— Эй, пехота, забирай свою болезную. Пятый корпус, с палатой на месте определишься.
   Джурджа смотрела на него осоловелыми глазами. Начали сказываться ночное время, перенесенный стресс и обезболивающий укол, который ей наверняка сделал провозившийся с ней больше часа сердобольный старенький доктор. Миша подкатил ее к лифту и остановился в ожидании вызванной кабинки. Мужчина деликатно заслонил собой обожженную женщину и, понуро взглянув на кресло-каталку, аккуратно прикрыл за собой дверь.
   Дочка в школу пойти должна — подумал Миша — да, парень, одному тебе придется на школьные собрания ходить. Да и вообще…
 
   В пятом корпусе Джурджу быстро приняли и разместили. Миша, вернувшись в санпропускник, отыскал тетю Симу и выпросил у нее последние заныканные сто грамм.
   — В ожоговом был?
   — Да.
   — Ладно. Тогда разговляйся.
   В комнате отдыха постоянно что-то происходило: броуновское движение сонных медсестер, заспанных санитаров, каких-то пьяных уборщиц и заглянувших якобы по ошибке дежурных врачей. Заснуть было практически невозможно. Но Миша, потрясенный увиденным и слегка успокоенный последней дозой варварски разведенного к концу смены спирта, спал как убитый. Был, правда, момент, когда его кто-то хотел растолкать, но потом быстро поняв, что это невозможно, махнул рукой и, обдав его тяжелой волной застарелого перегара, перебившей даже Мишин выхлоп, вышел в наполненный загадочными ночными звуками больничный коридор.
 
   Миловидный, ангелоподобный гермафродит, опорожняющий набитый цветами кишечник, этой ночью Мише, к его великой радости, больше не являлся.
 
   Уже утром, сдав смену, наматывая перед уходом теплый шерстяной шарф, Миша спросил у проходящей мимо тети Симы:
   — Меня ночью вроде разбудить пытались…что-то стряслось?
   — Да как тебе сказать, уголовника вчерашнего опять привезли.
   — Буянил?
   — С таким ножевым, в область сердца, — не побуянишь. Кровопотеря большая.
   — Фиму Аллигатора, подельника его, менты, видно, отпустили — доразобраться, небось, решил…
   — Да нет. Врач со скорой сказал — сожительница порезала…
   — Та, что у нас с вещами зависала, учительница?
   — Выходит, что так. По тому же адресу выезжали.
   Миша надел вязаную шапку и поднял воротник.
   — Ты домой, тетя Сима?
   — Сначала в гинекологию надо зайти — договориться. Сам знаешь, обещал — сделай; одно слово — хуйдевкинелю!
   Миша затянул молнию на куртке и со вздохом на прощание подметил:
   — ЛЮ, тетя Сима, еще как ЛЮ…
 
   Миша Тюлин давно обратил внимание на одну устойчивую психофизическую тенденцию: когда он выходил за больничную ограду, настроение у него повышалось, депрессия отступала, а жизненные перспективы начинали казаться не такими мрачными и безнадежными.
   Постоянно контактируя с больными и травмированными людьми, являясь свидетелем бесчисленного множества чужих горестей и несчастий, постепенно приходишь к простому, но чрезвычайно утешительному умозаключению: у тебя все хорошо; или, по крайней мере, не так уж плохо.
   Там, в санпропускнике, за сутки происходит столько всего, что любые литературные проблемы, трудности творческой самореализации и прочие житейские неурядицы стремительно теряют в своем трагическом весе, уменьшаясь до самых мелких незначительных величин на фоне ничем не прикрытой отчаянной человеческой боли.
 
   Миша прошел по улице вдоль бесконечной вереницы стоящих в пробке машин и остановился у ближайшей продуктовой палатки. Надо пива купить, подумал он. И почувствовал, как в его похмельной, немного побаливающей голове, слабым подобием какого-то магического всплеска, сложилась звучная размеренная строка.
   Таинственно померцав над темной бездной Мишиного нежелания писать, она требовательно запросила к себе рифму, как просят телесной близости не очень счастливые в браке капризные женщины.
   А чем я рискую? Голову-то мне не оторвет, или руки, как тому мужику на прошлой неделе…уфф, лучше не вспоминать. Поэзия занятие относительно безопасное — главное не спиться — подумал Миша — и, расплатившись за бутылку пива, стал, медленно подбирая слова и стараясь соблюсти
   первоначальный стихотворный ритм,
   спускаться
   по грязным затоптанным ступеням
   в заполненный хмурым утренним народом
   роскошный столичный
   метрополитен.

РАЗНОВИДНОСТЬ РЕАЛИЗМА
Стихи

Контркультурное

   Заблудился свет во мраке
   Занавешенных зеркал,
   Неразборчивые знаки
   Свет во мраке, — начертал.
Из раннего

 
День как день только ты не в ударе, заплутал, словно свет в зеркалах.
Пополняется твой комментарий: [1] нах, [3] нах, [5] нах!
Ни опомниться, ни оглянуться, не склонив к монитору лица,
Если пишут тебе: ИБАНУЦЦО! Напиши им в ответ: ЗАЕБЦА!
 
 
День десантника, порванный тельник, аксельбант, как рыбацкая сеть…
Среди сотен стихов пиздадельных, напиши хоть один — ОХУЕТЬ!
Не про то, как ты кровь проливал там, жопу рвал, не сдавался врагу;
За салютом, за праздничным гвалтом, поделись, как — я ржунимагу! —
Перемучился дизентерией, как курил по ущельям в кулак;
И награды свои боевые — заслужил ничявосибетаг.
 
 
Не тревожьте его, не замайте в зеркалах заплутавшую тень,
На любимом падоночном сайте размещая одну поебень, —
Не имеет значения, кстати ль, иль не кстати, ты чист пред людьми, —
Ты такой же, как фсе здесь — втыкатель, и такой же, как все — хуйпойми;
Из вселенских просторов гигантских, словно свет одинокой звезды,
Среди сотен стихов графоманских напиши хоть один Б/П.
 
 
Расскажи. Расскажи мне о многом: как ногой выбивается дно,
И плодят [нрзбрч] ёбань, и снимают плохое кино;
Как под гнет режиссерского груза, за софитами стелется мгла…
 
 
Если в порно снялась твоя Муза — занавесь поплотней зеркала.
 

Гомерическое

1
 
Был я в стране фараонов прошедшей весною,
Жил без подруги в стандартном трехзвездном отеле,
Ездил в пустыню осматривать быт бедуинов,
Там же скакал на верблюде и пил каркаде;
Плавал по Нилу, стоял на корме под луною,
С дурой одной познакомился родом из Гжели,
С той, что мои приставанья под утро отринув,
В тесной каюте моей заблевала биде.
 
 
Лазил и я по разрушенным храмам Луксора,
Ездил в Каир под охраной двойного конвоя
Не ощущая по глупости тайного страха,
Месяца зА три до террористических бед;
Видел, как немки с арабами сходятся споро,
(Немка одна, а арабов, как правило, — двое…),
В эти дела не вторгается Воля Аллаха,
Здесь закрывает глаза сам Пророк Магомед.
 
 
Но, не смотря на волшебное Красное море,
Хомо — советикус, переродившийся в хомо —
Капитализмус, порой вспоминает сердечно
Крым благодатный давно уже посланный на…
Сколько же раз пожалел я — о горе мне, горе! —
Что «самовар» свой оставил — несчастный я! — дома,
Якобы в Тулу поехав, какою, конечно,
Быть не была и не будет, — чужая страна.
 
2
 
Перемещаясь один, словно перст по планете,
Тысячи миль впопыхах, как попало, покрыв;
Встретив рассвет, черт-те с кем, в расставании скором
Растиражировав свой тут и там поцелуй:
Будем как Солнце; как Боги; как малые дети;
Подрастерявши себя в череде директив
Литература давно уже стала — декором,
Вера, Надежда, Любовь — превратились в фен-шуй.
 
3
 
Был я три года назад в первомайском Берлине,
Унтер ден Линден прошел пешкодралом, как наши
В славнопобедном и памятном нам сорок пятом,
Не посетив ни одной, для туристов, пивной:
Местных девиц перепутать легко с «голубыми»;
(Геи и те одеваются лучше и краше),
Впрочем, во мнении этом довольно предвзятом,
Не одинок я, тому сами немцы виной.
 
 
Что я о немцах-то все: немцы, немки… — голландцы!
Вот у кого демократии задран подол…
Был и у них я, — курил ганджубас в кафе-шопе
В красноквартальном и велосипедном раю;
Здесь все имеют практически равные шансы
Лапать друг друга за зад, не взирая на пол,
Так, что мужчина идущий по улице в топе —
Это нормально… и рифмы не будет, мой друг.
 
 
Начал с Египта — заканчивать надо Парижем,
У Букинистов, как мессу, весь день отстояв…
За светофором, где Эйфеля реет громада,
Неописуем реки светлокаменный вид.
Здесь не отмажешься просто «заботой о ближнем»:
Нищий, пустой демонстрируя людям рукав, —
Смотрит мне в след из ворот Люксембургского сада,
Словно на мальчика в шортах — седой содомит.
 
4
 
Вера, Надежда, Любовь… только порваны связи
Между отчизной твоей и тоскою моей;
Мне ли, принявшему жизнь, как смертельную скуку,
Без ощущения правды искомой внутри,
Двигаться дальше, из грязи в безродные князи,
Выйти пытаясь, как из лабиринта Тесей?
— Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,
И — раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три.
 
* * *
 
Обойти себя невозможно лесом,
Как сплошную боль не поставить в угол.
Побывав хоть раз под имперским прессом,
Не пойдешь Толстым за крестьянским плугом.
 
 
Дык послухай, друг (что не стал мне братом),
Дописав свою без помарок повесть —
Не носи тоски на лице помятом,
А неси печаль — что попроще, то есть.
 
 
Что вошло легко, то выходит туго,
По утрам седа в зеркалах Геката,
Если даже встал в середину круга,
Все равно стоишь поперек квадрата.
 
 
Так, свернув рога, заплативши вено,
Воздвигая храм на словесной жиже,
Испросив руки, преклонив колена,
Получаешь в глаз… но об этом ниже.
 
 
Спой, Боян, о том, как кладут за ворот
А потом дерут всей дружиной целку,
Я там был вчера, да не помню город,
Хоть забил с князьком на прощанье стрелку.
 
 
Но для встречи час не из лучших, княже,
Не бегут на зов по коврам холопи,
На лице печаль — не белее сажи,
И на небе темь, какунегравжопе.
 
 
Вот и вся любовь, о которой ниже,
У виска вертеть отучившись пальцем,
Говорю о том, что родней и ближе,
Получив серпом по мозгам и яйцам.
 

1989 год

   Это тело обтянуто платьем, как тело у жрицы Кибелы обтянуто сетью, оттого-то заколка в твоих волосах мне и напоминает кинжал. Если верить Флоберу, то в русских жестокость и гнев вызываются плетью. Мы являемся третьей империей, что бы он там ни сказал. В этой третьей империи ты мне никто и ничто, и не можешь быть кем-то и чем-то, потому что и сам я в империи этой никто и ничто. Остается слагать эти вирши тебе и, взирая с тоской импотента, обретаться в столице твоей, что по цвету подходит к пальто. Если будет то названо жизнью, то что будет названо смертью, когда я перекинусь, забудусь, отъеду, загнусь, опочу. Это тело имеет предел и кончается там, где кончается все круговертью, на которую, как ни крути, я напрасно уже не ропщу. В этой падшей, как дева, стране, но по-прежнему верящей в целость, где республик свободных пятнадцать сплотила великая Русь, я — как древние римляне, спьяну на овощи целясь, — зацепился за сало, да так за него и держусь. В этой падшей стране среди сленга, арго и отборного мата до сих пор, как ни странно, в ходу чисто русская речь, и, куда ни взгляни, — выходя из себя, возвращаются тут же обратно, и, как жили, живут и по-прежнему мыслят, — сиречь, если будет то названо жизнью, то названо будет как надо, — с расстановкой и чувством, с апломбом, в святой простоте, это тело обтянуто платьем, и ты в нем — Менада. Ты почти что без сил. Ты танцуешь одна в темноте.

Защитникам белого дома

 
Светлоликим совершенством мне не стать в ряду икон,
Я всегда был отщепенцем, похуистом, говнюком.
Не расскажешь, даже вкратце, как мне съездили под дых,
Там, на фоне демонстраций, в девяностых, непростых.
 
 
Был момент — народовластьем, словно кровью по броне…
Но остался непричастен я ковсейэтойхуйне.
Потому что был далёко — среди выспренних писак
Исходил словесным соком, как и все они, — мудак.
 
 
В начинаньях пиздодельных жизнь пройдет, как то да сё.
Я пишу в еженедельник: ЗАЕБАЛО ЭТО ВСЕ!
Снова сумрачно и плохо, но на этом на веку,
Мне та похую эпоха, отщепенцу, говнюку.
 
 
Дела нет. Все заебало. И не только простыня,
Но жена, как одеяло, убежала от меня;
И подушка, как лягушка, прыг-да-скок на грязный пол.
Всем поэтам — жизнь игрушка! Побухал — и отошел…
 
 
Отошел, не в смысле — помер, просто стал пред Богом чист.
Журналисты пишут в номер: КТО СЕЙЧАС НЕ ПОХУИСТ?
Я за свечку, свечка — в печку! Плохо помню этот год…
Я порвал тогда «уздечку». (Кто в разводе, тот поймет!)
 
 
Бэтеэры шли рядами после танковых колонн.
Демократы с утюгами, диссиденты с пирогами,
Трансвеститы с бандюками — непонятно — кто на ком…
Но зато, как говорится, мы разрушили тюрьму:
Россиянам за границей иностранцы ни к чему!
 
 
Все давно покрыто мраком, мать затихла перемать;
Я женат четвертым браком, — бросил пить, курить, гулять;
Над заплаканным танкистом транспарант торчит бочком:
Я ОСТАЛСЯ ПОХУИСТОМ, ОТЩЕПЕНЦЕМ, ГОВНЮКОМ.
 

Отец и дочь

(Дочь)
1
 
Как говорил поэт:
над I должна быть точка, —
Купив роскошный flat,
где поселил семью.
Там мальчик-прибамбас
и девочка-примочка
Делили по ночам
под окнами скамью.
Он руки целовал,
как полагалось, даме,
Но никогда не лез
с последней прямотой,
Был май или июнь,
и поливал хуями
Сосед Иван Кузьмич,
не пущенный домой.
Округлая луна
светила над скамейкой,
Чего тебе еще?
не тронут, не убьют.
Он русским был,
она была полуеврейкой,
Она прочла Завет,
он прочитал Талмуд.
Неровная трава
сквозь глинозем газонов
Торчала там и сям,
напоминая ворс.
И пел через подъезд
водопроводчик Дронов
Про степь да степь кругом,
покуда не замерз.
Печаль всегда светла,
иное приукрасим,
И слезы на цветах,
и в дымке млечный путь,
В садах цвела сирень,
и воздух был прекрасен,
Как говорил поэт:
ни пернуть, ни вздохнуть.
Лилась простая речь
без грубых постулатов,
Интимный говорок
в прозрачной темноте:
Ему по кайфу Джойс,
ей нравится Довлатов,
Он любит Faithnomore,
ей ближе ДДТ.
Ночная тишина.
Ахматовская строчка.
В округе не сыскать
ни принца, ни жлоба.
Он — педик из МГИМО,
она — поэта дочка,
Им жить бы поживать,
да, видно, не судьба.
 
(Отец)
2
 
Двух станов не боец,
но несомненно ратник
(Из тех кого узнать
легко по бороде),
Мне говорил в сердцах
один шестидесятник:
«Все хамы и козлы —
спасение в стыде».
И усложнялась речь,
и дело шло к запою,
Он говорил еще,
собой по горло сыт:
«На свете есть борцы!
Пришел конец застою!
Спасение в стыде,
но он давно забыт!»
Я думал о другом.
О чем — сейчас не помню.
Ах, кажется, о том,
как сборник назову.
В политику спустясь,
как раб в каменоломню,
Он много говорил.
Вот абрис рандеву:
«К чему писать стихи?
Не ведаю.
Не знаю.
Зачем листы марать
распада посреди?
Везде одни скоты,
и предан стыд,
как знамя,
Бесстыден этот мир,
как суку ни стыди».
Усиливался крик
и углублялись вздохи,
Я представлял, как он
стоит,
вплетен в строку,
Продукт своей страны,
продукт своей эпохи,
Завернут в целлофан,
с ценою на боку.
 

Ой, ты гой если

 
Ой, ты гой еси, русофилочка, за столом сидишь, как побитая;
В огурец вошла криво вилочка, брага пенная — блядовитая
Сарафан цветной весь изгваздала; подсластив рассол Пепси-колою,
Женихам своим ты отказ дала, к сватам вышедши с жопой голою.
 
 
Затянув кушак, закатав рукав, как баран боднув сдуру ярочку,
Три «дорожки» в раз с кулака убрав, с покемонами скушав «марочку», —
То ли молишься, то ли злобствуешь, среди гомона полупьяного, —
Ой, ты гой еси, юдофобствуешь под Бердяева и Розанова.
 
 
А сестра твоя (нынче бывшая!) в НАТО грозное слезно просится.
Ты в раскладе сём — вечно-лишняя, миротворица, богоносица.
Вся на улицы злоба выльется, в центре города разукрашенном —
Гости зарятся, стройка ширится, и таджик сидит в кране башенном.
 
 
В лентах блоггеры пишут набело о Святой Руси речи куцые;
Ты б пожгла еще, ты б пограбила, — жалко кончилась РЕВОЛЮЦИЯ.
Извини, мин херц, danke schon, камрад, не собраться нам больше с силами,
Где цветы цвели — ковыли торчат, поебень-трава над могилами.
 
 
Прикури косяк, накати стакан, изойди тоской приворотною,
Нам с тобою жить поперек дехкан, словно Вечный Жид с черной сотнею;
Отворив сезам, обойдя посты, заметая след по фарватеру:
— Баяртай, кампан! Вот и все понты, — как сказал Чучхе Сухе-Батору.
 
 
Так забей на все, не гони волну, не гуляй селом в неприкаянных…
Обними коня, накорми жену, перекрой трубу на окраинах,
Чтобы знали все, чтоб и стар, и млад, перебрались в рай, как по досточке;
Чтобы реял стяг и звенел булат, и каблук давил вражьи косточки.
 

* * *

 
Когда в сознании пологом
Светильник разума погас, —
Еврей, единожды став Богом,
Записан в паспорте, как Спас.
 
 
И во Владимирском соборе,
До Рождества, среди зимы,
За спины встав в церковном хоре,
Пою и я Ему псалмы.
 

* * *

 
Все равно — что Кресты, что Лубянка, что Тауэр,
Все равно, как марается мысль на устах моралиста.
Это, малоизвестный в России,
выходит на венскую сцену Брандауэр,
Никакого уже не играя Мефисто.
 
 
Повстречать человека труднее, чем бога, но вымолвить
Имя Бога бывает порою намного сложней,
Когда видишь вокруг то, что видишь, —
твердишь о богах, что они, мол, ведь
Не имеют имен и не сходят в Элизиум наших теней.
 
 
Только сцена, огни и подобие Гамлета,
Не того, что в трагедии вывел когда-то Шекспир,
А того, о котором судить не приходится нам,
да и нам ли то
Обсуждать, как Брандауэр образ его воплотил.
 
 
Говорят — ничего. Но на фоне тюремного задника
И у нас неплохие играются роли поднесь.
И хоть мы родились и умрем
под копытом у Медного Всадника,
Но и в каждом из нас, может статься, от Гамлета
что-нибудь есть.
 

* * *

 
Забористей вина бывает только — речь,
И тайный голосок сквозь волны перегара:
Она — все та ж: Линор безумного Эдгара…
И ясные глаза. И волосы до плеч.
 
 
В душе повальный срач, и в помыслах — бардак
И бесконечный спор гаруспика с авгуром.
Для тех, кто побывал под мухой и амуром, —
Любая простыня наутро как наждак.
 
 
Ты помнишь, как он пел ее и Улялюм,
И прочую бурду, размазанную в прозе?
Для вынесших зело, порознь и в симбиозе,
Любые словеса — потусторонний шум.
 
 
Но кто-то говорит, и, значит, надо сечь,
И выслушать, приняв, как плач или молитву,
Несказанные им, несхожие по ритму,
Другие имена, Линор, твоих предтеч.
 
 
Да были ли они? Но, видимо, отсель
Нам их не различить, довременных и ранних,
Когда тоска, как нож, запутавшийся в тканях,
Вращается, ища межреберную щель.
 
 
Карающий давно изрублен в битвах меч,
В таких там битвах — нет! — при вскрытии бутылок.
Пространство смотрит нам безрадостно в затылок.
Мы входим в сотый раз в одну и ту же — течь.
 

Марине

 
Напечатай меня еще раз в этом странном журнале,
Напиши обо мне, что отыщет дорогу талант.
Проходя сквозь меня по неведомой диагонали,
Эти строки замрут на свету электрических ламп.
 
 
Ничего-то в ней нет, в зарыдавшей от скорби Психее,
И какая там скорбь, если нет для печали угла
В той обширной душе, что когда-то была посвежее,
Помоложе, бодрей и, должно быть, богаче была.
 
 
Напиши пару фраз о моём неудавшемся жесте,
О моей неудавшейся паре ритмических па,
О свободе писать… Но свобода танцует на месте,
И, порою, лишь там, где танцует на месте толпа.
 
 
Уходящая вглубь, оживает под кожным покровом
Вся венозная сеть, и сетчатка не чувствует свет.
Все, что было во мне, все, что будет, останется…
Словом,
Напечатай меня
Так, как будто меня уже нет.
 

* * *

 
Это ближе к весне. Это плюнул под ноги февраль
Пережеванным насом,
Это ветер под кожный покров зашивает зиме эспираль,
Чтобы вырвать ее самому же потом вместе с мясом.
 
 
Это кем-то забитая воздуху в зубы свирель
Издает непохожие звуки на звуки.
Ничего не бывает на свете, наверно, серей,
Чем надетые на небеса милицейские брюки.
 
 
Затянись и почувствуешь, как растекается дым
По твоим молодым и еще не отравленным легким.
Это ближе к весне. Это день показался простым,
Незаконченным и относительно легким.
 

* * *

 
Женщина, я Вас люблю.
Скучную и непонятную,
Странную, чуждую.
Песню затягивая
Однозвучную,
Не обладая
Ни слухом, ни голосом.
 
 
Строки причудливо
Лягут гекзаметром,
Не обижаясь
И даже не сетуя,
Жить — это значит
По разным параметрам
Строить фигуру,
Размытую Летою.
 
 
Жить — это значит
Над водами рейнскими
Слушать напевы
Придуманной женщины
И повторять,
Не любя и не чувствуя:
Женщина, я Вас люблю.
 

* * *

 
Обычный день.
Попытка разговора
С самим собой начистоту
Претерпевает неудачу,
Словно вчерашняя попытка
В себя попробовать залить
Чуть больше, чем ты можешь,
Все же
Чуть меньше, чем хотелось бы.
 
 
Обычный день
Попытка выжить
С попыткой сплюнуть в унитаз
Остатки выпитого зелья,
Спросить себя: «Как поживаешь?» —
И не ответить ничего.
 
 
Мой друг Горацио, в пылу,
Не оставляющем в живых
Ни мать, ни дядю, ни Лаэрта
С его сестрою и отцом,
Есть смысл,
И это — неудача
Попытки с о с у щ е с т в о в а т ь.
 
 
Обычный день.
На простыне
Осталась вмятина от тела,
Напоминающая чем-то
Не то чтоб формулу тепла,
Но рядом спящего подвида,
Имеющего
Женский пол.
 
 
Из сотни тонущих Офелий
Спасать не стоит ни одну —
Во избежании безумья,
Уже совместного потом.
 
 
Мой друг Горацио,
Мой день
Начнется, как всегда, с попытки
Подняться и пойти в пивную,
Где я попробую, как прежде,
Чуть больше, чем смогу,
Но всё же
Чуть меньше, чем хотелось бы.
 

* * *

 
Я переживу свою старость без мутной волны у причала,
Девицы в купальном костюме, сигары в дрожащей руке
И шезлонга, —
Вот павший диктатор, иль нет! — получивший отставку министр.
 
 
Гораздо приятней склониться над книгой на полузаброшенной даче
И грустно и звонко
читать про себя, как слагает стихи лицеист.
 

* * *

 
Жизнь ушла на покой, под известным углом.
Затянув ли, ослабив ли пояс,
Возвращаясь в себя, кое-как, черт-те в чем,
Ни в былом, ни в грядущем не роюсь.
 
 
Жизнь ушла на покой, как слеза по скуле,
Был мороз, был февраль, было дело.
И весь месяц мело, видит бог, в феврале,
Но свеча на столе не горела.
 
 
Ни свечой на пиру, ни свечой в полутьме,
Никакой ни свечой, ни лучиной
Не осветишь себя целиком по зиме,
Ни поверх, ни до сути глубинной.
 
 
Возвращаясь в себя, забирай же правей.
Забирая левее на деле…
Не мело в феврале — ни в единый из дней.
Нет, мело! Но мело — еле-еле.
 
 
Жизни не было. Так самый трезвый поэт
Написал на полях — видно, дрожжи
Со вчера в нем еще не осели, — иль нет! —
Это я написал, только позже.
 
 
Только раньше еще, но в который из дней —
В феврале ли, в апреле, в июле?
Жизнь ушла на покой — так-то будет верней.
Жизнь ушла — и ее не вернули.
 

Море

 
Хочется плюнуть в море.
В то, что меня ласкало.
Не потому, что горе
Скулы свело, как скалы.
А потому, что рифма —
Кум королю и принцу.
Если грести активно,
Можно подплыть к эсминцу
Или к подводной лодке,
Если они на рейде.
Можно сказать красотке:
«Поговорим о Фрейде?» —
Если она на пляже
Ляжет к тебе поближе.
Море без шторма гаже
Лужи навозной жижи.
 
 
Шторм — это шелест пены,
Пробки, щепа, окурки,
В волнах плывут сирены,
Лезут в прибой придурки.
Мысли в мозгу нечётки,
Солнце стоит в зените,
Даже бутылку водки
В море не охладите.
 
 
Кожа в кавернах линьки.
На телеграфной феньке
По телеграммной синьке:
«М амочка,
В ышли
Д еньги».
 
 
Между пивной направо
И шашлыком налево
Можно засечь сопрано
Глупого перепева
Или эстрадной дивы,
Или же местной бляди,
Словно и впереди вы
Слышите то, что сзади.
 
 
Роясь в душевном соре,
Словно в давнишних сплетнях,
Даже когда не в ссоре
С той, что не из последних,
Сам за себя в ответе
Перед людьми и богом,
Думаешь о билете,
Поезде, и о многом,
Связанном в мыслях с домом, —
Как о постельном чистом.
В горле не горе комом —
Волны встают со свистом.
 
 
Море. Простор прибоя.
В небе сиротство тучки.
Нас здесь с тобою двое.
Мне здесь с тобой не лучше.
 

* * *

   Наш роман с тобой до полуночи,
   Сука здешняя, коридорная.
А. Галич

 
Чьи-то лица припомнятся,
Кто-то ближе подвинется, —