Страница:
Я сделался столь восприимчив к музыкальному мышлению учителя не вдруг и не случайно. Свое открытие я совершил благодаря разительному контрасту между тем, что слышал в соборе и в учительском доме. А там, в четырех стенах скромной комнаты, бушевала пучина страстей, гармонически выстроенная, упоительная для слуха, но уже не знающая и не признающая никакой человеческой меры. Волны и валы плескались над головами безумцев, вызвавших их из небытия, грозная, страшная, разящая красота завораживала, заражала своим мятежным духом. «Законы гармонии шире и выше законов человеческих, все приемлют и всему определяют место» – вот что говорила учительская лютня, вот чем делилось учительское сердце с любимым учеником. И тот без робости, доверчиво следовал за мастером. Ученик готов был идти за ним хоть в бездну, хоть в геенну с радостью, с восхищением, с неутолимой жаждой пережить как свои его беды, его надежды и разочарования, его муки, его любовь... Ученик хотел познать все то, чем манил его учитель, – вот что слышал я в его игре. Да, монсеньор, этот чистый мальчик хотел любить, любить по-человечески, по-земному. И Бог исполнил его желание. Впрочем, не знаю, Бог или дьявол...
Стихотворцы – народ еще более заносчивый, чем музыканты, так что на подобных состязаниях нередки конфузы и скандалы. И побеждает там не тот, чьи стихи благозвучнее и глубже по мысли, а тот, кто за словом в карман не лезет и бойко отвечает в рифму на едкие шутки и выпады соперников. Свои поэтические переругивания «рыцари лиры» действительно сопровождают бряцанием по струнам, но у большинства из них следовало бы отнять инструменты и хорошенько надавать по рукам. Слава Богу, городские власти догадались не приглашать нашего учителя судить это безобразие по части музыки – кроме поэтического приза, там есть еще и музыкальный. В прежние годы Волшебник Лютни не раз бывал втянут в затеи нахальных рифмоплетов, и те подвергали его чуткий слух жесточайшим истязаниям. Теперь, когда Изамбар окончательно излечил учителя от смирения, я сомневаюсь, что он смог бы это выдержать.
Однако сам Изамбар отправился на турнир добровольно, не дожидаясь приглашения, хоть я и пытался вразумить его. Он не внял моим доводам и заявил, что тоже умеет сочинять стихи, так что может даже поучаствовать в состязаниях, и потом, ему просто интересно.
Надо ли говорить, что я потащился вместе с ним!
От участия в турнире Изамбар воздержался, надо отдать ему должное, быстро поняв характер происходящего: здесь все друг друга знали и по большому счету состязались скорее в остроумии, легко переходящем в злоязычие, чем в самобытности поэтического слога. Но искусство облекать в изящную форму полунамеков скабрезности и непристойности вызывает у публики восторг и отклик, как никакое другое. Гальменские же власти всегда шли на поводу у публики и, похоже, разделяли ее вкусы. Правда, говорят, в прежние времена поэтические турниры выглядели иначе, стихи были возвышенней, а отношения – благородней; барды имели собственный кодекс чести под стать рыцарскому – ведь многие из них, рискуя головой, ходили в военные походы, дабы сделаться очевидцами битв и описать славные победы и скорбные поражения не с чужих слов. Теперь все перевернулось с ног на голову, и рыцари взялись подражать сплетникам и словоблудам, а в свободных городах вроде Гальмена старейшины готовы даже уступить им в случае непогоды здание ратуши, как было в тот памятный день. На улице лил дождь и Сам Господь Бог со Своих небес охладил бы чрезмерный жар некоторых острот, если бы Ему не помешали.
Вышло же то, что должно было выйти, – словесная склока. И Изамбар удивил меня, с живейшим интересом следя за ее развитием. Да и не меня одного. Горожане таращили на него глаза со смесью недоумения, неловкости и любопытства, с немым вопросом: что делает здесь этот ангелоподобный юноша? Я попытался сказать ему, что он позорит и себя, и учителя, но он меня не слышал.
По мнению публики и избранных из ее числа судей, на турнире победила рыжеволосая особа, выступавшая, как водится, в образе бродячего трубадура, иссыхающего от тоски по возлюбленной. Образ имел комический оттенок и благодаря пышным формам, не оставлявшим никаких сомнений относительного истинного пола исполнительницы, и за счет пикантной подачи. Особа и впрямь обладала артистическим даром и, кроме того, глубоким низким голосом, а ее бряцание по струнам вопреки предубеждению досады не вызвало даже у меня. Всех этих причин по логике и по духу подобных состязаний было довольно, чтобы вызвать у соперников ярость и шквал нападок, на которые поэтесса отвечала и бойко, и метко, и в то же время двусмысленно. Когда она убедительно «положила на лопатки» всех участников баталии, доказав свое неоспоримое преимущество, кто-то из поверженных ею, теперь уже оставив и рифму, и поэтическую форму, бросил в победительницу булыжник грубого площадного слова. Тотчас нашлись и другие и, живо перейдя к прозе, закричали, что вот теперь распознали самозванку, которой не впервой выдавать себя за порядочную особу, всякий раз сочиняя себе новое имя, а к разоблачениям обманщица привыкла и уже забывает обижаться, когда ее называют тем, что она есть.
Поднялся страшный шум. Но гальменцы разобрали главное: рыжая особа не кто иная, как скандально известная куртизанка Витториа, которую прозвали еще Медной бестией и за цвет волос, и за сильный низкий голос. Поэты и, надо полагать, в особенности, знать, усматривали в ее победе такое для себя оскорбление, что удовлетвориться могли, лишь вытащив «бесстыжую самозванку» из ратуши за волосы и с позором протащив по улицам города. И они сделали бы это непременно, если бы не вмешался Изамбар.
Я глазом моргнуть не успел, как он очутился возле горе-победительницы, пытаясь загородить ее от множества протянутых рук, и, легко перекрывая шум толпы своим звонким голосом, заявил, что никто не смеет ее трогать. От неожиданности все на миг онемели, а Изамбар с не знающей сомнений твердостью потребовал, чтобы поэтессе вручили заслуженный приз и отпустили ее с миром.
Это надо было видеть, монсеньор! Он, который всегда смущенно прятался от восторженных почитателей и краснел от учительских похвал, вел себя как... Ну, в самом деле «как власть имеющий»! Вот что остановило толпу разъяренных поэтов и поразило публику.
«Ты не знаешь, кого защищаешь! – крикнули ему. – Это презренная куртизанка, блудница!»
«Не важно, кто она, – ответил Изамбар с поистине королевской невозмутимостью. – Она победила. Ей полагается и приз, и честь победы, кто бы она ни была. У вас правила карнавала, и она их не нарушила. Каждый волен выбрать и наряд, и имя по своему усмотрению. Она не нарушила правил, скрыв свое настоящее имя. Разве не так, почтенные мужи?» – Он повернулся туда, где сидели городские старейшины. И те, хоть вовсе не сочувствовали куртизанке и не хотели обижать остальных, «приличных» поэтов, вынуждены были согласиться с Изамбаром. Он, черт его возьми, знал эти дурацкие правила! А иначе откуда взялась у него такая уверенность?
Что тут началось!
Рифмоплетишки позаносчивей, а таковых оказалось чуть менее половины, тотчас ринулись к дверям, выкрикивая, что не желают смотреть, как лиру с серебряными струнами отдадут в руки грязной публичной девки. Прочие бормотали ругательства и угрозы, от которых воздух гудел, как в пчелином улье. Куртизанка получила свой приз под шквал наипохабнейших шуток, пожелания всего самого наихудшего и обещания позаботиться об исполнении этих пожеланий.
Она снесла все с улыбкой на губах, но улыбка ее выглядела слегка натянутой. Стремясь ободрить ее, Изамбар сказал что-то, чего я не расслышал, и она ответила так же негромко, но, кажется, со странным, необычным выговором, который при пении и распевном чтении стихов не был столь заметен. Слуху Изамбара ее выговор сказал так много, что следующая обращенная к ней фраза прозвучала на языке, которого я не знаю, а она вскинула на него свои зеленые, как у кошки, глаза в счастливом изумлении, точно встретила за тридевять земель от дома родного брата. Он же взирал на нее так, как на него – благочестивые гальменские девицы, когда он возвращался домой, пропев псалмы мессы. Он никогда не замечал их влюбленных взоров.
Да, монсеньор, эти двое сразу зацепились глазами, и между ними протянулась невидимая ниточка. Я не знаю языка, на котором они говорили! Я не мог разобрать ни слова! Но я слышал, как он произносил ее имя, как сказал ей свое... Можно ли объяснить то, что случилось? А это случилось сразу, в один миг.
Чисто внешне смотреть там было не на что. Особа не первой молодости, можно сказать, даже толстуха, а в лице – усталость под маской насмешливости. По мне, не более чем потрепанная кошка, товар, от частого употребления потерявший и вид, и ценность, хоть, я слышал, ночи ее дороги.
Они оживленно беседовали на певучем языке, похожем и на щебетанье птиц, и на журчание ручья, оживляясь все больше, сияя, с удовольствием произнося имена друг друга, и она становилась совсем похожа на мурлыкающую кошку, а для него я не нахожу сравнения. Мне показалось, секрет был в ее голосе. Музыкальные уши Изамбара улавливали в нем нечто, о чем я мог лишь догадываться. Голос этой женщины обладал глубиной и мощью, а когда она говорила тихо, умело смягчая его, будто обертывая медь в уютный ласковый бархат, голос как бы рассеивался, смешиваясь с тишиной и ее обволакивая. Я уверен, она отлично знала силу своих чар и искусно ими пользовалась. Сам я никогда не принял бы за чистую монету кошачье мурлыканье куртизанки, чье искусство состоит в умении окрутить и свести с ума любого мужчину, между делом убедив, что и он ей нравится. Да надо и впрямь с Луны свалиться, чтобы верить такой женщине!
Изамбар забыл и обо мне, и об учителе – обо всем на свете. Он не замечал, что люди смотрят на него: старейшины, горожане, приезжие, гости и участники турнира... Он ворковал со знаменитой блудницей на виду у всех и, не таясь, отправился проводить ее до гостиницы, где она остановилась. Я последовал за ними и на этот раз был не одинок в своем нездоровом любопытстве.
Изамбар прощался с Витторией долго. По-моему, он даже опасался оставить ее из-за угроз, прозвучавших при вручении приза. Подозреваю, ей еще пришлось уговаривать его возвращаться домой. И она была права: я слышал, как во время их счастливой беседы в ратуше местные жители объясняли разгневанным гостям, кто такой Изамбар. Заступничество любимого ученика Волшебника Лютни перед «рыцарями лиры» даже за блудницу могло служить ей в Гальмене охранной грамотой – столь велико было всеобщее почтение к нашему учителю. Когда же Изамбар все-таки оставил ее, я твердо знал, что Витториа не уедет завтра и что они назначили встречу.
Так и было.
С рассветом стаи недовольных поэтов покинули постоялые дворы и разлетелись во все стороны, продолжая рассерженно чирикать, а город принялся обсасывать и переваривать происшествие. Поступок юного Орфея шокировал публику, но возмутил немногих – в Гальмене исстари гордились и вольностью, и любовью к справедливости. Сама куртизанка, как и ее флирт с наивным юношей, служил горожанам лишь поводом для острот, и пока еще не злых. Забить тревогу готовы были лишь благочестивые девицы, чья невинность не помешала им расслышать неровное дыхание своего кумира, признак собственной болезни, но на колокольню их никто бы не пустил. Обывателям куда приятнее иметь причину для сплетен, чем разделаться с нею разом и потерять навсегда.
Дело в том, монсеньор, что когда-то в Гальмене было полно гулящих женщин, наверное, больше, чем во всем остальном королевстве. Во времена гонений свободный город служил им убежищем. В конце концов их развелось столько, что честным женам и девицам не стало житья, а проповедники пророчили Гальмену участь Содома и Гоморры, крича об этом повсюду. Когда же пришла чума и перемерло полгорода, решили, конечно, что это Божий гнев, и принялись вешать куртизанок, пока не извели всех до единой. Говорят, правда, в тот страшный год и в других городах было не слаще... Так или иначе, с тех пор Гальмен пользуется у блудниц печальной славой, и они его не жалуют. А город, похоже, по ним уже соскучился. Так что рыжая бестия знала, куда ехала, и пришлась как раз ко времени. Она могла теперь преспокойно поселиться в Гальмене и жить припеваючи, промышляя блудом на радость изголодавшимся сладострастникам, не встречая ни притеснения властей, ни козней соперниц. А влюбив в себя лучшего ученика Волшебника Лютни, гордость города, она превращалась из продажной твари чуть ли не в музу. Я понял это сразу, как и всякий, кто удосужился обдумать тему всерьез. Но большинство горожан лишь потешались и веселились, а Изамбар, похоже, весь свой ум оставил на вчерашнем турнире.
Вечером после мессы наш Орфей отправился к Виттории в гостиницу, прихватив с собой лютню. Из окна комнаты, где они уединились, до полуночи слышались игра и пение. Когда все смолкло, не прошло и пяти минут, как Изамбар вышел на улицу. Я едва успел убраться с его дороги – он чудом меня не заметил. Я удивился, что блудница так просто отпустила от себя этого голубя. Звуки, которые я слышал, говорили сами за себя, ибо невозможно в одно время и перебирать струны, и прелюбодействовать. Рыжая бестия не спешила. Эта кошка могла бы слопать голубка в один присест, но тогда удовольствие было бы слишком коротко. Кошки, когда они не сильно голодны, предпочитают, прикогтив добычу и зная, что она уже не убежит, играть с нею долго. А эта играть любила и умела, причем во всех смыслах.
Я уже сказал, что в музыкальных способностях ей не откажешь. И тут в какой-то мере я мог понять Изамбара. Наш учитель был слишком ярким музыкантом и страстным человеком, и ученику, даже трижды гениальному, оставалось лишь следовать за ним. Изамбар делал это с восторгом и самозабвением, великолепно обыгрывая его темы, но с Витторией ему открывалась новая возможность. То, что я слышал в их первый вечер, было равноправным диалогом струн и голосов, причем голоса удивительно гармонировали, как нельзя более выгодно оттеняя друг друга. Было так, как если бы встретились высота и бездна и, глядясь друг в друга, постигали самое себя.
Да, я мог понять Изамбара как музыканта. Но это лишь одна сторона медали. Другая состояла в том, что Витториа была куртизанкой, скандально знаменитой, а значит, непревзойденной в искусстве куртуазной игры, и музыка составляла для нее лишь часть этого искусства. Музыку, наше божество, она использовала как средство вызывать любовь и создавать иллюзию взаимности. И хоть сам я уже не считал себя музыкантом, то, что она делала, было для меня неслыханным кощунством. Я ненавидел Изамбара за то, что он вызывал во мне любовь своей игрой и пением без всякого умысла; она делала с ним то же самое, но с расчетом, уверенно и умело, и он обожал ее без ненависти и без корысти. Он, с его болезненной чуткостью ко лжи, не замечал подвоха, который опять лежал на самой поверхности. Он тянулся к ее бездне, с трепетом внимал зову ее души, которую она без стыда и усилий выворачивала перед ним наизнанку своим голосом, и не мог понять простой вещи: куртизанки играют, но не любят, любовь для них – непозволительная роскошь. Это их правило, но не секрет – его знают все!
Так и началось, монсеньор. Кошка зацепила его своим когтем, и дурачок попался на крючок. Он приходил к ней с лютней каждый вечер; они играли и пели вместе. Хищница растягивала удовольствие, купаясь в лучах обожания невинного мальчика, упиваясь своей властью над его чистым сердцем, растоптав его ясный ум, теша свою гордыню мыслью о том, что целомудренные девицы из благородных семейств, те, которых он не удостоил и взгляда, предпочтя ее, презренную и порочную, до крови кусают свои нежные губки.
Меня поразило, что наш учитель смотрел на все это сквозь пальцы. Правда, он увлеченно сочинял и для лютни, и для органа. В ту весну из-под его пера вышли самые прекрасные хоралы и глоссы, какие мне только доводилось слышать. Я допускаю, что ревнивая муза требовала всего его внимания и не позволяла отвлекаться на болтовню вокруг. Ведь по всему городу – и на улицах, и в церкви, и в самом его доме – шептались, трещали и судачили об одном и том же, а имена Изамбара и Виттории повторялись так часто, что могли прожужжать до дыр даже глухие уши.
Я несколько раз порывался рассказать обо всем мастеру, пока этого не сделали другие, и сдерживался лишь из трепета перед его вдохновением. Когда он сочинял свою музыку, всякий, кто осмеливался отвлечь его, рисковал головой буквально, ибо в комнате учителя было полно тяжелых предметов. Но однажды «досточтимый» сам дал мне повод.
Как-то в полуденный час, проходя мимо учительской двери, на этот раз приотворенной, я был замечен и окликнут. Наверное, мастер закончил новый шедевр и ему не терпелось разыграть тему в две лютни. «Позови-ка мне Изамбара, – сказал он бодро и, покосившись на окно, заливавшее комнату весенним солнцем, от которого птицы щебетали еще живее, а детвора носилась по улице с щенячьим визгом, прибавил добродушно: – Если он, конечно, дома... Погода сегодня как нарочно для прогулок!»
«Изамбар спит, учитель, – ответил я, сознаюсь, не без скрытого злорадства. – Крепче, чем медведь в Сочельник. Его теперь хоть ногами пинай – не добудишься. Ему нынче не до прогулок».
«В самом деле? Да ты шутишь!» – не поверил учитель.
«Надо же ему и спать когда-то, – торжествовал я. – Гуляет он теперь по ночам, а утром – ранняя месса. Изамбар послушный ученик. Он соблюдает твое правило четвертого часа, так что, сам посуди, ложиться ему и не приходится. А вчера было воскресенье, днем – обедня. Он не спал двое суток и все-таки разучил с нами твой новый распев пятидесятого псалма, как ты велел ему. Мы вернулись из собора час назад, и Изамбар сразу свалился как убитый. Но можешь не сомневаться, в половине четвертого пополудни он встанет, к четырем – самое позднее, потому что в семь – вечерня и надо быть в голосе. Он уже привык».
«Бедный мальчик! – воскликнул учитель, всерьез беспокоившийся о здоровье Изамбара и в душе не одобрявший ни его постов, ни бдений над книгами. – То-то он был сегодня так бледен! Зачем же он себя мучает?! К чему эти ночные похождения?»
«Не „к чему“, а „к кому“, учитель. Об этом знает весь Гальмен. Если тебе в самом деле интересно...» – И я выложил ему все с самого начала, не скупясь на яркие краски. Я ожидал от старика вспышки ревности, нарочно упирая на то, что его любимый ученик изменяет ему как музыкальный партнер, да еще с куртизанкой. Но ничего такого не произошло. Учитель сделался задумчив и печален.
«Что ж, – сказал он выразительно. – Мальчик становится взрослым».
Я спросил, не находит ли он, что Изамбар позорит его на весь город, и не желает ли поговорить со «своим мальчиком» по-мужски, разъяснить ему, с кем его угораздило связаться, и, в конце концов, воспользоваться своей учительской властью, которую Изамбар столь высоко чтит и которой добровольно обещал повиноваться.
Учитель посмотрел на меня так, будто я на его глазах превратился из человека в насекомое.
«Ты дурак, – произнес он с оттенком брезгливости. – Да к тому же, кажется, и подлец. Поди прочь, я видеть тебя не хочу!»
«Но учитель! – взмолился я, глубоко уязвленный. – За что? Объясни!»
«А если ты посмеешь лезть к нему со своей чушью, – прибавил он зло, словно не заметив моего возгласа, – я тебя... я знаться с тобой не стану! Оставь его в покое! Тебе не понять... У тебя сердце мелкое, скупое. Ты никогда не полюбишь. Тебе не дано».
Если учитель хотел сделать мне больно, то у него это получилось. Я так и не понял за что. Но он напрасно думал, что после таких слов я пойду у него на поводу. Похоже, он спутал меня с Изамбаром. Я же лишь утвердился в мысли, что последний нуждается в разъяснениях. Из нас двоих в данном случае я считал дураком отнюдь не себя.
Повод опять представился мне сам собою, не далее как через пару дней, когда Изамбар и Витториа вместо вошедших у них в обычай игры и пения имели меж собой разговор на ее родном языке, не очень долгий и не особенно приятный. Как раз в эти дни весь город зашептался о том, что в гостиницу к рыжей бестии потянулись жаждущие ее прелестей и она занимается с ними своим ремеслом. Сальные улыбки мужчин и гневные взоры женщин сверкали так, словно завидовали золотым монетам, которыми Виттории платили за ее пленительное искусство.
Никак нельзя сказать, что Изамбар с нею ссорился. В ее же голосе, подобном медной трубе, я слышал и вызов, и злое наслаждение. Она знала, что может мучить его безнаказанно и он все стерпит, потому что влюблен без памяти. Она осыпала его насмешками, в ответ на которые он простился с нею еще нежнее обычного и тихо вышел. Поняв, что Изамбар идет домой, я поспешил вперед, чтобы успеть раздеться и прикинуться спящим. Двое других учеников как раз уехали погостить к родным, и мы с Изамбаром спали в комнате вдвоем.
Было полнолуние. Огромный лунный лик заглядывал прямо в окно нашей спальни. Сквозь полуприкрытые веки я наблюдал, как Изамбар забрался на свою постель, прижал колени к груди и обнял их руками. В ярком серебряном свете я отчетливо увидел слезы на его глазах. То было в первый и последний раз. Я не считаю тех кровавых слез, что он пролил здесь, лежа под плетьми, – мы били его так, что кровь выходила везде, где только находила отверстие, и его глаза плакали вместе со всем телом. Но я видел и слезы его сердца, чистые, прозрачные и такие же беззвучные... Не знаю, когда ему было больнее, но знаю, что сердце его плакало не от обиды за себя, а от боли за ту, которую любило. Хоть наш учитель и сказал, что мне этого не понять, когда я увидел слезы Изамбара, я почувствовал его, как если бы он пел, будто на миг отрешился от себя и стал им. Это было невыносимо. Если бы я был им дольше одного мига, я завыл бы волком, я катался бы по земле, я пошел бы и убил женщину, заставившую меня так мучиться. А он сидел чуть дыша, сжавшись в комочек, смотрел на луну сквозь слезы и, наверное, просидел бы так, не шелохнувшись, до рассвета. Я не мог выдержать даже вида этого безмолвного страдания. Я заговорил с ним. Но если вы думаете, что я хотя бы попытался его утешить, вы заблуждаетесь.
«Готов поспорить, ты встретил у нее другого мужчину, – сказал я ему. – Чего же ты ждал? Она пользуется успехом. Скоро к ней будет ходить весь город. Эта кошка гуляет со всеми, кто платит. Ты тоже можешь взять у учителя денег – вы ведь довольно заработали вместе, и он даст столько, что тебе хватит, – взять денег и пойти к ней. Увидишь, разговор тогда будет совсем другой – она сделает все, что ты пожелаешь, исполнит любые твои прихоти, а соперники будут дожидаться за дверью, соблюдая порядок очереди. Не суди ее слишком строго: она зарабатывает на жизнь. Ведь жизнь стоит денег, сам знаешь! Не отказывать же ей теперь покупателям, которые щедро платят за ее товар, только из-за тебя и твоей лютни! Это хорошо в свободное время, но, вообще-то, пора бы тебе понять – ее время дорого. Или ты желаешь ей голодной смерти?»
Он повернул ко мне мокрое лицо, и я видел, как глубоко вонзаются мои острые, ядовитые слова, но яд не действует, а боль лишь удивляет этого большого ребенка. Наш учитель ошибался: Изамбар и не думал взрослеть. Он не послал меня к черту, не съездил мне по физиономии, когда я нарочно издевался над ним, развенчивал и поносил священный для него образ. Он выслушал меня, не задаваясь вопросом, насколько осознанна моя жестокость и имею ли я на нее право.
«Да, я понимаю», – произнес он из глубины своего страдания, так, что мне стало ясно: вся его сила уходит на то, чтобы принять это понимание.
Но я не отступился. Мне хотелось вытащить его из глубины на поверхность, заставить увидеть мир и вещи такими, какими видят все люди. Я заговорил самыми грязными и желчными словами о Виттории, о куртизанках вообще, об искушенных в разврате женщинах, которые находят особое удовольствие, доводя до безумия наивных дурачков вроде него. Я со смаком расписывал сцены, что, вне всякого сомнения, творились в комнате рыжей бестии каждый день. Я знал толк в том, о чем говорил, ибо, в отличие от Изамбара, имел дело с куртизанками еще до приезда в Гальмен и знакомства с учителем.
* * *
Пришла весна, и с нею – праздник Господня Воскресения. По старинной традиции, на ежегодные поэтические состязания в Гальмен съехались барды и трубадуры из соседних королевств. Городские власти с незапамятных времен выказывают поэтам свое благоволение и всегда заботливо обустраивают этот праздник, а именуют его не иначе как Турнир Рыцарей Лиры. Следует заметить, что среди «рыцарей» попадаются и дамы, причем с каждым годом все больше и больше. К тому же баловство куртуазной поэзией и иными видами рифмоплетства в последнее время стало модным среди знати, которая порой не брезгует участием в подобных состязаниях, забавы ради переодевшись инкогнито. На гальменском турнире можно встретить и девицу, нарядившуюся пажом, и благородного рыцаря в костюме бродячего жонглера, притом никогда не угадаешь, кто есть кто. Это сущий маскарад!Стихотворцы – народ еще более заносчивый, чем музыканты, так что на подобных состязаниях нередки конфузы и скандалы. И побеждает там не тот, чьи стихи благозвучнее и глубже по мысли, а тот, кто за словом в карман не лезет и бойко отвечает в рифму на едкие шутки и выпады соперников. Свои поэтические переругивания «рыцари лиры» действительно сопровождают бряцанием по струнам, но у большинства из них следовало бы отнять инструменты и хорошенько надавать по рукам. Слава Богу, городские власти догадались не приглашать нашего учителя судить это безобразие по части музыки – кроме поэтического приза, там есть еще и музыкальный. В прежние годы Волшебник Лютни не раз бывал втянут в затеи нахальных рифмоплетов, и те подвергали его чуткий слух жесточайшим истязаниям. Теперь, когда Изамбар окончательно излечил учителя от смирения, я сомневаюсь, что он смог бы это выдержать.
Однако сам Изамбар отправился на турнир добровольно, не дожидаясь приглашения, хоть я и пытался вразумить его. Он не внял моим доводам и заявил, что тоже умеет сочинять стихи, так что может даже поучаствовать в состязаниях, и потом, ему просто интересно.
Надо ли говорить, что я потащился вместе с ним!
От участия в турнире Изамбар воздержался, надо отдать ему должное, быстро поняв характер происходящего: здесь все друг друга знали и по большому счету состязались скорее в остроумии, легко переходящем в злоязычие, чем в самобытности поэтического слога. Но искусство облекать в изящную форму полунамеков скабрезности и непристойности вызывает у публики восторг и отклик, как никакое другое. Гальменские же власти всегда шли на поводу у публики и, похоже, разделяли ее вкусы. Правда, говорят, в прежние времена поэтические турниры выглядели иначе, стихи были возвышенней, а отношения – благородней; барды имели собственный кодекс чести под стать рыцарскому – ведь многие из них, рискуя головой, ходили в военные походы, дабы сделаться очевидцами битв и описать славные победы и скорбные поражения не с чужих слов. Теперь все перевернулось с ног на голову, и рыцари взялись подражать сплетникам и словоблудам, а в свободных городах вроде Гальмена старейшины готовы даже уступить им в случае непогоды здание ратуши, как было в тот памятный день. На улице лил дождь и Сам Господь Бог со Своих небес охладил бы чрезмерный жар некоторых острот, если бы Ему не помешали.
Вышло же то, что должно было выйти, – словесная склока. И Изамбар удивил меня, с живейшим интересом следя за ее развитием. Да и не меня одного. Горожане таращили на него глаза со смесью недоумения, неловкости и любопытства, с немым вопросом: что делает здесь этот ангелоподобный юноша? Я попытался сказать ему, что он позорит и себя, и учителя, но он меня не слышал.
По мнению публики и избранных из ее числа судей, на турнире победила рыжеволосая особа, выступавшая, как водится, в образе бродячего трубадура, иссыхающего от тоски по возлюбленной. Образ имел комический оттенок и благодаря пышным формам, не оставлявшим никаких сомнений относительного истинного пола исполнительницы, и за счет пикантной подачи. Особа и впрямь обладала артистическим даром и, кроме того, глубоким низким голосом, а ее бряцание по струнам вопреки предубеждению досады не вызвало даже у меня. Всех этих причин по логике и по духу подобных состязаний было довольно, чтобы вызвать у соперников ярость и шквал нападок, на которые поэтесса отвечала и бойко, и метко, и в то же время двусмысленно. Когда она убедительно «положила на лопатки» всех участников баталии, доказав свое неоспоримое преимущество, кто-то из поверженных ею, теперь уже оставив и рифму, и поэтическую форму, бросил в победительницу булыжник грубого площадного слова. Тотчас нашлись и другие и, живо перейдя к прозе, закричали, что вот теперь распознали самозванку, которой не впервой выдавать себя за порядочную особу, всякий раз сочиняя себе новое имя, а к разоблачениям обманщица привыкла и уже забывает обижаться, когда ее называют тем, что она есть.
Поднялся страшный шум. Но гальменцы разобрали главное: рыжая особа не кто иная, как скандально известная куртизанка Витториа, которую прозвали еще Медной бестией и за цвет волос, и за сильный низкий голос. Поэты и, надо полагать, в особенности, знать, усматривали в ее победе такое для себя оскорбление, что удовлетвориться могли, лишь вытащив «бесстыжую самозванку» из ратуши за волосы и с позором протащив по улицам города. И они сделали бы это непременно, если бы не вмешался Изамбар.
Я глазом моргнуть не успел, как он очутился возле горе-победительницы, пытаясь загородить ее от множества протянутых рук, и, легко перекрывая шум толпы своим звонким голосом, заявил, что никто не смеет ее трогать. От неожиданности все на миг онемели, а Изамбар с не знающей сомнений твердостью потребовал, чтобы поэтессе вручили заслуженный приз и отпустили ее с миром.
Это надо было видеть, монсеньор! Он, который всегда смущенно прятался от восторженных почитателей и краснел от учительских похвал, вел себя как... Ну, в самом деле «как власть имеющий»! Вот что остановило толпу разъяренных поэтов и поразило публику.
«Ты не знаешь, кого защищаешь! – крикнули ему. – Это презренная куртизанка, блудница!»
«Не важно, кто она, – ответил Изамбар с поистине королевской невозмутимостью. – Она победила. Ей полагается и приз, и честь победы, кто бы она ни была. У вас правила карнавала, и она их не нарушила. Каждый волен выбрать и наряд, и имя по своему усмотрению. Она не нарушила правил, скрыв свое настоящее имя. Разве не так, почтенные мужи?» – Он повернулся туда, где сидели городские старейшины. И те, хоть вовсе не сочувствовали куртизанке и не хотели обижать остальных, «приличных» поэтов, вынуждены были согласиться с Изамбаром. Он, черт его возьми, знал эти дурацкие правила! А иначе откуда взялась у него такая уверенность?
Что тут началось!
Рифмоплетишки позаносчивей, а таковых оказалось чуть менее половины, тотчас ринулись к дверям, выкрикивая, что не желают смотреть, как лиру с серебряными струнами отдадут в руки грязной публичной девки. Прочие бормотали ругательства и угрозы, от которых воздух гудел, как в пчелином улье. Куртизанка получила свой приз под шквал наипохабнейших шуток, пожелания всего самого наихудшего и обещания позаботиться об исполнении этих пожеланий.
Она снесла все с улыбкой на губах, но улыбка ее выглядела слегка натянутой. Стремясь ободрить ее, Изамбар сказал что-то, чего я не расслышал, и она ответила так же негромко, но, кажется, со странным, необычным выговором, который при пении и распевном чтении стихов не был столь заметен. Слуху Изамбара ее выговор сказал так много, что следующая обращенная к ней фраза прозвучала на языке, которого я не знаю, а она вскинула на него свои зеленые, как у кошки, глаза в счастливом изумлении, точно встретила за тридевять земель от дома родного брата. Он же взирал на нее так, как на него – благочестивые гальменские девицы, когда он возвращался домой, пропев псалмы мессы. Он никогда не замечал их влюбленных взоров.
Да, монсеньор, эти двое сразу зацепились глазами, и между ними протянулась невидимая ниточка. Я не знаю языка, на котором они говорили! Я не мог разобрать ни слова! Но я слышал, как он произносил ее имя, как сказал ей свое... Можно ли объяснить то, что случилось? А это случилось сразу, в один миг.
Чисто внешне смотреть там было не на что. Особа не первой молодости, можно сказать, даже толстуха, а в лице – усталость под маской насмешливости. По мне, не более чем потрепанная кошка, товар, от частого употребления потерявший и вид, и ценность, хоть, я слышал, ночи ее дороги.
Они оживленно беседовали на певучем языке, похожем и на щебетанье птиц, и на журчание ручья, оживляясь все больше, сияя, с удовольствием произнося имена друг друга, и она становилась совсем похожа на мурлыкающую кошку, а для него я не нахожу сравнения. Мне показалось, секрет был в ее голосе. Музыкальные уши Изамбара улавливали в нем нечто, о чем я мог лишь догадываться. Голос этой женщины обладал глубиной и мощью, а когда она говорила тихо, умело смягчая его, будто обертывая медь в уютный ласковый бархат, голос как бы рассеивался, смешиваясь с тишиной и ее обволакивая. Я уверен, она отлично знала силу своих чар и искусно ими пользовалась. Сам я никогда не принял бы за чистую монету кошачье мурлыканье куртизанки, чье искусство состоит в умении окрутить и свести с ума любого мужчину, между делом убедив, что и он ей нравится. Да надо и впрямь с Луны свалиться, чтобы верить такой женщине!
Изамбар забыл и обо мне, и об учителе – обо всем на свете. Он не замечал, что люди смотрят на него: старейшины, горожане, приезжие, гости и участники турнира... Он ворковал со знаменитой блудницей на виду у всех и, не таясь, отправился проводить ее до гостиницы, где она остановилась. Я последовал за ними и на этот раз был не одинок в своем нездоровом любопытстве.
Изамбар прощался с Витторией долго. По-моему, он даже опасался оставить ее из-за угроз, прозвучавших при вручении приза. Подозреваю, ей еще пришлось уговаривать его возвращаться домой. И она была права: я слышал, как во время их счастливой беседы в ратуше местные жители объясняли разгневанным гостям, кто такой Изамбар. Заступничество любимого ученика Волшебника Лютни перед «рыцарями лиры» даже за блудницу могло служить ей в Гальмене охранной грамотой – столь велико было всеобщее почтение к нашему учителю. Когда же Изамбар все-таки оставил ее, я твердо знал, что Витториа не уедет завтра и что они назначили встречу.
Так и было.
С рассветом стаи недовольных поэтов покинули постоялые дворы и разлетелись во все стороны, продолжая рассерженно чирикать, а город принялся обсасывать и переваривать происшествие. Поступок юного Орфея шокировал публику, но возмутил немногих – в Гальмене исстари гордились и вольностью, и любовью к справедливости. Сама куртизанка, как и ее флирт с наивным юношей, служил горожанам лишь поводом для острот, и пока еще не злых. Забить тревогу готовы были лишь благочестивые девицы, чья невинность не помешала им расслышать неровное дыхание своего кумира, признак собственной болезни, но на колокольню их никто бы не пустил. Обывателям куда приятнее иметь причину для сплетен, чем разделаться с нею разом и потерять навсегда.
Дело в том, монсеньор, что когда-то в Гальмене было полно гулящих женщин, наверное, больше, чем во всем остальном королевстве. Во времена гонений свободный город служил им убежищем. В конце концов их развелось столько, что честным женам и девицам не стало житья, а проповедники пророчили Гальмену участь Содома и Гоморры, крича об этом повсюду. Когда же пришла чума и перемерло полгорода, решили, конечно, что это Божий гнев, и принялись вешать куртизанок, пока не извели всех до единой. Говорят, правда, в тот страшный год и в других городах было не слаще... Так или иначе, с тех пор Гальмен пользуется у блудниц печальной славой, и они его не жалуют. А город, похоже, по ним уже соскучился. Так что рыжая бестия знала, куда ехала, и пришлась как раз ко времени. Она могла теперь преспокойно поселиться в Гальмене и жить припеваючи, промышляя блудом на радость изголодавшимся сладострастникам, не встречая ни притеснения властей, ни козней соперниц. А влюбив в себя лучшего ученика Волшебника Лютни, гордость города, она превращалась из продажной твари чуть ли не в музу. Я понял это сразу, как и всякий, кто удосужился обдумать тему всерьез. Но большинство горожан лишь потешались и веселились, а Изамбар, похоже, весь свой ум оставил на вчерашнем турнире.
Вечером после мессы наш Орфей отправился к Виттории в гостиницу, прихватив с собой лютню. Из окна комнаты, где они уединились, до полуночи слышались игра и пение. Когда все смолкло, не прошло и пяти минут, как Изамбар вышел на улицу. Я едва успел убраться с его дороги – он чудом меня не заметил. Я удивился, что блудница так просто отпустила от себя этого голубя. Звуки, которые я слышал, говорили сами за себя, ибо невозможно в одно время и перебирать струны, и прелюбодействовать. Рыжая бестия не спешила. Эта кошка могла бы слопать голубка в один присест, но тогда удовольствие было бы слишком коротко. Кошки, когда они не сильно голодны, предпочитают, прикогтив добычу и зная, что она уже не убежит, играть с нею долго. А эта играть любила и умела, причем во всех смыслах.
Я уже сказал, что в музыкальных способностях ей не откажешь. И тут в какой-то мере я мог понять Изамбара. Наш учитель был слишком ярким музыкантом и страстным человеком, и ученику, даже трижды гениальному, оставалось лишь следовать за ним. Изамбар делал это с восторгом и самозабвением, великолепно обыгрывая его темы, но с Витторией ему открывалась новая возможность. То, что я слышал в их первый вечер, было равноправным диалогом струн и голосов, причем голоса удивительно гармонировали, как нельзя более выгодно оттеняя друг друга. Было так, как если бы встретились высота и бездна и, глядясь друг в друга, постигали самое себя.
Да, я мог понять Изамбара как музыканта. Но это лишь одна сторона медали. Другая состояла в том, что Витториа была куртизанкой, скандально знаменитой, а значит, непревзойденной в искусстве куртуазной игры, и музыка составляла для нее лишь часть этого искусства. Музыку, наше божество, она использовала как средство вызывать любовь и создавать иллюзию взаимности. И хоть сам я уже не считал себя музыкантом, то, что она делала, было для меня неслыханным кощунством. Я ненавидел Изамбара за то, что он вызывал во мне любовь своей игрой и пением без всякого умысла; она делала с ним то же самое, но с расчетом, уверенно и умело, и он обожал ее без ненависти и без корысти. Он, с его болезненной чуткостью ко лжи, не замечал подвоха, который опять лежал на самой поверхности. Он тянулся к ее бездне, с трепетом внимал зову ее души, которую она без стыда и усилий выворачивала перед ним наизнанку своим голосом, и не мог понять простой вещи: куртизанки играют, но не любят, любовь для них – непозволительная роскошь. Это их правило, но не секрет – его знают все!
Так и началось, монсеньор. Кошка зацепила его своим когтем, и дурачок попался на крючок. Он приходил к ней с лютней каждый вечер; они играли и пели вместе. Хищница растягивала удовольствие, купаясь в лучах обожания невинного мальчика, упиваясь своей властью над его чистым сердцем, растоптав его ясный ум, теша свою гордыню мыслью о том, что целомудренные девицы из благородных семейств, те, которых он не удостоил и взгляда, предпочтя ее, презренную и порочную, до крови кусают свои нежные губки.
Меня поразило, что наш учитель смотрел на все это сквозь пальцы. Правда, он увлеченно сочинял и для лютни, и для органа. В ту весну из-под его пера вышли самые прекрасные хоралы и глоссы, какие мне только доводилось слышать. Я допускаю, что ревнивая муза требовала всего его внимания и не позволяла отвлекаться на болтовню вокруг. Ведь по всему городу – и на улицах, и в церкви, и в самом его доме – шептались, трещали и судачили об одном и том же, а имена Изамбара и Виттории повторялись так часто, что могли прожужжать до дыр даже глухие уши.
Я несколько раз порывался рассказать обо всем мастеру, пока этого не сделали другие, и сдерживался лишь из трепета перед его вдохновением. Когда он сочинял свою музыку, всякий, кто осмеливался отвлечь его, рисковал головой буквально, ибо в комнате учителя было полно тяжелых предметов. Но однажды «досточтимый» сам дал мне повод.
Как-то в полуденный час, проходя мимо учительской двери, на этот раз приотворенной, я был замечен и окликнут. Наверное, мастер закончил новый шедевр и ему не терпелось разыграть тему в две лютни. «Позови-ка мне Изамбара, – сказал он бодро и, покосившись на окно, заливавшее комнату весенним солнцем, от которого птицы щебетали еще живее, а детвора носилась по улице с щенячьим визгом, прибавил добродушно: – Если он, конечно, дома... Погода сегодня как нарочно для прогулок!»
«Изамбар спит, учитель, – ответил я, сознаюсь, не без скрытого злорадства. – Крепче, чем медведь в Сочельник. Его теперь хоть ногами пинай – не добудишься. Ему нынче не до прогулок».
«В самом деле? Да ты шутишь!» – не поверил учитель.
«Надо же ему и спать когда-то, – торжествовал я. – Гуляет он теперь по ночам, а утром – ранняя месса. Изамбар послушный ученик. Он соблюдает твое правило четвертого часа, так что, сам посуди, ложиться ему и не приходится. А вчера было воскресенье, днем – обедня. Он не спал двое суток и все-таки разучил с нами твой новый распев пятидесятого псалма, как ты велел ему. Мы вернулись из собора час назад, и Изамбар сразу свалился как убитый. Но можешь не сомневаться, в половине четвертого пополудни он встанет, к четырем – самое позднее, потому что в семь – вечерня и надо быть в голосе. Он уже привык».
«Бедный мальчик! – воскликнул учитель, всерьез беспокоившийся о здоровье Изамбара и в душе не одобрявший ни его постов, ни бдений над книгами. – То-то он был сегодня так бледен! Зачем же он себя мучает?! К чему эти ночные похождения?»
«Не „к чему“, а „к кому“, учитель. Об этом знает весь Гальмен. Если тебе в самом деле интересно...» – И я выложил ему все с самого начала, не скупясь на яркие краски. Я ожидал от старика вспышки ревности, нарочно упирая на то, что его любимый ученик изменяет ему как музыкальный партнер, да еще с куртизанкой. Но ничего такого не произошло. Учитель сделался задумчив и печален.
«Что ж, – сказал он выразительно. – Мальчик становится взрослым».
Я спросил, не находит ли он, что Изамбар позорит его на весь город, и не желает ли поговорить со «своим мальчиком» по-мужски, разъяснить ему, с кем его угораздило связаться, и, в конце концов, воспользоваться своей учительской властью, которую Изамбар столь высоко чтит и которой добровольно обещал повиноваться.
Учитель посмотрел на меня так, будто я на его глазах превратился из человека в насекомое.
«Ты дурак, – произнес он с оттенком брезгливости. – Да к тому же, кажется, и подлец. Поди прочь, я видеть тебя не хочу!»
«Но учитель! – взмолился я, глубоко уязвленный. – За что? Объясни!»
«А если ты посмеешь лезть к нему со своей чушью, – прибавил он зло, словно не заметив моего возгласа, – я тебя... я знаться с тобой не стану! Оставь его в покое! Тебе не понять... У тебя сердце мелкое, скупое. Ты никогда не полюбишь. Тебе не дано».
Если учитель хотел сделать мне больно, то у него это получилось. Я так и не понял за что. Но он напрасно думал, что после таких слов я пойду у него на поводу. Похоже, он спутал меня с Изамбаром. Я же лишь утвердился в мысли, что последний нуждается в разъяснениях. Из нас двоих в данном случае я считал дураком отнюдь не себя.
Повод опять представился мне сам собою, не далее как через пару дней, когда Изамбар и Витториа вместо вошедших у них в обычай игры и пения имели меж собой разговор на ее родном языке, не очень долгий и не особенно приятный. Как раз в эти дни весь город зашептался о том, что в гостиницу к рыжей бестии потянулись жаждущие ее прелестей и она занимается с ними своим ремеслом. Сальные улыбки мужчин и гневные взоры женщин сверкали так, словно завидовали золотым монетам, которыми Виттории платили за ее пленительное искусство.
Никак нельзя сказать, что Изамбар с нею ссорился. В ее же голосе, подобном медной трубе, я слышал и вызов, и злое наслаждение. Она знала, что может мучить его безнаказанно и он все стерпит, потому что влюблен без памяти. Она осыпала его насмешками, в ответ на которые он простился с нею еще нежнее обычного и тихо вышел. Поняв, что Изамбар идет домой, я поспешил вперед, чтобы успеть раздеться и прикинуться спящим. Двое других учеников как раз уехали погостить к родным, и мы с Изамбаром спали в комнате вдвоем.
Было полнолуние. Огромный лунный лик заглядывал прямо в окно нашей спальни. Сквозь полуприкрытые веки я наблюдал, как Изамбар забрался на свою постель, прижал колени к груди и обнял их руками. В ярком серебряном свете я отчетливо увидел слезы на его глазах. То было в первый и последний раз. Я не считаю тех кровавых слез, что он пролил здесь, лежа под плетьми, – мы били его так, что кровь выходила везде, где только находила отверстие, и его глаза плакали вместе со всем телом. Но я видел и слезы его сердца, чистые, прозрачные и такие же беззвучные... Не знаю, когда ему было больнее, но знаю, что сердце его плакало не от обиды за себя, а от боли за ту, которую любило. Хоть наш учитель и сказал, что мне этого не понять, когда я увидел слезы Изамбара, я почувствовал его, как если бы он пел, будто на миг отрешился от себя и стал им. Это было невыносимо. Если бы я был им дольше одного мига, я завыл бы волком, я катался бы по земле, я пошел бы и убил женщину, заставившую меня так мучиться. А он сидел чуть дыша, сжавшись в комочек, смотрел на луну сквозь слезы и, наверное, просидел бы так, не шелохнувшись, до рассвета. Я не мог выдержать даже вида этого безмолвного страдания. Я заговорил с ним. Но если вы думаете, что я хотя бы попытался его утешить, вы заблуждаетесь.
«Готов поспорить, ты встретил у нее другого мужчину, – сказал я ему. – Чего же ты ждал? Она пользуется успехом. Скоро к ней будет ходить весь город. Эта кошка гуляет со всеми, кто платит. Ты тоже можешь взять у учителя денег – вы ведь довольно заработали вместе, и он даст столько, что тебе хватит, – взять денег и пойти к ней. Увидишь, разговор тогда будет совсем другой – она сделает все, что ты пожелаешь, исполнит любые твои прихоти, а соперники будут дожидаться за дверью, соблюдая порядок очереди. Не суди ее слишком строго: она зарабатывает на жизнь. Ведь жизнь стоит денег, сам знаешь! Не отказывать же ей теперь покупателям, которые щедро платят за ее товар, только из-за тебя и твоей лютни! Это хорошо в свободное время, но, вообще-то, пора бы тебе понять – ее время дорого. Или ты желаешь ей голодной смерти?»
Он повернул ко мне мокрое лицо, и я видел, как глубоко вонзаются мои острые, ядовитые слова, но яд не действует, а боль лишь удивляет этого большого ребенка. Наш учитель ошибался: Изамбар и не думал взрослеть. Он не послал меня к черту, не съездил мне по физиономии, когда я нарочно издевался над ним, развенчивал и поносил священный для него образ. Он выслушал меня, не задаваясь вопросом, насколько осознанна моя жестокость и имею ли я на нее право.
«Да, я понимаю», – произнес он из глубины своего страдания, так, что мне стало ясно: вся его сила уходит на то, чтобы принять это понимание.
Но я не отступился. Мне хотелось вытащить его из глубины на поверхность, заставить увидеть мир и вещи такими, какими видят все люди. Я заговорил самыми грязными и желчными словами о Виттории, о куртизанках вообще, об искушенных в разврате женщинах, которые находят особое удовольствие, доводя до безумия наивных дурачков вроде него. Я со смаком расписывал сцены, что, вне всякого сомнения, творились в комнате рыжей бестии каждый день. Я знал толк в том, о чем говорил, ибо, в отличие от Изамбара, имел дело с куртизанками еще до приезда в Гальмен и знакомства с учителем.