Однажды я, возвращаясь из гостей поздно ночью, умудрился в такси познакомиться с одной миловидной татарочкой. Мне удалось за полчаса, пока мы ехали из одного конца города в другой, уговорить ее зайти ко мне на бокал шампанского (страшное искушение в эпоху антиалкогольных горбачевских реформ).
   Звали ее Шелла или Шуша, темноволосая черноглазая девица лет двадцати, потерявшая в бурном потоке столичной жизни первобытнообщинные мусульманские ориентиры.
   Шампанским дело не ограничилось.
   На утро Шуша (или Шелла), которую я для удобства и простоты общения стал называть по-есениниски Шагане, сказала, что у нее масса свободного времени, что она может задержаться у меня хоть на день, хоть на два, и выразила благородное желание сбегать к автобусной остановке за водкой.
   На работу я в тот день не пошел.
   Ближе к вечеру ко мне без предварительного звонка (дурная привычка, перенятая у Мухомора) заявилась Галя.
   Я ей, как ни странно, совершенно искренне обрадовался.
   Шагане оказалась заурядной дурочкой, «повернутой» на астрологии, очень хорошо разбирающейся в проблемах психологической совместимости «Рыб» и «Скорпионов», но совершенно неспособной назвать количество планет, входящих в состав Солнечной системы.
   Название нашей галактики, впрочем, она вспомнить тоже не смогла. Зато перед этим довольно долго рассуждала о перспективах карьерного роста «Весов» и «Водолеев».
   Я предложил Гале пройти на кухню.
   Пока я ходил за водкой, девушки самостоятельно познакомились и мирно обсуждали какой-то зодиакальный кулон, вечно болтающийся на Галиной шее (нашли общую тему).
 
   …В лабиринтах памяти я различаю себя как бы со стороны,
   за клубами табачного дыма,
   стоящим на одном колене
   перед основательно приунывшей Галей
   и пытающимся
   в этой гусарской позе
   убедить ее в необходимости
   замены
   самоустранившегося Мухомора на
   танцующую посередине кухонного стола
   темноволосую и
   черноглазую
   представительницу
   многострадального
   татарского
   народа.
   Потом следует кратковременный провал — и я уже читаю, встав на подоконник:
 
Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Потому, что я с севера, что ли,
Я хочу рассказать тебе, поле,
Про волнистую рожь при луне.
Шаганэ ты моя…
 
   После пары таких эскапад взволновалась не только есенинская подлунная рожь, но и моя доморощенная, переделанная из Шуши, Шаганэ: она соскочила со стола и полезла к Гале целоваться, стараясь с ходу засунуть ей под майку свою жадную мусульманскую ручонку.
   Такого быстрого развития событий не ожидал даже я.
   К сожалению, реакция Гали на подобное шаловливое поведение была крайне неадекватной. Дело в том, что пока я размышлял о мужском соперничестве в «группен-сексе», я совсем упустил из вида соперничество женское — не менее жесткое и проблематичное, не связанное напрямую с выделением семенной жидкости и равномерным распределением лакомых эрогенных зон и обласканных телесных отверстий.
   Вообще, миф о таинственной женской душе и загадочных свойствах дамского характера возник, по моему глубочайшему убеждению, только благодаря тому, что мужчины слишком зациклены на своих собственных персонах и мало интересуются аспектами женского поведения в экстремальных ситуациях. (Правда, я не уверен, что участие в групповухе можно назвать экстремальной ситуацией). Отсюда все эти возгласы восхищения и преувеличенные восторги: «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет, минет, если надо, освоит и задний подставит проход…»
   Извините, я несколько отвлекся…
 
   Галя, несмотря на всю простоту своего отношения к формату ММ+Ж, даже представить себе не могла, что над ней кроме волосатой особи противоположного пола может склониться какая-то татарка с ярко выраженными лесбийскими наклонностями, получающая, между прочим — «со спины»! — предназначенное только ей, единственной и неповторимой Гале Богановой — удовольствие.
 
   К отношениям в режиме ЖЖ+М Галя готова не была. Более того, приоткрывая свою таинственную женскую душу и демонстрируя свой загадочный дамский характер, она, довольно грубо отпихнув татарку, сбивчиво произнесла:
   — Я-то думала, ты… Дура, блин!.. замуж за тебя… за мудака… хотела…собиралась…а ты!.. Да пошли вы все!
   Вот-те на: в огороде анаша — в Киеве наркоша. Где группенсекс, а где замужество? Выходит, в ее понимании они совсем рядом, близко, и даже могут вполне спокойно сосуществовать.
   Я много раз слышал от «голубых», что гомосексуализм — это полигамия; однополые семьи — фикция, условность. О бабах «розовых» говорить не буду: вроде живут совместно — «ничотак», не парятся; но тройственные союзы или семьи, допускающие присутствие в постели чужих, пусть даже близких по духу и симпатичных в сексуальном плане людей, — это уже нонсенс. Это разврат и полная моральная деградация.
   Не то чтобы я высоко ценил институт официального брака, но, думается мне, даже такая беспринципная профурсетка, как Коллонтай, и такой конченый похуист, как Дыбенко — до таких откровенных изъёбств и извращений, по крайней мере в браке — не доходили.
 
   В общем, у меня вышел облом с групповухой, а у Гали, как вы сами понимаете, с замужеством. Мне даже в самом страшном сне не могло привидеться, что я буду жить с толстой «дизайнершей по одежде», обожающей стихи Есенина и время от времени облизывающей яйца (извините за физиологическую подробность) моим школьным приятелям, обожающим, в свою очередь, творчество Блока или, скажем, Николая Некрасова…
   Галя быстро собралась и уехала, так и не ссудив на прощанье недостающий мне для полного счастья и горячо выпрашиваемый у нее уже в дверях червонец.
   Татарку я с трудом выгнал три или четыре дня спустя.
 
   Не могу сказать, что тот случай развел нас с Галей по разные стороны баррикад. Потом она неоднократно бывала у меня в гостях, читала стихи, справлялась о Мухоморе, который опять был замечен гуляющим босиком по району и стреляющим возле кинотеатра сигареты (как обычно — по полпачки за раз). Так же о нем было достоверно известно, что панамку свою, бордово-красную в крапинку, несмотря на быстро отросшие волосы, он не пропил и не потерял, а так и носил, почти не снимая, украсив ее для пущей важности десятком-другим пионерско-октябрятских значков, подаренных ему бог весть откуда взявшейся новой подругой.
 
   В круговороте сложнейших «перестроечных» событий, за бесконечной чередой мимолетных расставаний и встреч, с переменой обстоятельств времени и места (я переехал в другой административный округ, а страна кардинально изменила — как нам тогда казалось — политический курс), в результате мучительной и неизбежной переоценки ценностей, связанной с процессом взросления, возмужания, становления, так сказать, на крыло, — мои частые контакты с Галей и с Мухомором, да и со всеми школьными друзьями и приятелями практически сошли на нет. Мы стали перезваниваться. За этим словосочетанием проступает пьяная физиономия, склоненная над диском домашнего телефона, слегка опечаленная сентиментальными воспоминаниями о робких поцелуях на темной лестничной площадке или о первой выпитой (как водится — на троих) бутылке тошнотворного дешевого портвейна. Физиономия эта хмурит брови и шмыгает носом в тщетных попытках набрать полузабытый номер одной известной в прошлом «на всю школу», обворожительной и заводной «честной давалки», давно уже вышедшей замуж за какого-то дурака и переехавшей с ним в другой город или страну.
   Примерно год назад, осуществляя один из таких ностальгических звонков, в разговоре с бывшим старостой нашего класса я, после долгих обсуждений кто на ком женился, кто с кем развелся и кто успел пустить корень в виде мальчика или девочки, вспомнил про Мухомора и с усталыми нотками в голосе, свойственными людям моего типа, не очень-то уверенными в том, что им удастся дожить до сорока, спросил:
   — А как там Ширшик? Ну, в смысле — Мухомор?!
   — Ты не в курсе? Лет семь тому назад — педали за икону кинул…
   — Как так?!
   — Как, как — да вот так! Чисто-конкретно.
   (Староста успел на заре девяностых поработать с бандюками; от них и подцепил это присловье, сам-то он, насколько я знаю, не при делах…)
   — Мне соседка по подъезду рассказывала (она с его матерью на одном предприятии уборщицей ишачит): нашли, мол, его в Подмосковье летом у костра. На костре вроде как посудина была с маковым отваром; ну и шприц у него из руки торчал — как положено… Или передозировка, или грязь попала, короче не ясно — ты же знаешь, как у нас врачи наркоманов осматривают.
   — Да с чего передоз-то?! Мак, небось, «нереальный», по палисадникам надерганный: только пирожки да булочки посыпать…
   — Не знаю. Он последнее время по полной программе подсел. Приперло — по огородам пошел шариться; а аборигены подмосковные торчков не любят (они им грядки, видишь ли, с морковкой вытаптывают!), могли и по башке настучать, хотя тогда в медицинском заключении «черепномозговую» бы записали… как ты думаешь?
   Я уже не думал. Я абсолютно искренне и откровенно сожалел. Сожалел я о том, что за шутовством и юношеским безразличием, за блоковскими метелями и снегами, за есенинской кабацкой тоской просмотрел начало этой чудовищной и смертоносной болезни у моего друга (да, да — именно ДРУГА, в самом истинном и сокровенном смысле этого слова), с которым делил, как это не смешно теперь прозвучит, не только хлеб и вино (Галя Боганова, конечно же, не в счет!), но и святую всеобъемлющую любовь к русской поэзии, к вольному ветру СВОБОДЫ, который, прошумев над нашими головами, растворился в необозримой пустыне новых лжекапиталистических взаимоотношений, освещенных тусклым закатом запоздалой путинской реставрации.
* * *
   Теперь напротив той автобусной остановки, куда я бегал за бухлом, построили большой торговый центр.
   Я стою неподалеку и пытаюсь освоить трехкратный оптический зумм моего нового цифрового фотоаппарата. Купив его неделю назад, я позвонил Гале Богановой и битый час уговаривал ее, абсолютно пьяную и капризную, прогуляться со мной по «местам боевой Славы», сделать пару фотографий, посидеть в каком-нибудь кафе, помянуть ушедшую молодость и столь рано почившего в бозе Мухомора.
   Галя так и не уговорилась.
   Я где-то читал, что женский алкоголизм практически неизлечим. Пьет же Галя, по слухам, да и по ее собственным заплетающимся словам, — «немерено и постоянно». Замуж она не вышла, мало-мальски заметной художницы из нее так и не получилось.
 
   Я подхожу к некогда родному подъезду и оглядываюсь в поисках человека, способного оказать мне небольшую услугу: запечатлеть меня сидящим на ступеньках лестничного марша, должно быть еще помнящего мои детские шаги.
   Первая половина сентября. Пронизанный по-летнему жарким солнцем рабочий полдень. Вокруг ни души. Вдалеке бегает симпатичный кокер-спаниель, на лавочке сидят две оживленно беседующие друг с другом бабульки. Здесь многое изменилось: отсутствует бурная дворовая растительность, под прикрытием которой мы резались в карты и учились курить. Зато появились посыпанные песком ухоженные дорожки между двумя игровыми площадками и выкрашенные в позорный темно-коричневый цвет мусорные урны у каждого подъезда.
   На экране моего фотоаппарата пролетает наполовину зеленый осенний лист,
   сорвавшийся с раскинутых ветвей
   зажатой между ржавыми боками
   гаражей-ракушек
   и смертельно уставшей
   от долгого знойного лета
   березки.
 
   В двадцать лет мне, только что скинувшему военную форму, вышедшему на открытый жизненный простор, самоуверенному и наглому молодому человеку все индивидуумы, переступившие сорокалетний рубеж, казались дряхлыми стариками, уныло доживающими свой век в мире, лишенном широкомасштабных творческих перспектив и трогательных плотских радостей.
   Сейчас я, конечно же, знаю, что человеку в моем возрасте, при всем его опыте, знании жизни и постаревшей роже в душе все равно остается двадцать пять — и не больше! Сколько бы его не ломали через колено обстоятельства и не била по голове не самая трудная, кстати, для России — учитывая все чудовищные и кровавые катаклизмы нашего исторического прошлого — эпоха.
   Но несмотря на все вышесказанное, я иногда задаю себе — без лишнего пафоса, заметьте, и трагизма — один простой, но неизбежный для любого мыслящего человека вопрос:
   как — скажите мне на милость! — получилось, что Мухомор сыграл в ящик, не дожив до «возраста Христа», Галя стала к сорока годам законченной алкоголичкой, а я превратился в перманентного ханжу и ретрограда?
   Нет ответа, тишина…
 
   О! Кажется, мне повезло. Из моего подъезда выходит высокая, облаченная в черное «готическое» платье, малолетняя фря. Она останавливается и достает из сшитого в виде плюшевой летучей мыши рюкзачка пачку сигарет VOG (интересно, что было вначале: сигареты или одноименный ежемесячный журнал?). Затем в ее покрытых траурным лаком коготках появляется зажигалка, она небрежно прикуривает и направляется в сторону треплющихся на лавочке бабулек и радостно лающего на бездомную кошку кокер-спаниеля.
   Не знаю, чем это объяснить, но обратиться к ней с просьбой я почему-то не решаюсь. Обойдусь без фото. Невелика беда. Будет лишний повод заехать сюда еще раз.
   Пройтись по школьному двору,
   взглянуть на выросшие тут и там,
   как из-под земли,
   на месте сломанных пятиэтажек
   новостройки,
   чтобы потом, завернув за угол и
   пройдя мимо кинотеатра, у которого так любил стрелять сигареты Мухомор,
   выйти к массивной придорожной клумбе,
   где среди пестрых осенних цветов
   пустил свой чахлый малозаметный росток
   пыльный московский
   каннабис.

П-М-К

   Я купил его себе в утешение. Себе и своей сердобольной первой жене. Больница, где отдавал богу душу мой дед, находилась в районе «Таганки», неподалеку от птичьего рынка. Жене он понравился сразу: мягкий, пушистый, как ангорка… А по мне — хомяк как хомяк, разве что с «крыльями» по бокам, — маленькие такие кисточки чистого белого цвета, якобы признак высокой породы и элитарности. Короче, на два рубля дороже вышло. Черт с ними, с рублями, после больницы, где я два с лишним часа лицезрел, как баба Рая разговаривает с моим дедом, лежащем без сознания, в параличе, как гладит его по голове, время от времени осторожно откидывая одеяло и проверяя, не переполнился ли целлофановый пакет, прилаженный между его ног… В общем, хомяк был хорошим успокаивающим средством: теплый, пушистый, живой.
   Баба Рая не была мне родной бабкой. Дед женился второй раз, лет семь назад, на соседке по лестничной площадке, женщине относительно молодой и хозяйственной. Дед же мой был тот еще гандон. С придирчивым характером, домостроевским образом мышления и советским взглядом на жизнь, основательно потрепавший нервы своему сыну (моему отцу) и моей родной бабке. Царствие ей небесное.
   Деда я любил. Очень. Да и он меня, кстати, тоже. Знаете, как это бывает: что стар, что млад. Внуков всегда любят больше своих детей. Парадокс, но факт. И внуки отвечают, как правило, взаимностью…
 
   На клетку или террариум денег у меня тогда не хватило. Я раздобыл пятилитровую банку из-под болгарских маринованных огурцов, бросил туда передовицу «Масонского Жидомольца», из которой, предварительно разделав ее вострыми зубками, хомяк понастроил себе всяких тайничков и лабазов, куда потом складывал разную снедь: начиная от чипсов и заканчивая кусками мелко наломанных макарон.
   Хомяк жрал все. Все, что дадут. Но жена сделала его «добровольно-принудительно» вегетарианцем. Чтобы не кусался. Кусался он, правда, — один хуй. Я глубоко убежден, что состав пищи почти не влияет на агрессивное поведение живущих на земле существ, — будь то человек, хомяк или какая-либо другая скотина… Хотя в нашей православной традиции — страсти человеческие постом усмирять. Только все это, как говорит моя мама (убежденная атеистка, кстати), — плеш-муде-кронштейн. И я с ней целиком и полностью согласен. Хотя до сих пор не знаю, что за ПЛЕШ, какие такие МУДЕ, и причем здесь неизвестно откуда взявшийся КРОНШТЕЙН… Ну да ладно.
 
   Дед вскорости умер; как говорится, — не приходя в сознание. Чинно и благородно,
   не затянув процесс расставания на долгие годы. В данном случае (в случае обширного инсульта) быстрая смерть — хорошая смерть.
   Жалко, что у нас запрещена эвтаназия. И странно, что Церковь (РП) является одной из самых яростных противниц этого, на мой взгляд, богоугодного дела. Спаситель наш, правда, будучи распят, о милости сей, насколько я помню, с креста не просил… но, думаю, был несказанно обрадован, когда
   измученный пустынным зноем
   солдат,
   отмахиваясь от жалящих слепней и оводов,
   ударил Ему в грудь
   тяжеловесным
   римским
   копьем.
   Ну не просил — и не просил. У нас даже если и попросишь, никто не поможет; и не потому, что Бога боятся, а потому, что уголовной ответственности опасаются… а ты лежи с мутным взором, пускай слюни на подушку, ходи под себя, выслушивая рефлекторный мат санитарок и глубокие вздохи вконец одуревшей от тебя родни.
 
   — Как животину твою оголтелую назовем? — моя первая жена всегда выражалась несколько витиевато…
   — Почему мою? Вместе ведь покупали… и почему оголтелую?
   — Кусается потому что, как псина цепная.
   — Вот и назови его, пидора, — Тузик, и скажи спасибо, что не лает да не рычит…
   — Уж лучше бы рычал. Все-таки какое-никакое предупреждение. А то — цоп исподтишка
   за палец, — и в «жидомольца» своего с головой, как Калигула какой-нибудь под стол во время вооруженного переворота…
   — А ты пальцы к нему в банку не суй. И Светония на досуге перечитай: прятался, по-моему, в момент «вооруженного переворота» Клавдий; и не под стол, а за занавеску в дверном проёме, когда Калигулу по соседству заговорщики на куски резали…
   — Все равно… Но Клавдий — не звучит как-то. Пусть лучше будет Калигула. Мне так больше нравится.
   — Ну, Калигула — так Калигула.
 
   Два дня перед похоронами были чуть ли не самыми тяжелыми в моей жизни. В моральном плане, конечно. Бесконечная беготня по государственным учреждениям, ритуальным конторам, закупка продуктов и спиртного, обзвон всех ближайших родственников, друзей и однополчан. (Какое смешное слово «однополчане». Помнится, во времена моей юности так шутливо называли не способных бросить две «палки» кряду мужиков). Песня еще такая была:
 
Где же вы теперь,
друзья «аднапалчане»,
Боевые спутники мои.
 
   Гурченко, кажется, пела… Впрочем, мне было не до смеха. К тому же дед на самом деле воевал, имел орден «Красной звезды», медаль «За отвагу» и звание старшего лейтенанта.
   Его однополчане, кстати, и заказали через какую-то ветеранскую организацию пару венков с надписями на лентах: «Боевому другу от…» и «Искренне скорбим о безвременно ушедшем от нас»… и так далее, и тому подобное. Но это еще не все. Они выхлопотали в какой-то заштатной филармонии (ни у кого, кстати, толком не спросив), — «духовой оркестр»: квартет сплоченных фанатичной любовью к алкоголю и изрядно потрепанных жизнью музыкантов. О боги мои, боги! Даю бесплатный совет: никогда! Слышите? Никогда не приглашайте этих мудаков с дудками ни на одно серьезное мероприятие в вашей жизни. Я всегда поражался тому, насколько сильно музыка может повлиять на нервно-психологическое состояние человека. Казалось бы, что такого: несколько воловьих жил (или стальных, как сейчас), натянутых на кусок полой древесины, и какая-то
   густо накрашенная блядь,
   томно перебирая ноготками,
   вступает
   после третьего аккорда:
 
Я ехала домой.
Душа была полна…
 
   И все. Пиздец. Я весь вниманье, весь я слух. И если бы я даже не знал языка и не симпатизировал этой накрашенной, с позволения сказать, исполнительнице, — меня бы все равно цепануло… Я уверен: магия звуков гораздо выше магии красок и слов. А тут, представляете, — три с духовыми и один с ударными…
   За похоронными заботами, за беготней, за решением всяческих организационных задач душевная боль как-то притупляется, становится глуше, уходит на задний план. Деда уже не вернешь, значит надо терпеть, свыкаться, приспосабливаться к этой жизни без его дурацких (и не очень) восклицаний типа: Молчи! Молчи! Ты как… о Леониде Ильиче говоришь?! Ну-ка, — цыц! Посадят тебя, дурака разговорчивого…
 
   Когда гроб, выставив его предварительно на полчаса у подъезда для прощания, подняли и понесли, продвигаясь в сторону припаркованного неподалеку автобуса с надписью «ритуальный», мне в спину, словно гром среди ясного неба, долбанул начатый откуда-то с середины, с фальшивыми нотками и придыханием, похоронный марш. Кое-как сдерживаемые слезы после надрывного причитания бабы Раи над гробом тут же прорвались наружу и потекли неостановимым уже потоком по моим щекам. Мне было неприятно, что меня видят в таком состоянии. Подумают еще: «Ну вот, внук-то у Федора Ивановича, нажрался уже…» А я, как говорится, ни в одном глазу… Во всем виновата музыка, конечно, и эти ёбаные ветераны, дружно заполнившие второй автобус, чтобы проводить своего однополчанина в последний путь.
   Единственное, что хоть как-то помогло унять мои рыдания — молодая мамаша из соседнего дома, движимая любопытством, подкатившая коляску со своим малышом к месту прощания. Я увидел ее уже из салона автобуса. Ребенок, оглушенный музыкой и обделенный на миг бдительным вниманием со стороны своей матери, стоял в коляске по стойке смирно и тоже, как часть «провожающих», медленно плакал. Медленно и молча. Это зрелище меня, как ни странно, слегка успокоило, я еще вспомнил строки одного талантливого поэта:
 
Собралась воронья стая
со всего микрорайона.
Сын в коляске едет стоя,
как министр обороны…
 
   Полегчало. Почти до самого кладбища.
 
   Не прошло и полгода после того, как деда кремировали. (О гигиенической пользе этого малоприятного мероприятия он, будучи в приличном подпитии, любил порассуждать; в особо грубой и циничной форме, конечно; о чем распространяться здесь я не считаю нужным).
   Кличка Калигула, данная моей женой нашему хомячку, прижилась только наполовину. В домашнем обиходе мы его стали называть просто Гай, как, впрочем, — если верить историческим справкам, — в дворцовом обиходе звали самого Калигулу. Жил он все так же, в пятилитровой стеклянной банке из-под маринованных огурцов. Молодости всегда, как правило, сопутствует безденежье — печально, но факт.
   «В минуту жизни трудную», когда подступала грусть, и наваливались мрачные воспоминания, я брал в гастрономе «чекушку» и пачку кукурузных хлопьев, как закуска они, конечно, почти не шли, но не было большего развлечения, чем, махнув сотку, бросить в банку хомяку пару катышков этой дряни. Даже если он спал (а спать он любил еще больше, чем жрать), он тут же просыпался и накидывался с умопомрачительной жадностью на эту откровенную профанацию съестного: немного кукурузной муки, консерванты, пищевой краситель и вкусовые добавки. Присыпанная небольшим количеством сахарной пудры пустота.
   После молниеносного броска голова Гая моментально превращалась в объемный пушистый шарик. Глаза, и без того малюсенькие, сжимались до размера еле различимых
   хитрющих щелочек; все что не помещалось во рту, он загребал под себя и замирал в радостном экстазе, как пятиклассник, кончивший на разворот стыренного у родителей порножурнала.
   Глядя на эту меховую иллюстрацию животной глупости и сладострастия, я частенько вспоминал слова покойного деда, не раз сказанные им накануне моей поспешной и малооправданной, на его взгляд, — свадьбы:
   — Рано. Рано, внучек, женишься. Только из армии пришел. Не нагулялся еще…
   Баба Рая при этом тихо вздыхала и, как правило, ретировалась на кухню. Я не возражал. Зачем? И так все ясно. А спорить с ним не имело ни малейшего смысла. Он всегда оставался при своем мнении.
 
   Не прошло и двух лет после того, как я, «испачкав паспорт», поселил свою ненаглядную в нашу (совместно с матерью) малогабаритную «двушку» и начал постигать «науку сложную супружеских измен» (как говорится: жена — женой, а разнообразия-то — хочется!).
   Вскорости возникли первые проблемы: несовпадение привычек, несовместимость характеров (две хозяйки на одной кухне) и моя патологическая склонность к блядству, в самой худшей его, в самой «неразборчивой» форме.
   Нам с женой как-то быстро стало неинтересно вместе… а порой даже смертельно скучно и муторно.
   Задним числом вынужден признать: дед оказался прав. Я поторопился. Неоправданно и глупо поспешил, как Калигула,
   набравший полный рот
   сладкой и фальшивой пустоты,
   в искреннем убеждении,
   что делает
   очень вкусные и высококалорийные,
   а главное,
   крайне необходимые ему
   на данный момент
   запасы…
 
   Так мы и жили: я с воспоминаниями и чекушкой, хомяк с кукурзными хлопьями за раздувшимися щеками и жена… она вообще жила какой-то своей полуотдельной журналистской жизнью (стажировалась в «Совраске»), и когда ее спрашивали мои «куртуазные» друзья: Где изволите горбатиться, сударыня? Она с гордостью отвечала: в газете «Советская Россия», мессир.