовство, либо – в богословие. Таков логический вывод. Но я-то знаю, в чем секрет! Мне надо было быть женщиной, и тогда никакие объяснения не ввели бы тебя в заблуждение! А поскольку я мужчина и математик и к тому же знаю то, что тебя интересует, ты не можешь думать ни о чем, кроме моего ума и моих знаний. Тебе до слез жаль, что меня нельзя спасти. Тебя даже тронула за душу история с ямой. Будь я женщиной, этого бы не случилось. Они для тебя – как мясо для мясника. Но, Доминик, пойми, что я ничуть не лучше. Нет никакой разницы.
Епископ порывался возразить, но Изамбар не дал ему и слова вставить.
– Разве я не читаю твоих мыслей? – воскликнул математик. – А то, что я левша, тебя не беспокоит?! У меня – все признаки колдуна! Только представь себе, что я – женщина, и ты сразу их заметишь! Ни у одной из твоих колдуний столько не наберется! Так что же тебя смущает, Доминик? Иди и скажи отцу настоятелю, что ты умываешь руки. Пусть меня сожгут хоть сегодня! Впрочем, для этого ведь нужен палач, да?..
Он вдруг смутился.
– Ты же не заставишь моих братьев, Доминик... Их и так уже заставляли... Мне полагается палач, Доминик? – спросил Изамбар взволнованно.
– Да, конечно, – поспешил кивнуть епископ.
– Пошли за ним, – мгновенно успокоившись, потребовал монах.
Он снова смотрел на монсеньора Доминика внимательно, ясно и спокойно.
– Как ты считаешь, меня уже достаточно били?
– Более чем, Изамбар...
– Ты считаешь так по только что указанным мною причинам. Будь на моем месте какая-нибудь «ведьма», я уверен, ты думал бы иначе... Вот что, Доминик, – сказал Изамбар с внезапной силой. – Мы решили с тобой ряд астрологических задач при помощи арабской алгебры. Я хочу предложить тебе упражнение на воображение. Согласись, что воображение – вещь не последняя для астролога. Представь вместо меня женщину, которую обвинили в колдовстве, и сделай со мной все то, что сделал бы с ней. Но потом, когда будешь иметь дело с такой женщиной у себя в Долэне, вообрази на ее месте меня, думай о моей математике, о формулах, которым я научил тебя, и оправдай ее, как хотел бы оправдать меня. Будь добр к ней, как ты был добр ко мне. Пожалуйста, Доминик! Ведь ты это можешь.
Епископ с ужасом, широко раскрытыми глазами смотрел на этого сумасшедшего, абсолютно сумасшедшего монаха.
– Ну, что ты молчишь, Доминик? Я хочу заплатить тебе выкуп хотя бы за одну из них. Мои раны зажили. Я еще много могу выдержать. В этом есть смысл. Во мне ты видишь человека, в них – нет. Я хочу, чтобы ты почувствовал...
– Нет, Изамбар! Довольно того, что мне придется смотреть, как ты умрешь, – сказал епископ так, словно украл слова и голос у кого-то другого. – А одну из них я подарю тебе и так, без всякого выкупа. Раз это порадует твою душу... Могу ведь и я сделать тебе дар в ответ на твои формулы!
Долго и испытующе смотрел на него Изамбар, словно бы сомневаясь в епископской честности.
– Можешь, – кивнул наконец монах. – И скорее подаришь мне даже не одну, а целый десяток своих «ведьм», чем согласишься на мое предложение. Верно ли я понял?