— Молодой человек, Вас можно попросить об одном одолжении? — голос у подруги разбушевавшегося уголовника был на редкость приятный и доверительный.
   — Конечно. Что вы хотели?
   — Как Вас зовут?
   — Михаил.
   — Не могли бы Вы, Миша, — она кивнула на прикрытые двери процедурной, где толстый флегматичный медбрат заканчивал накладывать швы на окровавленную спину ее агрессивного друга — передать этому ревнивому блюстителю моей нравственной чистоты вот этот пакет — с его шапкой, курткой и шарфом. Видите ли, на улице мороз, а забрали его — как бы это поинтеллигентней выразиться — почти в чем мать родила. Замерзнет же, пока до дому добираться будет…
   — А где он живет?
   — У меня…
   — Ясно. Давайте, я передам.
   За больничным окном, на широком уличном карнизе, уже вторую неделю чернел силуэт околевшего на морозе сизого голубка, слегка припорошенный редким январским снежком.
   Зима в этом високосном году выдалась суровая. «Надо бы хоть с окошка убрать» — подумал Миша, но рамы были прочно заклеены, форточка не открывалась, а если попробовать с улицы — слишком высоко, не дотянуться, да и вообще — как всегда было лень и не до этого.
 
   Процесс формирования СВОЕГО голоса, обретения СОБСТВЕННЫХ, только ему свойственных поэтических интонаций на фоне многочисленных заимствований и изощренных, тщательно замаскированных звукоподражаний, Миша, почти не комплексуя, определял для себя как процесс крайне мучительного, но совершенно необходимого ученичества; он любил сравнивать его с обучением плаванию или, скажем, езде на двухколесном велосипеде. Сколько бы тебе не объясняли и не вдалбливали в голову, как нужно отталкиваться, садиться, начинать крутить педали и удерживать руль — пока ты не почувствуешь ход, не ощутишь равновесие и не поймаешь баланс — ты не поедешь. Слова здесь бессильны. Необходим творческий прорыв: ощущение того, что ты на коне. И несмотря на неправильную посадку и виляющее переднее колесо — ты едешь! Едешь сам. Без всякой посторонней помощи и абсолютно бесполезной инструкторской болтовни.
   При написании стихов таким творческим прорывам может стать случайно пойманный ритм, удачно найденный ряд оригинальных словосочетаний или интересная, никем еще не использованная до тебя, полная внешней красоты и глубокого внутреннего очарования — рифма; так барахтающийся у берега купальщик вдруг ощущает, как вода, норовящая накрыть его с головой, залить глаза и набраться ему в рот и в уши, начинает поддерживать его, выталкивая на поверхность, давая тем самым возможность двигаться дальше, вперед,
   приоткрывая немыслимую еще минуту назад перспективу -
   достичь
   усеянного полевыми цветами и
   ярко-зеленеющей лебедой
   противоположного
   речного
   берега.
 
   — Слышь, командир, ты у чудика этого узнай — он заяву на спарринг-партнера своего кидать собирается? Если нет — мы сваливаем… У нас и без него работы невпроворот.
   — Навряд ли. У блатных это вроде не принято…
   — По всякому бывает. Это они только в кино все короли да законники, а прижмешь — барабанят друг на друга, хоть уши затыкай.
   — Ладно, спрошу.
   Заходить в процедурную ментам явно не хотелось. Миша аккуратно прикрыл за собой дверь и обратился к замотанному по пояс в белоснежные новенькие бинты пациенту:
   — Тут тебе вещи передали.
   — О! Озаботилась-таки, шалава приблудная. У тебя закурить не будет?
   — Здесь курить нельзя, — соврал Миша и достал из кармана своего санитарского халата мятую, наполовину высыпавшуюся пачку «Примы».
   Обрадованный первой затяжкой и ободренный Мишиным располагающим к себе лицом, пациент решил поделиться последними впечатлениями:
   — Фиме Аллигатору, подельнику своему, по репе настучал. Из-за нее. Во дела! Фима пацан правильный, сам бы к ней не полез, хотя — кто его знает… Он только откинулся, ко мне зашел, а она давай перед ним жопой крутить: вот вам, Ефим Петрович, чистое полотенце, вот вам тапочки, Ефим Петрович… Сели за стол, выпили, ну и переклинило меня, по пьяни-то — приревновал… Ладно, дело житейское. Как-нибудь обойдется.
 
   Миша отчетливо вспомнил один эпизод из своей армейской жизни. Его тезка, рядовой Миша Сырдий, получил как-то письмо з рiдної України, в котором описывались амурные похождения его блядовитой невесты Гали Отсасюк (если Мише не изменяла память). Сырдий, выпив два пузырька лосьона под сладким названием «Медовый» и долго мучимый потом затянувшимися приступами ревности и тяжкого парфюмерного похмелья, прибег к самому надежному и самому распространенному в войсках лекарственному средству.
   Он вырвал из середины школьной тетради двойной лист и, намазав обувной ваксой подошву своего кирзача, оставил на разлинованной бумаге смачный рельефный след, под которым округлым каллиграфическим почерком написал:
 
   КОГДА Б НЕ ЭТОТ СЛЕД СОЛДАТА,
   ТЕБЯ Б ЕБЛИ СОЛДАТЫ НАТО.
 
   Потом запечатал все это в конверт и послал по Галиному адресу…
   Интересно, ему тогда полегчало?
 
   — Ты его по репе, а он тебя чем?
   — Да херня это все. О стекляшки порезался. На кухне бутылку разбили, а он меня на пол спиной завалил. Юшки много вытекло, но порезы неглубокие. Лепила сказал — жить буду.
   Миша помог ему надеть куртку и вывел из процедурной к переминающимся с ноги на ногу недовольным ментам.
   — Сами с ним разбирайтесь. Он у вас ходячий — так что в добрый путь.
   К ним тут же подошла растрепанная женщина, и после бурных, но непродолжительных объяснений они всей гурьбой направились к боковому входу, где очередная прибывшая бригада скорой помощи оформляла очередного пациента.
   — Знаю я ее, — вздохнула тетя Сима, — она в школе, где мой сын учился, в начальных классах преподавала. Молоденькая такая была, но — строгая, исполнительная. А теперь? Вот что водка с людьми-то делает. Да и хахаль у нее… рецидивист какой-то. Одно слово: хуйдевкинелю!
   Это было любимое присловье тети Симы, постоянно всплывавшее то тут, то там в мутном потоке ее саркастических комментариев и замечаний.
 
   «Да, странный симбиоз» — подумал Миша и вернулся к своим не покидавшим его в последнее время мрачным мыслям.
   Решение бросить писать было принято им после творческого вечера, где читали свои стихи так называемые в узких литературных кругах «восьмидерасты» — поколение литераторов, громко заявивших о себе в 80-х годах прошлого века. Знал эту пишущую братию Миша, прямо скажем, плохо, так как печатали их мало, «в телевизоре» они, в отличие от поколения «шестидесяхнутых», почти не появлялись, а большие аудитории и зрительные залы для выступлений перед «широкими читательскими массами» им тогда, как правило, не предоставляли: молодые исчо — перетопчутся.
 
   — Он взял ее через пожарный кран
   И через рот посыпался гербарий
   Аквариум нутра мерцал и падал в крен
   Его рвало обеими ногами
   Мело-мело весь уик-энд в Иране
 
   Он взял ее
   на весь вагон
   Он ел ее органику и нефть
   забила бронхи узкие от гона
   Он мякоть лопал и хлестал из лона
   и в горле у него горела медь
   Мело-мело весь месяц из тумана
   Он закурил
   решив передохнуть
 
   Стих этот назывался, кажется, «секс-пятиминутка», и читала его, как ни странно, молодая, слегка взволнованная девушка, не обращавшая никакого внимания на отсутствующую — как выяснилось впоследствии — в тексте пунктуацию.
 
   — Потом он взял ее через стекло
   через систему линз и конденсатор
   как поплавок зашелся дрожью сытой
   свое гребло
   когда он вынимал свое сверло
   Мело-мело
   Мело
 
   Потом отполз и хрипло крикнул ФАС
   И стал смотреть что делают другие
   Потом он вспомнил кадр из «Ностальгии»
   и снова взял ее уже через дефис
   Мело-мело с отвертки на карниз
   на брудершафт Как пьяного раба
   завертывают на ночь в волчью шкуру
   Он долго ковырялся с арматурой
   Мело-мело
   Он взял ее в гробу
 
   У Миши перехватило дыхание. Такой насыщенный, инкрустированный причудливыми рифмами и охваченный умопомрачительными, переходящими
   из строки
   в строку
   блистательными метафорами текст, небрежно и нарочито закапанный свечным воском пастернаковских, занесенных далекими февральскими метелями, аллюзий — ТАКОЙ ТЕКСТ! — окончательно и бесповоротно, еще где-то с середины, еще не будучи прочитан до конца, — поверг Мишу Тюлина в глубочайшее уныние и вызвал не проходящую уже больше месяца тяжелейшую творческую депрессию.
 
   — И как простой искусствоиспытатель
   он прижимал к желудку костный мозг
   превозмогая пафос и кишечный смог
   он взял ее уже почти без роз
   почти без гордости без позы в полный рост
   через анабиоз
 
   и выпрямитель
 
   И скрючившись от мерзости от нежности и мата
   он вынул душу взяв ее как мог
   через Урал Потом закрыл ворота
   и трясся до утра от холода и пота
   не попадая в дедовский замок
   Мело-мело От пасхи до салюта
   Шел мокрый снег Стонали бурлаки
   И был невыносимо генитален гениален
 
   его
   кадык
   переходящий в
   голень
   как пеликан с реакцией Пирке
   не уместившийся в футляры готовален
   Мело-мело Он вышел из пике
 
   Шел мокрый снег Колдобило Смеркалось
   Поднялся ветер Харкнули пруды
   В печной трубе раскручивался дым
   насвистывая оперу Дон Фаллос
   Мело-мело Он вышел из воды
   сухим Как Щорс
   И взял ее еще раз
 
   Здесь было осмыслено и совмещено все, что он пытался — но так и не сумел — выразить в своих последних стихах. Все, что он мучительно искал, собирал по крупицам и накапливал в смутных, еще не оформившихся в четкие поэтические строки, образах.
   Все, буквально все, что он считал исключительно своим выстраданным, найденным и принадлежащим только ему — и ни кому другому! — уже нашла и мастерски воплотила в своих виртуозных,
   тщательно продуманных и
   практически не имеющих себе равных виршах
   это маленькая,
   грациозная дама,
   стоящая сейчас перед ним на сцене, и готовая после коротких
   одобрительных аплодисментов
   приступить к чтению
   своего нового
   совершенно бесподобного
   стиха.
 
   — Миша! Михххуууи-и-и-и-л! Ты чего задумался? Пойдем спирту вмажем, а то медсестры без нас всю суточную норму выжрут. Как говорится — в кругу друзей таблом не щелкай.
   Тетя Сима по-приятельски обняла Мишу за плечи и повела в ординаторскую.
 
   В ординаторской никаких, собственно, ординаторов не наблюдалось.
   На передвижном никелированном столике, среди рассыпанных карамельных конфет, хлебных крошек и пары надкусанных маринованных огурцов, стоял видавший виды чайный сервиз, давно уже не используемый по прямому назначению. Тетя Сима взяла чайник и, предварительно осмотрев две надколотые по краям чашки и, видимо, сочтя их пригодными для повторного использования, налила в них граммов по сто пятьдесят чистого, разбавленного дистиллированной водой, медицинского спирта, предназначенного, конечно же, для обработки ран, доставляемых в санпропускник травмированных пациентов.
   В самом углу у окна в старом замызганном кресле тихо сидела порядком поднабравшаяся медсестра из отдела электронной статистики. Тихо сидела она, впрочем, только до прихода тети Симы и Миши. Подождав пока они «остаканятся», она плаксивым просительным голосом, обращаясь к тете Симе, произнесла:
   — Тетя Сима, говорят, у тебя кое-какие завязки в гинекологии имеются?
   — Ну.
   — Поговори там насчет местечка для меня — на следующей неделе… а то луны уже второй месяц нет… по-любому залетела.
   Тетя Сима поставила чашку на передвижной столик:
   — ОПЯТЬ! Да ты хоть Бога побойся, сука ты гулявая, если совести своей не боишься! Третий раз за полгода! Потом ведь родить захочешь — не получится!
 
   Теплая радужная волна первого алкогольного опьянения ласково накрыла собой Мишин истерзанный затянувшейся депрессией мозг.
 
   Странно все-таки, — подумал Миша, — нас устроила природа. В современном обществе различия между мужчиной и женщиной стремительно нивелируются, но, несмотря на всю нашу пресловутую эволюцию и реорганизацию социальных взаимоотношений, мужики все равно, как и в прежние времена, остаются практически ни за что не отвечающими кобелями-осеменителями, зачастую неспособными даже выплачивать выбитые из них по суду алименты или, на худой конец, оплатить качественный — сделанный не на «общих основаниях» — аборт.
   Женщины же, в свою очередь, вступая в разнообразные половые отношения — без создания семьи или хотя бы прочного гражданского союза — рискуют не только своей репутацией (хуй бы на нее — кто сейчас на это смотрит), но и своим физическим здоровьем, от которого, между прочим, зависит не только их личная судьба, но и, в общем и целом, судьба всего рода человеческого…
   Неслучайно, — размышлял Миша далее — Господь от рождения вмонтировал в них девственную плеву — этот дурацкий кусок кожи при самом, так сказать, входе, — заставляющую их ни один раз раскинуть мозгами, перед тем как начать раскидывать ноги, и всерьез задуматься о своей миссии и своем высоком предназначении на этой грешной земле. Нам же, мужикам, Господь Бог в бесконечной милости своей даровал только ни к чему не обязывающую крайнюю плоть, да болтающиеся при ходьбе между штанинами волосатые яйца.
   И на том спасибо.
 
   — Да не любит он презервативы, тетя Сима! Он говорит, у него в гондоне ощущения не те, лучше, говорит, подрочить в одиночестве, чем в резинках этих трахаться!
   — А ты о таблетках противозачаточных чего-нибудь слышала?! Или нет? В медицине все-таки работаешь, дура хуева! Разбираться должна.
   Миша бережно налил себе и тете Симе из неказистого, опустевшего почти наполовину чайника и, посмотрев на беременную медсестру, плеснул в ее чашку тоже; потом, неожиданно для самого себя, соблюдая неизвестно откуда взявшийся стихотворный размер, отчетливо произнес:
 
   НЕ ПОМОЖЕТ ЗДЕСЬ РЕЗИНА,
   ЕСЛИ ЦЕЛКА ПОРВАНА!
 
   После чего в ординаторской моментально наступила тишина.
   Тетя Сима, взглянув на него исподлобья, поднесла свою кружку к губам, и перед тем как выпить, недовольно фыркнула:
   — Поэт! Хули тут скажешь! Куда нам, плоскожопым.
   — Хуйдевкинелю! — заключил Миша, и загадочно улыбнувшись, вышел из помещения.
 
   За окнами, не успев начаться, стремительно шел на убыль с трудом наметившийся в морозном сером воздухе короткий световой день.
 
   …Ее привезли ближе к ночи, в двенадцатом часу. Передвигаться самостоятельно она могла только прыгая на одной ноге. Другую ногу она держала прямо перед собой, под углом в сорок пять градусов, пытаясь тем самым облегчить боль, вызванную обширным ожогом колена, — отчетливо проступавшего ярко-красным пятном на ее нежной, по-зимнему бледной коже.
   Миша усадил ее в кресло-каталку и, взяв у сестры медицинскую карточку, уверенно покатил по коридору.
   У пациентки была веселая, жужжащая как майский жук в спичечном коробке, фамилия: ДЖУРДЖА. (Имени он, заглянув в ее карточку, так и не разобрал, почерк у врачей — сами знаете; год рождения — это можно было прочитать — Мишин: ровесница, значит).
 
   — Где же это тебя угораздило?
   — Чай дома заваривать стала и… задумалась…
   — Врешь, поди. Ладно, не хочешь — не рассказывай. Сейчас я тебя через улицу в ожоговый корпус повезу, может быть, куртку накинешь? Зима на дворе, январь месяц.
   — Не надо. Мне на морозе легче становиться… не так больно.
   — Ну смотри; тогда поехали.
 
   Мороз стоял знатный. Ощущение было такое, словно кто-то с ходу надел на Мишину голову хрустящий целлофановый пакет, до краев наполненный убийственным арктическим холодом.
   — Фамилия у тебя хорошая. Смешная.
   — Да. В школе доставали, правда. Отец родом из Молдавии.
   Луч прожектора, установленного на крыше соседнего дома, напоминал виденный Мишей в каком-то документальном фильме про покорение Северного полюса одинокий луч зажатого во льдах советского атомохода, намертво застрявшего среди торосов и глубокой непроницаемой темноты полугодовой полярной ночи.
   — В Молдавии, небось, таких зим не бывает?
   — Не знаю. Я там не была ни разу…
   — Хм. Что доктор-то сказал?
   — Неделю ходить не смогу.
 
   Да, — подумал Миша, — неделя без возможности передвигаться на своих двоих — это тяжело; все-таки мы существа чрезвычайно моторные, непоседливые, долгое пребывание в постели нам явно противопоказано.
   (Как человек, сам находящейся в длительной депрессии, Миша стал крайне внимателен к проявлению депрессивных состояний у других окружающих его людей). Правда, сам факт нашего прямохождения не стоит переоценивать. Можно перемещаться не только при помощи собственных ног, но и при помощи своих мыслей и идей, путешествуя внутри собственного сознания, использовав для этого в качестве средства передвижения свой интеллект и свою фантазию. Но само прямохождение…
   Миша ясно помнил, как ему вдалбливали на уроках биологии (и не только), что «умение ходить на двух ногах существенно продвинуло нас по эволюционной лестнице и значительно возвысило нас как вид над другими, менее разумными и гораздо менее развитыми доисторическими млекопитающими».
   (— Не холодно?
   — Да, что-то поддувает…а мы скоро приедем?
   — Потерпи. Чуть-чуть осталось).
   Так вот, если убрать из этой фразы слово «млекопитающие», сразу станет видна вся логическая нагота и несостоятельность этих затасканных хрестоматийных постулатов. Миша прекрасно помнил, что до нас — до высшего отряда приматов — по этой вечно изменяющейся земле бегали игуанодоны и тираннозавры, вполне сформировавшиеся прямоходящие, кстати, не отличающиеся, при этом, если верить палеонтологам, большим умом и сообразительностью; даже тот голубь, замороженный трупик которого Миша так и не сподобился убрать с больничного карниза, умел не только летать (что нам как виду до сих пор абсолютно недоступно), но и совершенно спокойно ходил на своих двоих, когда это ему требовалось…
   Что, блядь, за мысли такие! — не протрезвел еще, наверное, — подумал Миша и вкатил кресло-каталку с притихшей на морозе Джурджей на обледенелый пандус ожогового корпуса.
   Ожоговый корпус считался среди всего не имеющего к нему непосредственного отношения медперсонала — самым нелюбимым местом на территории больницы. Посещать его старались как можно реже и только при возникновении крайней необходимости.
   Дежурный врач, осмотрев Джурджу, в отличие от дежурного врача санпропускника, разочаровал ее еще больше, сказав, что одной неделей постельного режима она, к сожалению, не отделается; потом посмотрел в карточку и, видимо, прочитав фамилия — криво ухмыльнулся.
   Миша поднял Джуржду вверх на лифте и, оставив ее в перевязочной второго этажа, вышел в затемненный холл, расположенный напротив пожарной лестницы, куда, по общему обыкновению, бегали курить все посетители и пациенты из близлежащих палат и отделений. Здесь среди пыльных карликовых пальм и ободранных фикусов стояло удобное кожаное кресло, как правило, никем не занятое в столь поздний — по больничным меркам — час. Миша присел и тут же, почти без всяких пауз, погрузился в глубокий похмельный сон: как будто кто-то резко надвинул ему на глаза мягкую фетровую шляпу с широкими черными полями.
   …Этот образ, этот незамысловатый сюжет часто, слегка видоизменяясь, переходил из одного Мишиного сна в другой: свет, краски, ощущения времени и пространства оставались всегда одними и теми же; но главный (и единственный) персонаж от сновидения к сновидению менял то пол, то ракурс, то появлялся в новом — обычно средневековом — одеянии, а то и вовсе представал в образе бесполого обнаженного гермафродита — всегда, впрочем, с миловидными чертами лица и светлыми, по-ангельски завивающимися волосами. Этот ангел (Миша определял его для себя именно так — ангелы — они ведь, насколько он помнил, существа бесполые) с редким постоянством и усердием выполнял одно и то же, совершенно необходимое для людей и абсолютно неприемлемое для ангелов, сакральное — если можно так выразиться — действие: он садился на карточки и, тягостно морща миловидные черты своего утонченного лица, отвратительно тужась и кряхтя, опорожнял своей кишечник прямо на расстилающуюся под его ногами и различимую даже во сне до отдельно взятого листка или тончайшей былинки густую изумрудную мураву.
   Он, попросту говоря, вульгарно срал на природе.
   Но срал он тоже не по-людски… Вместо отвратительных и зловонных человеческих фекалий из его анального отверстия сыпались разноцветные золотые и розовые — самых что ни на есть отборных сортов — садовые цветы.
   Господи! — всегда думал во сне Миша — что же он такое скушал?! Что же он такое, мудило грешное, сожрал? Ведь не может быть так: съел кусок колбасы или, скажем, шмат сала, а на выходе — розы да рододендроны…
   Впрочем, разве ангелы едят сало?
 
   — Пойдем, пойдем. Нет здесь никого. Спят уже все.
   Они прошли мимо, на пожарную лестницу, видимо, покурить.
   Сон был прерван; но вставать из теплого насиженного кресла Мише не очень-то хотелось. Он аккуратно потянулся и решил попробовать заснуть еще раз, благо Друджу, по всей видимости, пока еще не обработали, если бы обработали — давно бы позвали его: все равно надо будет везти ее в другой корпус — в ожоговом лежали в основном только сильно обгоревшие пациенты.
   — У тебя зажигалка есть?
   — Да есть, есть. Тише ты. Видишь, санитар закемарил. Пусть отдохнет малёк, бедолага.
   Судя по голосам и по бензиновой гари, пахнувшей на Мишу, когда они прошли рядом, мужчина был водителем, а женщина местной пациенткой; врачи и медсестры на пожарную лестницу курить не ходили, у них для этих целей имелось свое помещение.
   (Вообще-то ночные посещения в больнице были категорически запрещены, но достаточно было сунуть дежурной сестре червонец, и — хуйдевкинелю!)
   — Ты чего по ночам стал ездить?
   — Да днем работы много, клиент косяком пошел — только бомби.
   По голосу было слышно, что мужчина врет. Мише стало интересно, но глаза открывать он все-таки поленился.
   — Гад ты, Саня, гад! Столько лет вместе прожили, Машка в школу в этом году пойти должна, а ты?! Сволочь.
   — Лен, я же не ухожу от тебя. Не собираюсь. Не думаю даже… закрутился просто. Времена-то нынче тяжелые. Да и лекарства у тебя дорогие… работать надо. Давай я тебе лучше новый анекдот про Ельцина расскажу.
   — Иди ты. Мне смеяться больно.
   Миша приподнял голову и открыл глаза. В тусклом свете дежурного освещения он увидел широкоплечего, одетого в черную кожаную куртку, мужчину, переминающегося у прикрытой двери, отделяющей больничный лифт от пожарной лестницы. Рядом с ним у самого окна, на лестничной площадке, просматривался силуэт молодой светловолосой женщины, запахнутой в домашний махровый халат. Мужчина стоял к ней вполоборота, как бы полуотвернувшись, потупив взгляд, как это делают маленькие провинившиеся дети.
   Она что-то еле слышно сказала.
   Он ответил.
   Она отошла от окна и, по всей видимости, сдерживая внезапно нахлынувшие слезы, уткнулась плечом в дверной косяк. Он обнял ее, видимо, стараясь успокоить, но как-то неловко, сбоку;
   и тут
   ее лицо попало в яркую полосу дежурного освещения…
   Начинаясь сразу же под ее коротко остриженной светлой челкой,
   пересекая наискосок левую бровь и
   обогнув охваченную уродливыми рубцами глазную впадину,
   от верхнего края виска и до самого подбородка -
   пролег,
   замазанный каким-то зеленоватым кремом,
   не совсем заживший еще,
   широкий ожоговый шрам.
   Миша уже где-то видел такое. Нет, не в Медицинской энциклопедии, это он помнил точно — в это многотомное издание он заглядывал лишь однажды, чтобы уточнить симптомы одной весьма распространенной венерической болезни — он видел что-то подобное, скорей всего, еще в школе в иллюстрированном пособии по гражданской обороне на уроках начальной военной подготовки, в старших классах. В этой книге, за картинками, поясняющими порядок оказания первой помощи при огнестрельных ранениях, сразу же после ужасающих фотографий людей, зараженных бубонной чумой и сибирской язвой, была глава, посвященная «повреждениям кожных покровов при попадании в зону водородного (термоядерного) взрыва».
   Немного успокоившись в его неловких объятиях, и видимо почувствовав, что на них кто-то смотрит (кто-то чужой, посторонний), она снова отошла к окну и повернулась к нему здоровой, не тронутой огнем половиной своего молодого и некогда — даже сейчас об этом можно было сказать с полной уверенностью — красивого лица.
   Третья степень. Никак не меньше, подумал Миша, — особенно на щеке; шрамы на всю жизнь останутся. Кошмар. Ведь для любой бабы лицо — важнее иконы в красном углу (если она вообще в доме имеется, после 70-и лет научного атеизма). Они же макияж по два часа каждый день делают, кисточки какие-то покупают, чтобы ресницы длиннее казались, брови выщипывают, за морщинами следят, а тут… и мужика жалко, понятно, почему он по ночам приезжать стал…