Лев Григорьевич Жданов
Под властью фаворита
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава I
ПОСЛЕДНИЙ ПИР
Печальна была судьба болезненного, слабого духом и телом Иоанна V Алексеевича, так недолго и незаметно сидевшего на троне русских царей вместе со своим младшим, гениальным братом Петром, впоследствии Великим…
Под тем же знаком вырождения и безличия жили и умерли пять дочерей Иоанна, не давшие потомства для российского престола, кроме одной – Екатерины, дочь которой, Анна Леопольдовна, как мать младенца-императора Иоанна Антоновича, была правительницей в ожидании, пока сын-государь подрастет и возьмет в свои руки власть… Но внуки и правнуки Иоанна Алексеевича были отмечены рукою рока еще тяжелее, чем он сам… А родная дочь его, Анна Иоанновна, хотя и взошла на трон по прихоти случая, когда неожиданно умер отрок-император Петр II, хотя и стала самодержавной императрицей, но до этой поры испытала не мало превратностей в жизни и потом не знала покоя почти все десять лет, какие ей были отмежеваны роком для пользования властью, если не счастьем на троне…
Выданная за герцога курляндского Фридриха и скоро овдовевшая, Анна Иоанновна до тридцати семи лет вела довольно печальную, тревожную жизнь небогатой, зависимой герцогини: трепетала перед своим великим дядей, потом вымаливала денежную и всякую иную поддержку у императрицы Екатерины, у всесильного фаворита, Меншикова, заискивала у своего племянника, у мальчика Петра, у его любимцев, Долгоруких… у всех и каждого, кто был в силе при русском дворе. Первый «друг» Анны, Бестужев, был у нее отнят по приказу из Петербурга. Тогда она завела себе второго, Иоганна Бирона, прославленного впоследствии своим бездушием и жестокостью. И этот фаворит сумел удержать в своей власти привязчивую женщину до самой ее смерти.
Довольно красивая лицом, полная, превосходящая ростом иных мужчин, с грубым, громким голосом и усами, густо черневшими над верхней губой, Анна и по характеру во многом напоминала мужчину: была решительна, резка, даже груба порою со всеми окружающими, но по-женски привязчива к избраннику своего сердца.
Суеверная, как все женщины своего времени, она верила в предчувствия, в приметы и сны. До болезненности нервная, – по наследству от отца, – не могла ни одной минуты пробыть спокойно, посидеть в тишине. Даже во время ее сна шуты и шутихи должны были сидеть и болтать у постели, чтобы сон императрицы был спокоен… Ей чудились видения даже наяву. Но в то же время она была не глупая женщина, хотя и малообразованная, но одаренная здравым смыслом, довольно ясно умеющая разобраться в сложном переплете интриг, царивших при ее дворе…
Вынужденное смирение и скромность жизни, навязанные ей как герцогине курляндской, Анна, став императрицею, возмещала безумной роскошью, устраивая зимою и летом ряд блестящих празднеств, наполняя дворцовые покои шкапами, двери которых плохо прикрывались от множества «роб» и всяких нарядов, изысканных по покрою, богатых по материалу, из которого их создавали лучшие портнихи обеих столиц… Парча, тафта, редкие ткани Востока, самоцветы, золото и бриллианты – все переплеталось в красивых сочетаниях, взятое для нарядов российской государыни, которой шел уже сорок восьмой год…
Наступил десятый – и последний год ее владычества.
Расшатанный по смерти Петра Великого порядок на земле падал с каждым годом все больше и сильнее. Нищета, голод, от которого вымирали десятки тысяч народу, повальные болезни и разбои стали обычным явлением в разоренном царстве… Но стоны умирающих от голоду или замученных на дыбе слугами Бирона не долетали до дворцов «нового Парадиза», где надменная и веселая племянница великого дяди старалась получше использовать наследство, случайно доставшееся ей… Правда, годы, проведенные в пирах, дали себя знать. Болезни и телесные страдания напоминали царице о близком конце… Но Анна озаботилась только найти себе преемника: назначила наследником трона Иоанна Антоныча, малютку, сына родной племянницы Анны Леопольдовны… А сама, словно торопясь допить последние глотки из пенистого кубка жизни, веселилась без удержу, задавала балы и пиры еще чаще и роскошнее прежнего…
Блестящий маскированный бал в старом Зимнем дворце, – потом сгоревшем и восстановленном по планам Растрелли, – был назначен на 5 октября 1740 года…
Морозная, темная ночь рано спустилась над столицей, а площадь перед дворцом озарена, как днем, пылающими смоляными бочками, десятки костров зажжены по окраинам, где, темнея, как ущелья, уходят вдаль прилегающие улицы с высокими зданиями правительственных учреждений.
Особенно много огней протянулось вдоль Дворцовой набережной, озаряя багровыми полосами света белеющий во тьме простор Невы, рано задумавшей в этом году одеть свой ледяной панцирь.
От огней на площади не только светло, но, кажется, и самый воздух здесь согрелся и много теплее, чем на прилегающих улицах, на застывающей реке, где по мостам звонко стучат копыта лошадей, подвозящих то и дело гостей ко дворцу из заречной части столицы.
Почти все окна дворца сверкают, от нижнего до самого верхнего этажа, и даже под крышей, где и самые статуи, расставленные по карнизам, и грузные кариатиды, сдается, ожили, насторожились, чутко прислушиваясь и приглядываясь к необычному свету и движению вокруг.
Звуки оркестра, громкие и довольно стройные по тогдашнему времени, доносились до толпы, темнеющей вокруг дворца и желающей хотя бы издалека поглядеть, как веселятся «господа земли».
Покои внутри дворца буквально были залиты светом. В них душно и тесно от гостей. Воздух наполнен ароматом дорогих курений, смешанным с запахом вина и кушаний, принесенных уже в обширную столовую. Скоро должен начаться бесконечный ужин, один из тех, какие особенно любит императрица, не упускающая случая плотно поесть и выпить изрядно.
В большом круглом зале, где с хоров гремят широкие, разымчивые звуки менуэта, танцы в полном разгаре. Сотни пар плавно проделывают свои па, кружатся, сходятся и расходятся, стараясь только в тесноте не задеть друг друга.
Иные здесь просто окутаны в атласное домино с полумаскою на лице. На других сверкали затканные серебром и золотом бархатные и парчовые, исторические или национальные костюмы. Бриллианты и другие драгоценные камни в изобилии украшали головные уборы, горели, переливались на платьях в виде аграфов, поясов, даже в виде пряжек на обуви, не говоря уже о кольцах, о диадемах, ожерельях, под которыми, казалось, гнутся нежные шейки… А стройные фигурки перетянутых дам выглядят особенно тонкими и хрупкими благодаря фижмам и кринолинам…
Среди общей роскоши и блеска все-таки превосходили других красотою, целостностью замысла и богатством нарядов четыре кадрили, в каждой по шести пар танцующих.
Первая кадриль – все в домино из оранжевого шелка, затканного тяжелыми цветами из чистого серебра. Оранжевые банты из широких лент тонули в волнах кружевных манишек. Пышные манжеты из тех же старинных дорогих кружев оттеняли низ рукавов. Оранжевые шапочки, украшенные серебряными аграфами и кокардами, покрывали одинаково все двенадцать голов. В этой кадрили выступали Анна Леопольдовна со своим заикой нелюбимым мужем, принцем Антоном Брауншвейгским; английский посол, близкий друг императрицы, лорд Финч с Юлианой фон Менгден, доверенной подругой принцессы Анны; брат фрейлины, барон Менгден, вел графиню Головкину, дочь кабинет-министра; посол Кайзерлинг шел в паре с богатейшей и хорошенькой княгиней Гагариной; Рейнгольд Левенвольде с княгиней Апраксиной и фельдмаршал Миних с Салтыковой, с кузиной самой императрицы, завершали эту отборную компанию.
Но и для второй кадрили при дворе российской императрицы нашелся такой же, если еще не лучший подбор кавалеров и дам. Здесь цесаревна Елизавета Петровна, стройная, прекрасная, напоминающая Юнону, вела в паре юношу семнадцати лет, хорошенького, но хрупкого, как девочка, Петра Бирона, сына фаворита государыни. Апраксин с леди Рондо, брат фаворита, генерал Густав, с Дашковой, маркиз Шетарди, посол Франции, с княгиней Ромодановской, камергер Фридрих Левенвольде с Бутурлиной, Мардефельдт, прусский посланник, с Нарышкиной – следовали за первой царственной парой. Все были одеты в зеленые бархатные домино с золотыми кистями на шапочках.
Слишком полная, с расплывшимся бюстом, маленького роста, но красивая лицом, хотя уж не молодая, герцогиня Бирон в паре с генералом Сергеем Салтыковым вела третью кадриль, наряженную в голубые парчовые домино, расшитые шелковыми и серебряными цветами. Пышные ленты и серебряные с коричневым кокарды дополняли убор. Остальные пять пар, с генералом Бисмарком, зятем Бирона, впереди, – следовали за почетной парой.
Четвертая кадриль, – одетая в пурпурные бархатные домино, – слепила глаза сиянием драгоценных камней и жемчуга, которыми были расшиты костюмы. Серебряные с черным кокарды и такие же ленты довершали прелесть наряда.
Здесь в паре с родной своей сестрою, генеральшей Бисмарк, первым шел юноша четырнадцати лет, Карл Бирон, любимый сын фаворита, о котором даже толковали, что рожден он не женою Бирона, а его царственной подругой и только проделана была для света комедия ложных родов со стороны покладистой герцогини…
Сказочно красивой лентой вились эти кадрили одна за другой между кучами лавровых и миртовых деревьев, расставленных в огромном зале в виде боскетов и рощиц… А для довершения обмана в четырех углах били четыре фонтана, словно в настоящем саду, давая свежесть и рассыпая сверкающие брызги далеко кругом.
Среди зеленых, благоухающих кущ, пользуясь тенью и прохладой, уединялись и ворковали не танцующие парочки молодежи и даже иные постарше годами, сердца которых больше влекло к нежной беседе, чем к танцам… Масляные лампы и тысячи разноцветных восковых свечей в жирандолях, в канделябрах и люстрах ярко озаряли красивую картину бала. На хорах, кроме музыкантов, толпились те, кто не имел права сойти вниз и смешаться с избранной публикой: младшие офицеры, дежурные по караулам, придворная челядь, шуты, карлы, приживальщики…
Смежные с главным залом богато убранные гостиные также переполнены блестящей придворной знатью. Здесь императрица с князьями Куракиным и Черкасским, с княгиней Ромодановской сидит за карточным столом, ближайшим к раскрытым в зал дверям, и, играя в карты, любуется общей картиной веселого бала.
Из временного буфета, устроенного в галерее, то и дело появляются гайдуки, негры, камер-лакеи, разнося на подносах прохладительное питье и фрукты.
Анна, довольная общим оживлением, старалась тоже казаться веселой, скрывая страдания, которые почувствовала в самый разгар бала. Боли были настолько сильны, что пришлось даже отказаться от танцев, особенно любимых императрицей. Обычные колики в желудке и в печени появились совершенно неожиданно и не прекращались почти ни на миг. Поэтому Анна вела игру очень рассеянно, не радуясь и выигрышу своему, очень крупному в этот вечер.
Когда Бидлоо, врач, заметя бледность больной, проступающую даже из-под густого слоя притираний, белил и румян, шепнул было:
– Ваше величество, право, лучше бы вам соизволить лечь в постель…
На это Анна, сдвинув свои густые брови, шепнула только:
– Оставь… мне лучше…
А про себя подумала:
«Потерплю… помучусь еще немного… Полночь скоро… ужин подадут, а там и разъезжаться станут… Досижу до конца!.. И то все резиденты да послы глаз с меня не спускают: охота им угадать, долго ли я еще протяну, одним на помеху, другим на радость!..» И крепится Анна, хотя теперь ясно видно, как сразу осунулось, словно помертвело ее полное, еще красивое, но грубоватое лицо от затаенных страданий…
Смолкла наконец музыка на хорах. Окончен слишком долгий менуэт… Отданы последние поклоны, разорвался цветистый, оживленный хоровод, и пары рассыпались в разные стороны, очищая зал, где прислуга усыпала пол душистою травой, цветами и затем повсюду были расставлены столы, тоже покрытые искусственным дерном, поддельными и настоящими цветами, сверкающими, словно на зелени настоящего луга… Такие же одетые искусственным дерном скамьи окружали столы…
Золотые канделябры, блюда, вазы и приборы красиво выделялись на этом зеленом, бархатистом фоне.
Затем – снова нахлынули гости, заняли места… Блюда подавались одно за другим, без конца… дорогие вина лились в бокалы темно-пурпурной и светло-янтарной струей, разливая в воздухе свой тонкий аромат.
Взяв под руку фаворита, важного, залитого бриллиантами, золотом, Анна обходила столы, умея каждому сказать что-нибудь приятное.
Рябоватое, но еще красивое лицо бывшего конюха, теперь всесильного герцога, тоже выражало полное довольство. Он вел себя на этом царственном пиру совершенно как любезный хозяин… и только порою тревожно поглядывал на свою державную спутницу, чувствуя, что нынче рука ее тяжелее обычного опирается на его сильную руку и вся императрица вздрагивает порою, словно от озноба.
– Лихорадка, мой друг? – негромко кинул он тревожный вопрос в удобную минутку.
– Да!.. Нет!.. Так что-то… – последовал тихий, мимолетный ответ, и Анна пошла дальше, желая обласкать всех гостей.
Наконец обход закончился. Она с громадным наслаждением опустилась на свое место в начале главного стола. Бирон, сев рядом, дал знак Тредиаковскому, который все время следил взором за ним и за императрицей.
Пиит, выступив из кучки челяди, стоящей поодаль, быстро двинулся к заветному столу.
Бирон между тем поднял бокал и громко возгласил первый тост за императрицу, хозяйку бала.
Грянул туш, но звон бокалов и виваты покрыли даже громкую музыку.
Анна, взяв бокал, обратилась к Бирону.
– Налейте… только немного… нельзя мне нынче! – покосившись на своих врачей, Бидлоо и де Гульста, стоящих вблизи, заметила она с бледной улыбкой. – Вот эти варвары не велят!.. Они старше меня самой… Надо их слушать… За дорогих гостей!.. И за твое здоровье, Анюта! – обратилась она к племяннице. – За твоего сына, моего наследника!.. Принц… сестрица! – кивнула она Антону и Елизавете. – Пью за вас… За мо…
Анна не договорила.
Бокал с протяжным звоном выпал из ослабелых пальцев и разбился, словно жалобно застонав… Этому звуку вторил подавленный стон Анны. Острый приступ боли был так неожидан и силен, что эта сильная, привыкшая к самообладанию женщина упала на кресло почти без сознания.
Ближайшие застольники поторопились встать, словно для ответа на тост, и собою закрыть больную от общих взоров.
Но уже по всему залу пробежала явная тревога, послышались испуганные возгласы:
– Что… что такое!..
– Что с императрицей… Что с государыней!..
Гульст и Бидлоо первые поспешили к больной, давали нюхательную соль, накапали чего-то в рюмку и заставили Анну проглотить, слегка разжав ей стиснутые, крупные, желтоватые, еще крепкие зубы.
Она сразу оправилась и громко, властно подняла голос:
– Ничего, друзья мои… не полошитесь по-пустому!.. Я встала и при этом оступилась… нога подвернулась… стало сразу больно. Теперь все прошло. Видите! Успокойтесь, будем продолжать ужин и послушаем нашего пииту… Ну, где ты там! – с особенной живостью, ласково обернулась Анна к Тредиаковскому.
Держа в одной руке лист со стихами, он оправлял другою шпажонку, кафтан, свой тощий парик и даже не заметил общего короткого смятения, объятый страхом выступления среди такого большого и важного собрания.
– Здесь я, здеся, государыня-матушка… всемилостивейшая императрица, солнышко наше ясное! – робко лепетал поэт, сгибаясь почти вдвое и на ходу отвешивая земные поклоны. – Жду приказаний твоих, богиня и муза пресветлейшая, олимпийских!..
– Ну, что ты там нацарапал… докладывай… А ты, Носушка, не мешай, не вертися под ногами! – цыкнула царица на любимого шута, по кличке Нос, который так и вился у ног державной госпожи, словно преданный пес.
– Дай нам послушать стихосложение сего хвата! – уговаривала завистливого урода царица. – Не ремствуй чрез меру. Наших милостей и на тебя, и на него хватит!.. На вот…
Тяжелая груша, брошенная царственной, белой и полной, хотя слишком большой рукой, была совсем по-собачьи, ртом, на лету, подхвачена горбуном-шутом. Чавкая, стал он уплетать сочный плод. Анна обратилась снова к поэту:
– Читай, коли не больно длинно оно у тебя. Уж просим: пощади, помилуй!..
– Сочинение мое много кратче твоих добродетелей и великолепий, всещедрая монархиня!
Отдав еще пару поклонов, он стал в позу и начал читать с повышенным выражением, громко и нараспев:
Уже при начале второго куплета Анна, незаметно озираясь, грузно налегая на спинку своего кресла, дала знак обоим врачам, и те снова поднесли ей флакон с солями, повторили прием возбуждающих капель… Но это не помогло. С легким стоном Анна снова склонилась на руки Бидлоо и Бирону и теперь на несколько мгновений совершенно потеряла сознание.
Гости вскочили с мест в тревоге, с говором… Музыканты на хорах, полагая, что ужин кончился, грянули молодецкий марш.
– Сидите… не вставайте! – прорезал общий гул и говор резкий, властный голос Бирона. – Это пустое… Ее величеству лучше… Не тревожьте государыню беспокойством своим!.. Музыку остановить… Молчите там… гей, вы, музыканты!..
Музыка стала не сразу, нестройно затихать… Гости, бледные, напуганные, кто стоял, кто опустился на свои места… Говор смолк… замирали оборванные звуки отдельных инструментов, не успевших сразу остановиться… Наконец все утихло.
И прозвучал слабый, болезненный голос Анны:
– Сидите… прошу, пожалуй… Я на минутку…
Она встала и шепнула врачам:
– Ведите меня скорее!..
Врачи и Бирон почти вынесли из зала Анну, совсем теряющую сознание от нестерпимой боли и сдержанных мук…
Минутная тишина дрогнула. Все смешалось… Блеск и веселие недавнего пиршества сменились смятением и страхом.
Под тем же знаком вырождения и безличия жили и умерли пять дочерей Иоанна, не давшие потомства для российского престола, кроме одной – Екатерины, дочь которой, Анна Леопольдовна, как мать младенца-императора Иоанна Антоновича, была правительницей в ожидании, пока сын-государь подрастет и возьмет в свои руки власть… Но внуки и правнуки Иоанна Алексеевича были отмечены рукою рока еще тяжелее, чем он сам… А родная дочь его, Анна Иоанновна, хотя и взошла на трон по прихоти случая, когда неожиданно умер отрок-император Петр II, хотя и стала самодержавной императрицей, но до этой поры испытала не мало превратностей в жизни и потом не знала покоя почти все десять лет, какие ей были отмежеваны роком для пользования властью, если не счастьем на троне…
Выданная за герцога курляндского Фридриха и скоро овдовевшая, Анна Иоанновна до тридцати семи лет вела довольно печальную, тревожную жизнь небогатой, зависимой герцогини: трепетала перед своим великим дядей, потом вымаливала денежную и всякую иную поддержку у императрицы Екатерины, у всесильного фаворита, Меншикова, заискивала у своего племянника, у мальчика Петра, у его любимцев, Долгоруких… у всех и каждого, кто был в силе при русском дворе. Первый «друг» Анны, Бестужев, был у нее отнят по приказу из Петербурга. Тогда она завела себе второго, Иоганна Бирона, прославленного впоследствии своим бездушием и жестокостью. И этот фаворит сумел удержать в своей власти привязчивую женщину до самой ее смерти.
Довольно красивая лицом, полная, превосходящая ростом иных мужчин, с грубым, громким голосом и усами, густо черневшими над верхней губой, Анна и по характеру во многом напоминала мужчину: была решительна, резка, даже груба порою со всеми окружающими, но по-женски привязчива к избраннику своего сердца.
Суеверная, как все женщины своего времени, она верила в предчувствия, в приметы и сны. До болезненности нервная, – по наследству от отца, – не могла ни одной минуты пробыть спокойно, посидеть в тишине. Даже во время ее сна шуты и шутихи должны были сидеть и болтать у постели, чтобы сон императрицы был спокоен… Ей чудились видения даже наяву. Но в то же время она была не глупая женщина, хотя и малообразованная, но одаренная здравым смыслом, довольно ясно умеющая разобраться в сложном переплете интриг, царивших при ее дворе…
Вынужденное смирение и скромность жизни, навязанные ей как герцогине курляндской, Анна, став императрицею, возмещала безумной роскошью, устраивая зимою и летом ряд блестящих празднеств, наполняя дворцовые покои шкапами, двери которых плохо прикрывались от множества «роб» и всяких нарядов, изысканных по покрою, богатых по материалу, из которого их создавали лучшие портнихи обеих столиц… Парча, тафта, редкие ткани Востока, самоцветы, золото и бриллианты – все переплеталось в красивых сочетаниях, взятое для нарядов российской государыни, которой шел уже сорок восьмой год…
Наступил десятый – и последний год ее владычества.
Расшатанный по смерти Петра Великого порядок на земле падал с каждым годом все больше и сильнее. Нищета, голод, от которого вымирали десятки тысяч народу, повальные болезни и разбои стали обычным явлением в разоренном царстве… Но стоны умирающих от голоду или замученных на дыбе слугами Бирона не долетали до дворцов «нового Парадиза», где надменная и веселая племянница великого дяди старалась получше использовать наследство, случайно доставшееся ей… Правда, годы, проведенные в пирах, дали себя знать. Болезни и телесные страдания напоминали царице о близком конце… Но Анна озаботилась только найти себе преемника: назначила наследником трона Иоанна Антоныча, малютку, сына родной племянницы Анны Леопольдовны… А сама, словно торопясь допить последние глотки из пенистого кубка жизни, веселилась без удержу, задавала балы и пиры еще чаще и роскошнее прежнего…
Блестящий маскированный бал в старом Зимнем дворце, – потом сгоревшем и восстановленном по планам Растрелли, – был назначен на 5 октября 1740 года…
Морозная, темная ночь рано спустилась над столицей, а площадь перед дворцом озарена, как днем, пылающими смоляными бочками, десятки костров зажжены по окраинам, где, темнея, как ущелья, уходят вдаль прилегающие улицы с высокими зданиями правительственных учреждений.
Особенно много огней протянулось вдоль Дворцовой набережной, озаряя багровыми полосами света белеющий во тьме простор Невы, рано задумавшей в этом году одеть свой ледяной панцирь.
От огней на площади не только светло, но, кажется, и самый воздух здесь согрелся и много теплее, чем на прилегающих улицах, на застывающей реке, где по мостам звонко стучат копыта лошадей, подвозящих то и дело гостей ко дворцу из заречной части столицы.
Почти все окна дворца сверкают, от нижнего до самого верхнего этажа, и даже под крышей, где и самые статуи, расставленные по карнизам, и грузные кариатиды, сдается, ожили, насторожились, чутко прислушиваясь и приглядываясь к необычному свету и движению вокруг.
Звуки оркестра, громкие и довольно стройные по тогдашнему времени, доносились до толпы, темнеющей вокруг дворца и желающей хотя бы издалека поглядеть, как веселятся «господа земли».
Покои внутри дворца буквально были залиты светом. В них душно и тесно от гостей. Воздух наполнен ароматом дорогих курений, смешанным с запахом вина и кушаний, принесенных уже в обширную столовую. Скоро должен начаться бесконечный ужин, один из тех, какие особенно любит императрица, не упускающая случая плотно поесть и выпить изрядно.
В большом круглом зале, где с хоров гремят широкие, разымчивые звуки менуэта, танцы в полном разгаре. Сотни пар плавно проделывают свои па, кружатся, сходятся и расходятся, стараясь только в тесноте не задеть друг друга.
Иные здесь просто окутаны в атласное домино с полумаскою на лице. На других сверкали затканные серебром и золотом бархатные и парчовые, исторические или национальные костюмы. Бриллианты и другие драгоценные камни в изобилии украшали головные уборы, горели, переливались на платьях в виде аграфов, поясов, даже в виде пряжек на обуви, не говоря уже о кольцах, о диадемах, ожерельях, под которыми, казалось, гнутся нежные шейки… А стройные фигурки перетянутых дам выглядят особенно тонкими и хрупкими благодаря фижмам и кринолинам…
Среди общей роскоши и блеска все-таки превосходили других красотою, целостностью замысла и богатством нарядов четыре кадрили, в каждой по шести пар танцующих.
Первая кадриль – все в домино из оранжевого шелка, затканного тяжелыми цветами из чистого серебра. Оранжевые банты из широких лент тонули в волнах кружевных манишек. Пышные манжеты из тех же старинных дорогих кружев оттеняли низ рукавов. Оранжевые шапочки, украшенные серебряными аграфами и кокардами, покрывали одинаково все двенадцать голов. В этой кадрили выступали Анна Леопольдовна со своим заикой нелюбимым мужем, принцем Антоном Брауншвейгским; английский посол, близкий друг императрицы, лорд Финч с Юлианой фон Менгден, доверенной подругой принцессы Анны; брат фрейлины, барон Менгден, вел графиню Головкину, дочь кабинет-министра; посол Кайзерлинг шел в паре с богатейшей и хорошенькой княгиней Гагариной; Рейнгольд Левенвольде с княгиней Апраксиной и фельдмаршал Миних с Салтыковой, с кузиной самой императрицы, завершали эту отборную компанию.
Но и для второй кадрили при дворе российской императрицы нашелся такой же, если еще не лучший подбор кавалеров и дам. Здесь цесаревна Елизавета Петровна, стройная, прекрасная, напоминающая Юнону, вела в паре юношу семнадцати лет, хорошенького, но хрупкого, как девочка, Петра Бирона, сына фаворита государыни. Апраксин с леди Рондо, брат фаворита, генерал Густав, с Дашковой, маркиз Шетарди, посол Франции, с княгиней Ромодановской, камергер Фридрих Левенвольде с Бутурлиной, Мардефельдт, прусский посланник, с Нарышкиной – следовали за первой царственной парой. Все были одеты в зеленые бархатные домино с золотыми кистями на шапочках.
Слишком полная, с расплывшимся бюстом, маленького роста, но красивая лицом, хотя уж не молодая, герцогиня Бирон в паре с генералом Сергеем Салтыковым вела третью кадриль, наряженную в голубые парчовые домино, расшитые шелковыми и серебряными цветами. Пышные ленты и серебряные с коричневым кокарды дополняли убор. Остальные пять пар, с генералом Бисмарком, зятем Бирона, впереди, – следовали за почетной парой.
Четвертая кадриль, – одетая в пурпурные бархатные домино, – слепила глаза сиянием драгоценных камней и жемчуга, которыми были расшиты костюмы. Серебряные с черным кокарды и такие же ленты довершали прелесть наряда.
Здесь в паре с родной своей сестрою, генеральшей Бисмарк, первым шел юноша четырнадцати лет, Карл Бирон, любимый сын фаворита, о котором даже толковали, что рожден он не женою Бирона, а его царственной подругой и только проделана была для света комедия ложных родов со стороны покладистой герцогини…
Сказочно красивой лентой вились эти кадрили одна за другой между кучами лавровых и миртовых деревьев, расставленных в огромном зале в виде боскетов и рощиц… А для довершения обмана в четырех углах били четыре фонтана, словно в настоящем саду, давая свежесть и рассыпая сверкающие брызги далеко кругом.
Среди зеленых, благоухающих кущ, пользуясь тенью и прохладой, уединялись и ворковали не танцующие парочки молодежи и даже иные постарше годами, сердца которых больше влекло к нежной беседе, чем к танцам… Масляные лампы и тысячи разноцветных восковых свечей в жирандолях, в канделябрах и люстрах ярко озаряли красивую картину бала. На хорах, кроме музыкантов, толпились те, кто не имел права сойти вниз и смешаться с избранной публикой: младшие офицеры, дежурные по караулам, придворная челядь, шуты, карлы, приживальщики…
Смежные с главным залом богато убранные гостиные также переполнены блестящей придворной знатью. Здесь императрица с князьями Куракиным и Черкасским, с княгиней Ромодановской сидит за карточным столом, ближайшим к раскрытым в зал дверям, и, играя в карты, любуется общей картиной веселого бала.
Из временного буфета, устроенного в галерее, то и дело появляются гайдуки, негры, камер-лакеи, разнося на подносах прохладительное питье и фрукты.
Анна, довольная общим оживлением, старалась тоже казаться веселой, скрывая страдания, которые почувствовала в самый разгар бала. Боли были настолько сильны, что пришлось даже отказаться от танцев, особенно любимых императрицей. Обычные колики в желудке и в печени появились совершенно неожиданно и не прекращались почти ни на миг. Поэтому Анна вела игру очень рассеянно, не радуясь и выигрышу своему, очень крупному в этот вечер.
Когда Бидлоо, врач, заметя бледность больной, проступающую даже из-под густого слоя притираний, белил и румян, шепнул было:
– Ваше величество, право, лучше бы вам соизволить лечь в постель…
На это Анна, сдвинув свои густые брови, шепнула только:
– Оставь… мне лучше…
А про себя подумала:
«Потерплю… помучусь еще немного… Полночь скоро… ужин подадут, а там и разъезжаться станут… Досижу до конца!.. И то все резиденты да послы глаз с меня не спускают: охота им угадать, долго ли я еще протяну, одним на помеху, другим на радость!..» И крепится Анна, хотя теперь ясно видно, как сразу осунулось, словно помертвело ее полное, еще красивое, но грубоватое лицо от затаенных страданий…
Смолкла наконец музыка на хорах. Окончен слишком долгий менуэт… Отданы последние поклоны, разорвался цветистый, оживленный хоровод, и пары рассыпались в разные стороны, очищая зал, где прислуга усыпала пол душистою травой, цветами и затем повсюду были расставлены столы, тоже покрытые искусственным дерном, поддельными и настоящими цветами, сверкающими, словно на зелени настоящего луга… Такие же одетые искусственным дерном скамьи окружали столы…
Золотые канделябры, блюда, вазы и приборы красиво выделялись на этом зеленом, бархатистом фоне.
Затем – снова нахлынули гости, заняли места… Блюда подавались одно за другим, без конца… дорогие вина лились в бокалы темно-пурпурной и светло-янтарной струей, разливая в воздухе свой тонкий аромат.
Взяв под руку фаворита, важного, залитого бриллиантами, золотом, Анна обходила столы, умея каждому сказать что-нибудь приятное.
Рябоватое, но еще красивое лицо бывшего конюха, теперь всесильного герцога, тоже выражало полное довольство. Он вел себя на этом царственном пиру совершенно как любезный хозяин… и только порою тревожно поглядывал на свою державную спутницу, чувствуя, что нынче рука ее тяжелее обычного опирается на его сильную руку и вся императрица вздрагивает порою, словно от озноба.
– Лихорадка, мой друг? – негромко кинул он тревожный вопрос в удобную минутку.
– Да!.. Нет!.. Так что-то… – последовал тихий, мимолетный ответ, и Анна пошла дальше, желая обласкать всех гостей.
Наконец обход закончился. Она с громадным наслаждением опустилась на свое место в начале главного стола. Бирон, сев рядом, дал знак Тредиаковскому, который все время следил взором за ним и за императрицей.
Пиит, выступив из кучки челяди, стоящей поодаль, быстро двинулся к заветному столу.
Бирон между тем поднял бокал и громко возгласил первый тост за императрицу, хозяйку бала.
Грянул туш, но звон бокалов и виваты покрыли даже громкую музыку.
Анна, взяв бокал, обратилась к Бирону.
– Налейте… только немного… нельзя мне нынче! – покосившись на своих врачей, Бидлоо и де Гульста, стоящих вблизи, заметила она с бледной улыбкой. – Вот эти варвары не велят!.. Они старше меня самой… Надо их слушать… За дорогих гостей!.. И за твое здоровье, Анюта! – обратилась она к племяннице. – За твоего сына, моего наследника!.. Принц… сестрица! – кивнула она Антону и Елизавете. – Пью за вас… За мо…
Анна не договорила.
Бокал с протяжным звоном выпал из ослабелых пальцев и разбился, словно жалобно застонав… Этому звуку вторил подавленный стон Анны. Острый приступ боли был так неожидан и силен, что эта сильная, привыкшая к самообладанию женщина упала на кресло почти без сознания.
Ближайшие застольники поторопились встать, словно для ответа на тост, и собою закрыть больную от общих взоров.
Но уже по всему залу пробежала явная тревога, послышались испуганные возгласы:
– Что… что такое!..
– Что с императрицей… Что с государыней!..
Гульст и Бидлоо первые поспешили к больной, давали нюхательную соль, накапали чего-то в рюмку и заставили Анну проглотить, слегка разжав ей стиснутые, крупные, желтоватые, еще крепкие зубы.
Она сразу оправилась и громко, властно подняла голос:
– Ничего, друзья мои… не полошитесь по-пустому!.. Я встала и при этом оступилась… нога подвернулась… стало сразу больно. Теперь все прошло. Видите! Успокойтесь, будем продолжать ужин и послушаем нашего пииту… Ну, где ты там! – с особенной живостью, ласково обернулась Анна к Тредиаковскому.
Держа в одной руке лист со стихами, он оправлял другою шпажонку, кафтан, свой тощий парик и даже не заметил общего короткого смятения, объятый страхом выступления среди такого большого и важного собрания.
– Здесь я, здеся, государыня-матушка… всемилостивейшая императрица, солнышко наше ясное! – робко лепетал поэт, сгибаясь почти вдвое и на ходу отвешивая земные поклоны. – Жду приказаний твоих, богиня и муза пресветлейшая, олимпийских!..
– Ну, что ты там нацарапал… докладывай… А ты, Носушка, не мешай, не вертися под ногами! – цыкнула царица на любимого шута, по кличке Нос, который так и вился у ног державной госпожи, словно преданный пес.
– Дай нам послушать стихосложение сего хвата! – уговаривала завистливого урода царица. – Не ремствуй чрез меру. Наших милостей и на тебя, и на него хватит!.. На вот…
Тяжелая груша, брошенная царственной, белой и полной, хотя слишком большой рукой, была совсем по-собачьи, ртом, на лету, подхвачена горбуном-шутом. Чавкая, стал он уплетать сочный плод. Анна обратилась снова к поэту:
– Читай, коли не больно длинно оно у тебя. Уж просим: пощади, помилуй!..
– Сочинение мое много кратче твоих добродетелей и великолепий, всещедрая монархиня!
Отдав еще пару поклонов, он стал в позу и начал читать с повышенным выражением, громко и нараспев:
Докончить панегирика ему не пришлось.
Светом Анна – осияна!
Восклицайте все: «Осанна!..»
Императорского сана
Процветай украса, Анна!..
Всякий громко пой осанну!
Уму Анны, ее сану…
Солнце, зори – в Анны взоре:
В дружном хоре вскликнем вскоре:
«Минуй, горе, нашу Анну!»
Все… по…
Уже при начале второго куплета Анна, незаметно озираясь, грузно налегая на спинку своего кресла, дала знак обоим врачам, и те снова поднесли ей флакон с солями, повторили прием возбуждающих капель… Но это не помогло. С легким стоном Анна снова склонилась на руки Бидлоо и Бирону и теперь на несколько мгновений совершенно потеряла сознание.
Гости вскочили с мест в тревоге, с говором… Музыканты на хорах, полагая, что ужин кончился, грянули молодецкий марш.
– Сидите… не вставайте! – прорезал общий гул и говор резкий, властный голос Бирона. – Это пустое… Ее величеству лучше… Не тревожьте государыню беспокойством своим!.. Музыку остановить… Молчите там… гей, вы, музыканты!..
Музыка стала не сразу, нестройно затихать… Гости, бледные, напуганные, кто стоял, кто опустился на свои места… Говор смолк… замирали оборванные звуки отдельных инструментов, не успевших сразу остановиться… Наконец все утихло.
И прозвучал слабый, болезненный голос Анны:
– Сидите… прошу, пожалуй… Я на минутку…
Она встала и шепнула врачам:
– Ведите меня скорее!..
Врачи и Бирон почти вынесли из зала Анну, совсем теряющую сознание от нестерпимой боли и сдержанных мук…
Минутная тишина дрогнула. Все смешалось… Блеск и веселие недавнего пиршества сменились смятением и страхом.
Глава II
ВЗДОХИ ЗЕМЛИ
Прошло дней пять после веселого придворного бала, законченного так тревожно и смутно.
Ранние морозы сменились оттепелью; холодный затяжной дождь сеял, словно из сита, целый день. А к полуночи, подгоняемый резкими порывами ветра, налетающего с запада, с моря, казалось, хотел залить своими струями притихшую, спящую столицу.
Мрак ненастной ночи еще больше оттенялся редкими, колеблющимися огоньками уличных фонарей, еще не потушенных ветром кое-где, на более людных улицах и площадях. Рано упавшая ночь не вызвала в окнах веселых огоньков ни во дворцах, где притихли пиры, ни в бедных домишках, где ставни плотно прикрыты, чтобы холодный ветер меньше врывался в щели окон…
И только тонкие стрелы света изредка пробиваются в эти щели ставен и тонут, словно растворяются, во влажной, холодной тьме.
Крепко прикрыты ставни и двери грязной харчевни Арсентьича, приютившейся в полуподвальном помещении старого дома, недалеко от гавани. Но светлые нити пробиваются и здесь наружу сквозь толщу ставен, а жизнь внутри, ночная, подавленная, нездоровая жизнь кипит там вовсю.
Сам кабатчик, черный, поджарый, похожий на большого жука, сидя у выручки за стойкой, зорко поглядывает во все стороны, наблюдая за разнообразной «публикой», наполняющей этот вертеп, полуночлежку, полукабак. Двое-трое подносчиков суетятся, подавая питье и незатейливую закуску гостям. Столы все заняты, как и скамьи вдоль стен. Кому не хватило места, устроился на пустом бочонке, поставленном торчком. Многие просто расположились на полу. Несколько сальных плошек и свечей, мерцающих в неуклюжих фонарях и самодельных шандалах тусклыми пятнами желтого неровного света, озаряли обширное и низкое помещение, перехваченное посредине толстыми деревянными стойками вместо колонн.
Сизые клубы густого табачного дыма из носогреек, набитых крепчайшей махоркой, порою совсем заволакивали пространство, не находя исхода, и медленно подымались к низкому, закоптелому потолку. Тогда только можно было различить, какая разнообразная толпа собралась в притоне в эту холодную, непогодную ночь. Свои и наезжие матросы, портовые рабочие разных племен и типов, маркитантки и гулящие бабенки, пришлые крестьяне, не попавшие на постоялый двор, нищие всевозможного вида и подонки столицы, воры, мошенники, всякий сброд – имели здесь своих представителей.
Рабочие и пригородные крестьяне, измученные трудовым днем, лежали где попало, по углам, на скамьях и под ними, забывшись крепким сном, и даже грохот, гам, крики, проклятья и пьяные песни остальной компании не могли помешать этому тяжелому, мертвому сну измученных людей.
А крики, ссора и брань, порою шум свалки то и дело подымались с разных сторон, где по углам играли в карты, засаленные и затрепанные до неузнаваемости, или в тавлеи, а то и просто кидали пятак на орла либо на решку.
За одним из крайних столов, поближе к тихому углу, где вповалку спала кучка пригородных мужиков и баб, несколько солдат негромко толковали о чем-то, потягивая водку из приземистых стаканчиков толстого зеленого стекла с тяжелым дном. Стоило кому-нибудь, хотя бы случайно, приблизиться к этому столу, даже без намерения слушать тихие речи, все они смолкали, словно по команде, и так открыто недружелюбно вперяли взгляды в незваного соседа, что тот спешил отойти подальше.
Да никому и дела не было, о чем толкуют служивые, кроме одного, нищего – инвалида на вид, который сидел поодаль, на уголке большого общего стола, усердно потчевал свою тоже довольно пожилую и безобразную, пьяную уже подругу-нищенку и сам притворялся, что льет в горло стаканчик за стаканчиком. Но вино проливалось мимо рта, по привязанной седой бороде, за борты изношенного полукафтанья, прямо за пазуху этому мнимому инвалиду. Более внимательный, опытный глаз мог бы разглядеть, что весь инвалид – загримирован; но только очень близкие люди узнали бы в нем кабинет-секретаря Яковлева, наперсника и клеврета Бирона, который нередко сам пускался на разведки, стараясь выведать, что делается в самой толще столичного населения, на его низах, где всегда скопляется самый горючий материал, опасный во дни смут и переворотов.
Другой такой же тайный агент, но уже из партии цесаревны Елисаветы, Жиль, француз, креатура маркиза Шетарди, слонялся по всем углам, приняв вид не то странствующего штукаря-фокусника, не то ландскнехта без дела. И он, как Яковлев, ловил на лету речи, замечал, кто о чем толкует, особенно стараясь незаметно разобрать, о чем идет дело у кучки угрюмых, уже полупьяных солдат, сидящих поодаль ото всех…
Среди кабака, заняв два стола, выделялась веселая компания молодых парней, грузчиков, пришедших с барками сюда вниз по Неве из разных концов России.
Пили они много, но юность и молодецкий задор не давали им впасть в опьянение. Усталь только развеялась от этого загула, в который пустились удальцы. У трех-четырех из компании очутились в руках домры и балалайки, один лихо погромыхивал в бубен, другой постукивал ножом в полуштоф, заменяя триангль, и этот импровизированный оркестр довольно ладно вторил широкой песне, которую выводили они все своими сильными, молодыми голосами. Из остальной публики тоже не мало мужских и женских голосов поддержали песню, и хор полился стройно, могуче, покрывая разладный гам и шум, наполняющий грязные стены закоптелого, темного кабака-притона.
Старинную песню выводили юные голоса. Пели о казацких разбоях на Волге-матушке на вольной реке.
– Ну, и што завели, Осподи помилуй!.. Песню какую, воровскую да бунтарскую. Того гляди, дозор мимо пройдет, заслышит, и мне, и вам несдобровать, гляди!.. Ноне времена-то каковы, ась. Пей да пой, а сам на дыбу оглядывайся. Плюнь, братцы… Затяните што-либо иное, повеселее…
Парни, еще сами находившиеся под впечатлением заунывно-мятежной песни, ничего не возражали осторожному Арсентьичу. Вмешался Жиль, уже стоящий здесь, словно наготове. Не смущаясь своей ломаной, малопонятной другим русской речью, он затараторил громко и решительно:
Ранние морозы сменились оттепелью; холодный затяжной дождь сеял, словно из сита, целый день. А к полуночи, подгоняемый резкими порывами ветра, налетающего с запада, с моря, казалось, хотел залить своими струями притихшую, спящую столицу.
Мрак ненастной ночи еще больше оттенялся редкими, колеблющимися огоньками уличных фонарей, еще не потушенных ветром кое-где, на более людных улицах и площадях. Рано упавшая ночь не вызвала в окнах веселых огоньков ни во дворцах, где притихли пиры, ни в бедных домишках, где ставни плотно прикрыты, чтобы холодный ветер меньше врывался в щели окон…
И только тонкие стрелы света изредка пробиваются в эти щели ставен и тонут, словно растворяются, во влажной, холодной тьме.
Крепко прикрыты ставни и двери грязной харчевни Арсентьича, приютившейся в полуподвальном помещении старого дома, недалеко от гавани. Но светлые нити пробиваются и здесь наружу сквозь толщу ставен, а жизнь внутри, ночная, подавленная, нездоровая жизнь кипит там вовсю.
Сам кабатчик, черный, поджарый, похожий на большого жука, сидя у выручки за стойкой, зорко поглядывает во все стороны, наблюдая за разнообразной «публикой», наполняющей этот вертеп, полуночлежку, полукабак. Двое-трое подносчиков суетятся, подавая питье и незатейливую закуску гостям. Столы все заняты, как и скамьи вдоль стен. Кому не хватило места, устроился на пустом бочонке, поставленном торчком. Многие просто расположились на полу. Несколько сальных плошек и свечей, мерцающих в неуклюжих фонарях и самодельных шандалах тусклыми пятнами желтого неровного света, озаряли обширное и низкое помещение, перехваченное посредине толстыми деревянными стойками вместо колонн.
Сизые клубы густого табачного дыма из носогреек, набитых крепчайшей махоркой, порою совсем заволакивали пространство, не находя исхода, и медленно подымались к низкому, закоптелому потолку. Тогда только можно было различить, какая разнообразная толпа собралась в притоне в эту холодную, непогодную ночь. Свои и наезжие матросы, портовые рабочие разных племен и типов, маркитантки и гулящие бабенки, пришлые крестьяне, не попавшие на постоялый двор, нищие всевозможного вида и подонки столицы, воры, мошенники, всякий сброд – имели здесь своих представителей.
Рабочие и пригородные крестьяне, измученные трудовым днем, лежали где попало, по углам, на скамьях и под ними, забывшись крепким сном, и даже грохот, гам, крики, проклятья и пьяные песни остальной компании не могли помешать этому тяжелому, мертвому сну измученных людей.
А крики, ссора и брань, порою шум свалки то и дело подымались с разных сторон, где по углам играли в карты, засаленные и затрепанные до неузнаваемости, или в тавлеи, а то и просто кидали пятак на орла либо на решку.
За одним из крайних столов, поближе к тихому углу, где вповалку спала кучка пригородных мужиков и баб, несколько солдат негромко толковали о чем-то, потягивая водку из приземистых стаканчиков толстого зеленого стекла с тяжелым дном. Стоило кому-нибудь, хотя бы случайно, приблизиться к этому столу, даже без намерения слушать тихие речи, все они смолкали, словно по команде, и так открыто недружелюбно вперяли взгляды в незваного соседа, что тот спешил отойти подальше.
Да никому и дела не было, о чем толкуют служивые, кроме одного, нищего – инвалида на вид, который сидел поодаль, на уголке большого общего стола, усердно потчевал свою тоже довольно пожилую и безобразную, пьяную уже подругу-нищенку и сам притворялся, что льет в горло стаканчик за стаканчиком. Но вино проливалось мимо рта, по привязанной седой бороде, за борты изношенного полукафтанья, прямо за пазуху этому мнимому инвалиду. Более внимательный, опытный глаз мог бы разглядеть, что весь инвалид – загримирован; но только очень близкие люди узнали бы в нем кабинет-секретаря Яковлева, наперсника и клеврета Бирона, который нередко сам пускался на разведки, стараясь выведать, что делается в самой толще столичного населения, на его низах, где всегда скопляется самый горючий материал, опасный во дни смут и переворотов.
Другой такой же тайный агент, но уже из партии цесаревны Елисаветы, Жиль, француз, креатура маркиза Шетарди, слонялся по всем углам, приняв вид не то странствующего штукаря-фокусника, не то ландскнехта без дела. И он, как Яковлев, ловил на лету речи, замечал, кто о чем толкует, особенно стараясь незаметно разобрать, о чем идет дело у кучки угрюмых, уже полупьяных солдат, сидящих поодаль ото всех…
Среди кабака, заняв два стола, выделялась веселая компания молодых парней, грузчиков, пришедших с барками сюда вниз по Неве из разных концов России.
Пили они много, но юность и молодецкий задор не давали им впасть в опьянение. Усталь только развеялась от этого загула, в который пустились удальцы. У трех-четырех из компании очутились в руках домры и балалайки, один лихо погромыхивал в бубен, другой постукивал ножом в полуштоф, заменяя триангль, и этот импровизированный оркестр довольно ладно вторил широкой песне, которую выводили они все своими сильными, молодыми голосами. Из остальной публики тоже не мало мужских и женских голосов поддержали песню, и хор полился стройно, могуче, покрывая разладный гам и шум, наполняющий грязные стены закоптелого, темного кабака-притона.
Старинную песню выводили юные голоса. Пели о казацких разбоях на Волге-матушке на вольной реке.
Начал-залился запевала, а хор разом, сильно подхватил и повел дальше:
Промеж было Казанью, между Астраханью,
А пониже городка Саратова!
Еще не успел прозвенеть последний затяжной звук песни, выводимый сладким голосом запевалы, еще, казалось, гудят октавы подголосков, а у столов загнусил ленивый и четкий говорок ярославца-кабатчика:
Из тоя ли было нагорные сторонушки
Загребали-выплывали пятьдесят легких стругов,
Воровски-и-и-их казаков!..
Дожидалися казаки, удалы молодцы,
Губернатора из Астрахани, Репнина,
Князя Данилу Лександровича.
Напускалися казаки на купецки струги,
Отыскали под товарами губернатора,
Посекли-изрубили в части мелкие,
Разбросали по матушке Волге-реке.
А ево ли оспожу да губернаторшу с молодыми с дочерьми,
со боярышнями
Те ли молодцы, казаки воровские, помиловали,
Крепко к сердцу прижимали да приголубливали!
А купцов-хитрецов пограбили,
Насыпали червонцами легки свои струга,
По-о-о-ошли вверх да по Камышевкё-реке-е-е-е!..
– Ну, и што завели, Осподи помилуй!.. Песню какую, воровскую да бунтарскую. Того гляди, дозор мимо пройдет, заслышит, и мне, и вам несдобровать, гляди!.. Ноне времена-то каковы, ась. Пей да пой, а сам на дыбу оглядывайся. Плюнь, братцы… Затяните што-либо иное, повеселее…
Парни, еще сами находившиеся под впечатлением заунывно-мятежной песни, ничего не возражали осторожному Арсентьичу. Вмешался Жиль, уже стоящий здесь, словно наготове. Не смущаясь своей ломаной, малопонятной другим русской речью, он затараторил громко и решительно: