Абзац — полный.
 
   Но жизнь не стоит на месте. Все в ней, говорят, повторяется как минимум дважды: один раз как — трагедия, второй раз — как фарс. Я не уверен, что изложенный мною ниже случай можно воспринять как фарс, но что-то гротескное в нем, безусловно, просматривается… Начну по порядку. Лето в том году было жарким. Очень жарким. И хотя Август-месяц подходил к концу, парило невыносимо. В тот день меня вызвали на работу. В мой законный выходной. Произошел какой-то сбой в графике дежурств. В общем, без меня никак не могли обойтись. Надо было отлучиться на пару часов.
   Уходя из дома, я постучал по банке с хомяком. Хомяк недовольно зашевелился, поводил мордой и зарылся поглубже в газетную труху. Это было странно. Обычно он после побудки сразу же начинал просить жрать…Я склонил лицо к краю банки, чтобы посмотреть, не заболел ли наш питомец, и тут же мне в нос ударил резкий запах застарелого хомячьего помета. Все понятно. Я бы от такого запаха тоже приуныл…Уже в дверях я многозначительно указал на банку говорящей по телефону жене и жестами дал понять, что неплохо было бы заняться бедным Гаем и навести у него в жилище хотя бы относительный порядок. Жена, продолжая трепаться (с заместителем главного редактора «Совраски», кажется), нагнулась над банкой, понюхала и, брезгливо морщась, выставила ее за окно на небольшой деревянный ящик, приделанный к карнизу со стороны улицы и добротно обитый оцинкованной жестью: вещь в хозяйстве абсолютно незаменимая, особенно когда в твоей квартире, расположенной на первом этаже, — нет ни лоджии, ни балкона.
   День выдался хоть и жарким, но каким-то переменно-облачным. Солнце то выглядывало из-за туч, то снова в них пряталось. Примерно через час, разобравшись со всеми делами на работе, я попробовал дозвониться жене: сказать, чтобы ждала и приготовила поесть, а то вечно у нее обеда не дождешься…
   Напрасный труд. Дома сплошняком было занято. После десяти минут бесплодных попыток я попрощался с коллегами и поспешно двинул в сторону дома. На улице как-то распогодилось, тучки растворились, и солнышко стало активно накалять кривой московский асфальт, вот уже несколько десятилетий плохо укладываемый «понаехавшими» из дальних краев распиздяями.
   Когда я открыл входную дверь и увидел жену все еще оживленно треплющуюся по телефону, я еле сдержался…Ну сколько можно?! На самом-то деле. И Калигула, небось, не мыт, не чищен!
   Жена показала «Викторию» из двух пальцев: все, мол, еще пару минут и заканчиваю. Это меня несколько успокоило, но лишь до того момента, пока я не увидел банку с Гаем, выставленную за окно и попавшую под яркие лучи августовского полуденного солнца.
   Это был «не полный абзац» и даже не полный пиздец: это был самый настоящий безжалостный АД заоконного яростного солнцепека…
   Оцинкованная жесть. Прозрачное стекло. Открытое место.
   Калигула лежал на боку, глаза его были закрыты, шерсть покрылась предсмертной испариной… No сomment. Помочь ему было уже нельзя. Я взял банку и осторожно поставил ее на холодильник. Через минуту на кухню вошла, позевывая и потягиваясь, наговорившаяся по телефону жена…
   — Алена, подойди ко мне.
   — Да ну тебя, мне обед готовить надо…
   — Иди, иди. Вот сюда, к подоконнику.
   — Это зачем?
   — Ну, подойди. Подошла, молодец. А теперь вытяни руку за окошко и положи ее на ящик.
   — Ой, горячо-то как! А… Кали…
   Я снял еще теплую банку с холодильника и поставил перед ней на стол.
 
   …так не плакал даже я на похоронах своего дедушки…
 
   Наполнив стакан водой, я накапал туда валокордина и заставил ее выпить эту херню до самого дна.
   — Единственное, что могу добавить, Алена, — умер он в страшных мучениях… прыгал, наверное, перед смертью, как грешник у черта на сковороде… Меньше надо по телефону трепаться с заместителями всякими — совраскиных главных редакторОв.
   — Мне хотят материал серьезный доверить, для статьи… надо было все обсудить, все выяснить.
   — Ну, можешь перезвонить ему и доложить, что у тебя уже есть один «серьезный материал» и даже рабочее название к нему: «Как я зверски замучила и убила Гая Юлия Цезаря (по кличке Калигула) из династии Юлиев-Клавдиев». Не очень длинно для передовицы, кстати?
   Тут я бы кое-что уточнил. Два дня назад у нас в гостях побывал один «видный эксперт по грызунам», и после того как мы с ним распечатали третью бутылку, осмотрев нашего Гая, так сказать, с ног до головы, он, голосом не терпящим возражений, авторитетно заявил: А Калигула-то ваш — девочка…
   Я не очень-то ему поверил (на рынке нас полчаса уверяли, что это мальчик), однако жене сказал:
   — Вот видишь, если бы мы его Клавдием нарекли — могли бы сейчас хотя бы в Клаву переименовать. А так, — хули теперь с ним делать?
 
   Что ж, делать теперь действительно было нечего. Я взял банку и отправился к ближайшему от нашего дома мусорному контейнеру. Будем расценивать как несчастный случай. Вот и все дела.
 
   Я видел бабу Раю в последний раз на поминках, через год после смерти деда. Посидели, вспомнили его несносный характер, первые проявления которого, в тайных и загадочных хитросплетениях собственной души, я начал замечать уже с самого раннего детства…
   На поминках, слава Богу, не было ни дальних родственников, ни суетливых ветеранов, произносящих псевдопатриотические тосты и картинно пускающих «скупую мужскую слезу». Закончилось все мирно. Почти без слез и причитаний.
   Потом мы несколько раз говорили с ней по телефону. Она предлагала сходить на кладбище — «проведать деда»; делилась планами переезда с дочкой от первого брака в ближнее Подмосковье. Природа: грибки, ягоды…
   Я выразил сомнение в том, что в ближнем Подмосковье сейчас намного лучше с экологией, чем собственно в самой Москве; признался, что развожусь со своей; что развод проходит как-то крайне неорганизованно и нервно; и что ближайшее время не смогу составить ей компанию…
   По-моему, она даже не обиделась.
   Ничего не попишешь: мы с ней чужие люди, и то, что нас связывало когда-то — медленно, но верно
   уходит все дальше и дальше, путаясь в обрывках воспоминаний,
   и выгорая на солнце,
   как позолоченные буквы на могильной плите,
   в той плохо ухоженной части «Хованского» кладбища,
   где расположен старенький колумбарий
   с прахом моего
   горячо любимого и
   до сих пор живущего
   в самых потаенных глубинах моей памяти -
   деда.
 
   Такой вот ПЛЕШ-МУДЕ-КРОНШТЕЙН.

Объект «Кузьминки»

   Встретили меня по одёжке.
   Проводили — тоже плохо…

   Я стою при входе в зал игровых автоматов, в тени подъездного козырька. Я стою и рассматриваю фасад старой хрущевской пятиэтажки, выстроенной, как абсолютное большинство домов в это микрорайоне, тридцать с лишним лет назад. Я рассматриваю данный фасад чрезвычайно внимательно и увлеченно. Увлеченностью этой я обязан одному недавно сделанному спонтанному умозаключению: почему, собственно, я, изучая со стороны этот ободранный, малопригодный для жизни курятник, называю его старым? Ему, если вдуматься, столько же лет, сколько и мне, он возможно даже на пару лет младше меня, что, по сути, ничего не меняет в сложившихся обстоятельствах…
   Мы, можно сказать, РОВЕСНИКИ.
   И это страшно само по себе…
   Не смотря на цветущую весеннюю яблоню, раскинувшую свою кипенно-белую крону на уровне второго этажа, и на покрашенную на днях миниатюрную ограду у подъезда,
   общий вид облупившихся балконов, обшарпанных стен и покосившихся входных дверей производит на меня тягостно-удручающее впечатление. Хочется схватиться за свое лицо и, отыскав где-нибудь поблизости зеркало, тщательно и беспристрастно рассмотреть свое отражение. Все ли нормально? Все ли у меня хорошо? Не расходятся ли в углах моих глаз глубокие старческие морщины, словно страшные потемневшие от влаги трещины за угловыми межпанельными швами; не потрескалась ли моя слегка обветренная кожа, как грязно-желтая штукатурка вдоль всего фасада, и не почернели ли мои зубы, как почернели оконные карнизы по всему зданию, исключая те места, где внезапно разбогатевшие хозяева поставили модные и практичные стеклопакеты.
   Одной из веских причин, заставивших меня бросить пить, была явственно наметившаяся деградация моей внешности. Не то чтобы я страдал нарциссизмом, но — видит Бог — нельзя верить тем мужикам, которые говорят, что внешний вид — это не главное для мужчины (особенно в юном возрасте). Заметив, что в более-менее серьезных местах меня стали встречать — и по одежде, и по внешности, — прямо скажем, «с прохладцей», да и провожать, как в том анекдоте, «тоже плохо», я медленно, но верно уразумел: надо бросать; надо завязывать тройным морским узлом и становиться на путь исправления, путь заведомо трудный, но истинный.
   Внешний вид и истинный путь в жизни каждого человека — вещи очень важные и значимые, но кроме них есть еще упомянутые мной выше сложившиеся обстоятельства. Мои сложившиеся обстоятельства таковы: отсутствие высшего образования, три разрушенных брака за плечами и херовая, приобретенная совсем недавно, работа в частном охранном предприятии.
   Я стою неподалёку от метро «Кузьминки» на посту № 1, как я уже говорил, в тени козырька при входе в зал игровых автоматов и вдыхаю весенний запах, издаваемый мелкими белыми цветами, распустившейся рядом с витриной соседнего магазина, удушливой «кашки». Аромат ее повсеместен, вездесущ и странно-притягателен. Так обычно благоухает, если мне не изменяет память, женская промежность во время месячных — наскоро и плохо промытая и спрыснутая для блезиру дешевым китайским дезодорантом.
   Так, должно быть, пахнет вся моя прошлая непутевая жизнь.
 
   Пост № 1 огромен. На его территории расположен ряд торговых палаток и магазинов, накрытый грязным стеклянным плафоном выход из метро, четыре или пять автобусных остановок и прилегающая к ним стоянка такси. Я работаю вместе с напарником. Внешне он напоминает Винни-Пуха: толстый, глупый, неуклюжий. Стопроцентный люмпен. Раньше таких ребят можно было встретить на фабриках и заводах, куда они автоматически попадали, закончив профильные ПТУ и техникумы. Теперь фабрики сильно изменились, и работают на них преимущественно приезжие с окраин распавшегося СССР; на заводах почти та же картина, как, впрочем, и на всех оставшихся после распада государственных и коммерческих предприятиях. Возникает закономерный вопрос: куда податься бедному пэтэушнику? Не на стройку же, в самом деле, где и в советские-то времена работала одна лимита да алкоголики. Остались только две более-менее приемлемые социальные ниши: торговля и охрана. Причем, торговля уже больше чем наполовину заполнена теми же приезжими. Трудиться там тяжело и муторно, тем более хозяева торговых точек и магазинов, как правило, злостно нарушают трудовое законодательство, что совершенно неприемлемо для коренных (или считающих себя таковыми) жителей столицы. В охране же, несмотря на вопиющие нарушения того же законодательства, по мнению многих москвичей, работать все-таки — худо-бедно — можно. Особенно любящим выпить мужикам среднего возраста, отслужившим в армии и не склонным к освоению «новых и нужных» профессий, таких как программист, менеджер, бухгалтер, экономист, юрист и так далее, и тому подобное.
   Таким любящим выпить молодым мужиком и был мой напарник Сережа Роскошный (по его словам — отец «из подмосковных казаков»). Правда, в армии он не служил, и на работу в охрану был взят в порядке исключения, по протекции своего дальнего родственника, помогавшего время от времени проворачивать какие-то темные финансовые махинации высшему руководству нашего подозрительного — во всех отношениях — предприятия.
   Хочу сразу заметить — в охрану я пошел тоже не от большой любви к труду. Работу в охране и работой-то не назовешь — это служба скорее; а какой русский человек не любит послужить (если честно, наверное, никакой), как говорится: «служить бы рад, прислуживаться тоже и пресмыкаться если чё». Но об этом мы еще поговорим, а сейчас, завидев вдалеке призывно машущую фигуру моего напарника, я нехотя выдвигаюсь к метро. — Вот пенёк! У него же рация есть, мог бы меня по ней вызвать, — говорю я, про себя, совершенно забыв, что рация есть и у меня, и по ней я тоже мог бы спросить у него, что там стряслось, никуда при этом, кстати, не выдвигаясь…
   Пройдя вдоль длинного палаточного ряда, я увидел Роскошного сидящим на перилах в стеклянном метрополитеновском плафоне перед самым спуском в подземный переход. Я застал его в состоянии получения какой-то непонятной, но крайне радостной, судя по его улыбающейся морде, перманентной благостыни; светлым источником коей, насколько я мог догадаться, была поправляющая задравшийся топ, молодая подвыпившая девица.
   — Братки какие-то из «бэхи» на повороте выпихнули; она понять не может где находится. Не хочешь ее на местности сориентировать?
   — Ты меня для этого позвал?
   — Да ладно тебе. Она говорит — отсосу у любого, кто мне за пивом сбегает и «тачку» потом поймает.
   Вульгарно накрашенный фейс, на пальцах многочисленные тонкие колечки из — как пишут в протоколах — белого металла; пьяные развратные глаза. Под узким и коротким топом, больше похожим на бюстгальтер, — нежная (это видно на расстоянии) бледно-розовая, с каким-то золотистым отливом, — высокая девичья грудь.
   Роскошный, слегка запинаясь, зачастил:
   — Не. Если ты. Сам. Ну, это. Не того. То могу я. Это самое… за пивом сбегать.
   — Ты что, Сергун, с дуба рухнул? Утро. Девяти еще нет. Сейчас проверяющий должен подрулить, а я на посту один… — Где напарник? А напарник в соседнем подъезде «лысого» под лестницей запаривает. Как ты думаешь, на сколько нас потом штрафанут — на смену или на две?
   Роскошный шмыгнул носом и, поправив форменный ремень на необъятной талии, тяжело вздохнул.
 
   Эта весна была для меня в сексуальном плане крайне неудачной. В самом конце февраля я расстался с очередной пассией: ей надоел статус гражданской жены и почетное звание моей боевой подруги; мне же, в свою очередь, надоела ее любовь к разгульной жизни и ярко-выраженная склонность к алкоголизму (выпивала почти каждый день, причем, вне зависимости от наличия какой бы то ни было компании). Заметив за собой аналогичную склонность, и даже хуже — помните, как в той песне поется: «и на работу стал прогуливать, и похмеляться полюбил» — я решил, как уже было сказано, завязать.
   Но одно дело принять решение — совсем другое дело — решение это воплотить, так сказать, в жизнь. Бросить пить, поверьте мне на слово, трудно само по себе, а уж при постоянно бухающей у вас под боком сожительнице — практически невозможно. Так что — пришлось расстаться.
 
   Девицу слегка качнуло, и Роскошный, покинув насиженные перила, с готовностью пришел ей на помощь.
   Искушение было очень велико.
   Ну, просто о-о-о-очень.
 
   После того, как я расстался со своей последней пассией и бросил пить, моя половая жизнь, как писали в романах прошлого века: решительно пресеклась. Причиной тому послужили, как это ни покажется странным, моя врожденная скромность и мучительная болезненная стеснительность, всегда проявлявшаяся при знакомствах с представительницами противоположного пола. И это при моей-то наглой роже и смелом, почти развязном поведении. К сожалению, вынужден констатировать: смелым и почти развязным поведение мое становилось только тогда, когда я находился в состоянии легкого алкогольного опьянения, или же после совместного раскуривания, как правило, на двоих, хорошего ядреного «косячка».
   Окидывая беспристрастным взором всю свою прошлую, сознательную жизнь (под сознательной, я имею в виду ту ее часть, когда я стал интересоваться женщинами), я не могу отчетливо вспомнить ни одного случая приставания, или удачной попытки сблизится с самой, что ни на есть, легкодоступной дамой без предварительного «приема на грудь» бутылки портвейна или полбутылки водки, а то и целой (да еще и литровой); даже свой первый сексуальный опыт я приобрел «по пьяни», хотя было мне на тот момент неполных пятнадцать лет.
   Даже такая простая мысль, что я могу познакомиться с какой-нибудь девушкой (вернее не познакомиться, а вступить с ней в половую связь, что для меня одно и то же, иначе какое это знакомство…), не выпив перед этим хотя бы стакан сухого вина, до сих пор представляется мне совершенно неприемлемой и абсолютно нереальной. Потом, когда мы с ней, так сказать, притремся, попривыкнем друг к другу — можно и с трезва; но только потом, да и то не часто.
 
   Роскошный, облапив девицу за голую талию, осторожно вывел ее к обшарпанному крыльцу ближайшего продовольственного магазина через поток спешащего на работу утреннего народа —. Девица не сопротивлялась. Я пошел за ними.
 
   — Пойду ей хотя бы банку «Джин-тоника» куплю. Пусть поправится.
   — Скорее догонится. Тебе, Сергун, в спасатели надо было идти работать, а не в охранники.
   — Что там, что здесь, везде начальники — бывшие вояки: устав, инструкции, прочая мудянка… хотя со временем привыкаешь, конечно…
   — Как удавленник к веревке. Иди, я ее пока за угол отведу — там людей меньше шарится.
   Девица еще раз покачнулась и доверчиво, словно маленький ребенок, протянула мне руку. Я взял ее ладонь и почувствовал, как тяжкая наэлектризованная волна гадкого плотского вожделения прошла через все мое тело и, играя грязной пеной низменных рефлексий, и шурша скользким гравием животных начал, плавно откатилась назад, осев где-то в области паха.
   Ее кожа, нежная на вид, оказалась на ощупь шелковой и упругой.
   Я где-то читал, что кожный покров человека целиком и полностью состоит из отживших, т. е. абсолютно мертвых, утративших биологический статус живого, постоянно осыпающихся с поверхности наших тел, клеток. Следовательно, если вы взрослый человек средней комплекции, то таскаете на себе более двух килограммов (!) мертвой кожи и ежедневно сбрасываете несколько миллиардов ее крошечных фрагментов. Значит, между нами, когда я держу ее руку в своей руке и ощущаю упругую шелковистость ее ладони, возникает эффект «двойного презерватива», где в роли латекса выступает покрывающий нас с головы до пят наш собственный эпидермис.
   Несмотря на сказанное выше, я ловлю себя на мысли, что хотел бы поводить своей облаченной в мертвую кожуру ладонью по ее обтянутой тонкими шортами, обаятельной и молодой, слегка оттопыренной задней части; тоже, в свою очередь, покрытой отжившей свой век чешуей.
   Моя радиостанция громко щелкает и, в рваном измордованном радиоэфире, заглушая многочисленные помехи, тревожно звучит кодовое словосочетание: «Внимание: двадцать третий на шестом».
   — В хвост заходит, козлина. Значит, пока до нашего поста дойдет, минут десять у нас есть, — подытожил выбежавший из магазина с банкой «Джин-тоника» Роскошный.
   — Я встречать его пойду. Ты давай тоже подтягивайся.
   — Я сейчас. Только во двор ее отведу. Пусть на лавочке посидит. Нас подождет.
 
   Геннадий Иванович Вернигора, как всегда, опоздал на утреннее построение. Он работал в должности заместителя генерального директора чуть ли ни с первого дня основания этого охранного предприятия, предварительно оттрубив свои законные двадцать пять лет в вооруженных силах, из которых уволился в запас, кажется, в звании подполковника.
   Я никогда не видел его в военной форме, но даже издалека, даже по походке в нем сразу можно было определить кадрового служаку. Знаете, как бывает — вроде и пиджак на человеке ладный гражданский, и водолазка светло-голубая, и джинсы по последней моде, а все равно — впечатление такое, словно человек этот в офицерскую «парадку» упакован. И дело тут не в какой-то особой строевой осанке или безукоризненной армейской выправке — просто дерево оно и есть дерево, во что его ни одень.
   Геннадий Иванович Вернигора к тому же внешне являлся как бы наглядной иллюстрацией своей уникальной фамилии: кряжистый низкорослый мужчина плотного телосложения, похожий на подножие той самой горы, которую необходимо вернуть на прежнее, только ей присущее, место…
   Вот он стоит передо мной и внимательно изучает мою скорченную специально для него приторно-фальшивую физиономию стопроцентного «терпилы».
   — А где напарник твой? Как его… Заполошный?
   — Роскошный, Геннадий Иванович.
   — Ну да, ну да. Где он?
   — Вон он бежит; у метро за порядком приглядывал.
   — Смотрите тут у меня. Чтоб без происшествий! Без водки. И без баб. Службу нести — не жопой трясти!
   — Знаем, Геннадий Иванович, будем стараться.
   Роскошный поспешно приближается и, сделав на ходу идентичную моей «терпильную» мину, всем свои видом демонстрирует полное подчинение.
   Вернигора еще минут пять грузил нас разного рода распоряжениями и ценными указаниями, потом, спросив напоследок у Роскошного, собирается ли тот худеть, сухо попрощался и спустился в метро.
   — Так-то, Сергун. Не только родине нужны молодые и подтянутые новобранцы, которых он привык гонять по плацам да полигонам, но и нашей охранной фирме требуются сотрудники атлетического телосложения, видимо, для того чтобы ублажать притязательный взор избалованного заказчика; повышая тем самым профессиональный авторитет нашего начальства. Конкуренция, видишь ли, капитализм.
   — Перетопчутся. Мне дорог этот жир. Пойдем лучше минетчицу нашу проведаем.
   Мы дружно завернули за угол и вошли во двор, где на лавочке нас должна была дожидаться, оставленная буквально на четверть часа, девица.
   То, что мы увидели через миг, заставило нас сбавить шаг и умерить свой юношеский пыл. Рядом с лавочкой, на которой, развратно ухмыляясь, развалилась «наша» девица, стояла загнанная прямо на газон патрульно-постовая милицейская машина. Менты, опустив боковое стекло, вальяжно приглашали ее присесть к ним на заднее сиденье; причем, никто из них из машины выходить даже не собирался (сама, мол, подойдет — не маленькая). Девица еще чуть-чуть для вида попрепиралась и, нехотя покинув лавочку, запрыгнула в салон милицейского автомобиля.
   — Все, Серега. Ушла наша уха.
   — Да. Вернигора, гнида армейская, виноват. Столько времени на него потратили!
   Машина тронулась и, съехав с газона, медленно стала выруливать с пешеходной на проезжую часть.
   — На субботник, наверное, повезли — на круг ставить…
   — Да уж, не в отделение — это точно.
   Этой постоянно повторяющейся истории многие десятки, сотни тысяч лет: одна более организованная и сильная группа животных отнимает у другой менее организованной и слабосильной группы — Homo sapiens относящихся к типу Хордовых, подтипу Позвоночных, классу Млекопитающих, подклассу плацентарных, отряду приматов, семейству гоминид, короче говоря, — просто людей — принадлежавшую им по праву (на основании неписанного кодекса «первонахов»), вполне законную, и ниспосланную свыше — ДОБЫЧУ.
   Патрульная машина, завернула за угол и, выехав на Волгоградский проспект, быстро скрылась из вида.
 
   Постояв какое-то время у изрезанной и исписанной местными малолетками лавочки, мы с Роскошным, как два закоренелых лузера и мудака, понуро побрели исполнять свои незамысловатые
   служебные
   обязанности.

О стихах

   Для того чтобы быть поэтом,
   необязательно писать стихи.
Из раннего

   Наверное, надо пояснить:
   Я всегда хотел говорить с людьми именно так -
   без излишней образности.
   Не путаясь в силлабах,
   не подыскивая
   нужных рифм.
   Разве можно отобразить в стихах такое, скажем,
   детское воспоминание:
   среди подмосковных разросшихся одуванчиков,
   за стройными рядами дозревающей малины,
   стоит известное всем сооружение из соснового горбыля
   с выпиленной сердечком и,
   как правило,
   обосранной
   дыркой.
   Это деревенский туалет,
   неотъемлемая часть
   российского пейзажа.
   Я иду в коротких штанишках в направлении этого
   отхожего места,
   сорвав по пути зеленое яблоко и
   уворачиваясь от жалящих стеблей
   подзаборной крапивы;
   «Надо.
   Давно не был.
   Пришло время».
   Или что там говорят в подобных случаях?
   Мощным рывком открываю дощатую дверь.
   И вот тебе на!
   Там на корточках сидит
   соседская девчушка
   по имени Лилька,
   которая иногда забегает к нам
   пожрать малины и пострелять со мной
   из самодельного игрушечного лука.
   Она исподлобья смотрит то на меня,
   то на яблоко у меня в руке и,
   как ни в чем не бывало, заявляет:
   — Ты знаешь, что есть в туалете нехорошо?
   — Не знаю…а почему?
   — У меня была знакомая в пионерском лагере,
   она тоже ела пряники и конфеты,
   когда ходила в туалет…
   — Ну и что?
   Лилька делает паузу и, бесстыдно
   поправив трусы на щиколотках,
   произносит:
   — У нее от этого потом мама умерла.
 
   Вообще-то весьма распространенное заявление
   из области детской мифологии.
 
   Все это производит на меня
   чрезвычайно глубокое впечатление, и я
   бормочу что-то вроде:
   — Ну, и что дальше-то?