Марина. У нас есть акции. Их нужно немедленно продать. Мы заработаем на них кучу денег. Ты даже не представляешь, сколько много мы можем за них получить.
   Софья. Но я уже не помню, куда их положила.
   Марина. Они в шкафу, в ящичке с нижним бельем, на самом дне. (Софья ищет акции. ) Ну что, нашла? Нет? Дай я сама посмотрю. (Отстраняет Софью и ищет сама. ) Да, не могу найти. По-моему, я их перепрятала, только не помню куда.
   Софья. Ну бог с ними, с этими акциями.
   Марина.Ну как же! Ведь нам нужны деньги. Нам нужно очень много денег. Чтобы уехать куда-нибудь подальше. В Челябинск или Воркуту. Куда же могла их засунуть? (Берется за голову. ) Что же, я стала никудышная?
   Софья. Марина, нам не стоит уезжать отсюда. Этот дом уже не сможет жить без нас. Он разрушится.
   Марина.Он и так скоро рухнет, когда на него сбросят пару бомб.
   Софья.Помнишь нашу жизнь до моего замужества? Помнишь, как ты пришла в этот дом в первый раз, замерзшая, с головной болью? У меня и без тебя была куча проблем. Но ты хоть и доставила еще хлопот, все-таки…
   Марина.Вспомнила! Я вспомнила, куда спрятала эти акции. (Подходит к шкафу, ищет в карманах меховой шубки. Достает акции и победно размахивает ими. ) Вот они! Наконец-то я их нашла. Сонечка, их нужно сейчас же продать, что ты именно и сделаешь. А я начну потихоньку укладывать вещи.
   Софья. Марина, может быть, мы отложим это дело?
   Марина. Ну, мы ничего не будем откладывать, а сделаем так, как я говорю.
   Софья берет акции и уходит. Сразу же из-за панели выходит Слепой. Марина пока не замечает его и сидит, нагнувшись и обхватив голову руками.
   Марина. Господи, как болит голова. (Пауза. )
   Слепой. Ты на самом деле хочешь уехать?
   Марина. Откуда ты? Я уже думала, что никогда тебя не увижу. Как ты меня нашел?
   Слепой.Это нетрудно сделать для невидящего человека. Глаза, как правило, не помогают поиску. Имея их, человек становится беспомощным, потому что видит слишком много вещей, которые мешают ему определиться в своем поиске. И наталкиваются глазами на разные предметы, которые заслоняют то, что он ищет, а я этих предметов не вижу, и они мне не мешают.
   Марина . Я завидую тебе. Я стала очень завистливой. Я завидую булочнику и той женщине, что живет напротив в домике с зеленой калиткой. Перед ней кажется, что зависть — это единственное сильное чувство, которое во мне осталось.
   Слепой. Ты преувеличиваешь. Я слышал ваш разговор и понял, что ты по-прежнему такая же, как была.
   Марина.Какая?
   Слепой.Глупая и романтичная.
   Марина (смеется ). Ха-ха-ха! Я перестала быть романтичной с тех пор, как начались эти войны. Может быть, я стараюсь еще сохранить свой прежний имидж, но на самом деле это только внешнее.
   Слепой.Ты обманываешь себя.
   Марина. Давай не будем об этом говорить. Мне неприятно.
   Слепой.Хорошо. А ты не помнишь, про меня кто-нибудь спрашивал?
   Марина. Я знаю, что ты хочешь услышать. Да, он вспоминал о тебе. Он вспоминал о тебе до самого последнего момента. Он погиб в прошлом году. Один из самолетов, который возвращался после бомбардировки на свою базу с частью неиспользованных бомб, потерял управление и упал на его дом. (Уходит за панель. ) На этом месте до сих пор огромная яма. Теперь в нее сваливают мусор. Потому что мусорные машины перестали ездить. Никто не хочет быть мусорщиком. Все хотят быть самими собой.
   Слепой.Марина, вы до сих пор такая юная!
   Марина. Это потому, что рядом со мной Соня. Она позволяет до сих пор мне оставаться ребенком. Эти войны состарили ее. Она была замужем за каким-то офицером. Он из тех самодуров, которые пресытились всем на свете и не знают, куда реализовать свою энергию. Она вернулась ко мне вся в порезах. Если бы ты мог увидеть, какие у нее ужасные шрамы на руках. (Слепой выходит из-за панели. ) Она же всегда была такая ласковая и боялась боли. А теперь стала как дикая кошка и требует, чтобы ее мучили и били.
   Слепой. Мне тоже боль доставляет наслаждение.
   Марина.Вы всегда были похожи. У вас даже улыбка одинаковая — робкая и беспомощная.
   Входит Софья. Она очень расстроена и не замечает Слепого. В сердцах бросает пачку акций на пол. Садится в кресло, покусывая пальцы.
   Марина. Что случилось?
   Софья. Эти акции никому не нужны. Я обошла весь город. Ни одного скупщика или ростовщика. Все уехали мародерствовать в города, которые уже разбомбили. Говорят, что риск того стоит. Вроде бы в некоторых поселениях после бомбежки пускали какой-то ядовитый газ, так что там теперь можно спокойно гулять и не бояться людей.
   Марина плачет. Монстр снова появляется в окне.
   Слепой. Не надо расстраиваться, всегда можно что-нибудь придумать.
   Софья(как бы очнувшись ). Генрих? О, Генрих, наконец-то ты вернулся. (Бросается ему на шею и целует. ) Генрих, как я рада. Почему ты не писал? О, какая я дура! Прости меня, пожалуйста! Я от радости не знаю что говорю.
   Генрих, у нас столько всего произошло в это время. Мы обе очень изменились. Я постарела.
   Слепой.Я думаю, что вы такие же, как прежде. А из-за акций не нужно расстраиваться. У меня есть деньги, которых хватит на дорогу. (Достает из сумки, которая у него была за плечами, большую пачку денег. )
   Марина(вскидывая руки ). Ах, Генрих, откуда у тебя так много денег? На эти деньги мы сможем уехать далеко. Их хватит даже на то, чтобы улететь на самолете куда-нибудь на другой континент. Дорогие мои, как все замечательно! Мы улетим завтра же! К черту этот дом и этот город. Подальше от этого ужасного госпиталя… Ой! (Берется за затылок. )
   Софья. Что случилось?
   Марина. Что-то сильно кольнуло. У меня уже с утра начала болеть голова, но такого еще никогда не было. Ой, как больно!
   Софья помогает Марине лечь на кровать.
   Софья. Потерпи. Потерпи, дорогая. Сейчас все обязательно пройдет.
   Марина.Нет, это теперь никогда не пройдет. Я знаю, кто-то мне постоянно желает зла. Сегодня утром я опять нашла две булавки. Одна была воткнута в полотенце, а другую я выдавила из тюбика вместе с зубной пастой. Этим булавкам нет числа. Я уже сбилась со счета. Ума не приложу, откуда они берутся. Господи, как болит голова.
   Софья.Потерпи, милая. Я сейчас схожу за доктором, и он что-нибудь обязательно сделает, и все будет хорошо.
   Марина.Никуда не ходи. Все пройдет. Оставайся дома, а то у меня что-то на душе неспокойно. Ты ведь знаешь, что было в той шкатулке, которую я видела во сне?
   Софья.Что?
   Марина. Там ведь тоже была булавка. Она торчала из красной шелковой подушки. Такие специально делают, чтобы хранить в них иголки для шитья. Эта подушка была похожа на сердце. На вынутое сердце. Булавка выскочила из нее и впилась мне вначале в руку, потом в плечо, а потом в висок. Я кричала, пыталась заслонить лицо, но это было бесполезно. Мне казалось, что она искрится.
   Софья. Да, я помню эту ночь. Ты металась и кричала. Я потом еле смогла успокоить тебя.
   Марина.Тогда я подумала, что это признак того, что твой муж вернется и заберет тебя. Но теперь я поняла, что этот сон касался только меня. Ты ведь знаешь, именно начиная с этой ночи у меня стала болеть голова и появились эти булавки.
   Софья. Все пройдет. Все пройдет. Ты не волнуйся.
   Марина. Я устала. Мне хочется отдохнуть. Давай уедем отсюда. Уедем на море. Последнее, что я хочу увидеть, — это море. Я все детство провела на Балтике. Моя бабка была скандинавкой. Она много курила и купалась на море даже зимой. И заставляла меня целыми днями плескаться в воде и смотреть на гальку.
   Звучит глухой выстрел. Монстр вскидывает руки и, запрокинув голову, медленно сползает на землю.
   Софья. Опять стреляют.
   Марина. Соня, посмотри, мне опять в руку впилась булавка. Посмотри! Я не могу ее вынуть. Помоги же мне! Она втягивается под кожу. Вот еще одна. И еще. Откуда они берутся? Закрой меня. Они сыплются на меня, как дождь.
   Свет гаснет.
   Марина.Защити меня, Сонечка.
   Темно и тихо.
   Картина четвертая
   Марина лежит в постели. Слепой сидит на краю кровати, поглаживая Маринину руку.
   Марина. Ее нет уже третий час.
   Слепой. Она вернется.
   Марина.Туда идти от нашего дома всего пятнадцать минут. В городе на каждом шагу расставили ловушки. Она может попасть в одну из них.
   Слепой. Она задержалась там внутри. Просто ей пришлось немного подождать. Там она в безопасности.
   Марина. Я хочу встать.
   Слепой.Тебе нельзя сейчас двигаться.
   Марина.Что я, инвалидка? Мне хочется сесть.
   Слепой . Я принесу тебе еду и постель.
   Марина. Отстань. Ты мне надоел. (Встает и, шаркая тапочками, идет к окну. ) Уже совсем стемнело. Вчера ночью я наблюдала за городом с крыши нашего дома. Городское освещение давно запретили, и все пользуются маленькими карманными фонариками. Очень забавно видеть сверху, как снуют между домов эти хилые лучики. Самое страшное время — это вечер. А ночью бродить по городу не страшно. Все боятся друг друга и сидят по домам. Где Соня? Почему она ушла без моего разрешения? До замужества она просто молилась на меня. И без моего слова не могла сделать шага. По-моему, кто-то идет. (Стук в дверь. ) Кто там? Сонечка, это ты? (Молчание и повторный стук. ) Отвечайте же — кто вы? Что вам надо? (Стук в окно. ) Уходите. У меня есть оружие.
   Слепой. Марина, не волнуйся. Это какой-нибудь нищий. Нужно бросить монету в окно. Он подберет ее и уйдет. (Подходит к Марине сзади. )
   Марина.Это не нищий. Это военный. Слышишь, как стучат его кованые сапоги? (Прижимается к Слепому, который гладит ее по голове. ) Это ходит ее муж. Она может вернуться в любую минуту, и он снова заберет ее от меня.
   (Слепой осторожно обхватывает Маринину шею руками и начинает душить.) Несколько мгновений Марина стоит неподвижно, потом пытается вырваться, но это ей не удается, и тело ее обмякает. Слепой поднимает мертвую Марину и относит в постель, накрыв простыней. В это время в окно заглядывал Ангел. Он еще раз стучит по стеклу и взлетает. (Еще долго будет видно, как он летит, неловко поддерживая раненую руку.)
   Входит Софья.
   Слепой. Наконец-то ты вернулась. Мы тебя уже заждались.
   Софья.Как Марина?
   Слепой . Она уснула.
   Софья.Давно?
   Слепой. Нет, несколько минут назад. Она все время металась и звала тебя.
   Софья. Тогда пускай спит. Я принесла ей лекарство. Мне показалось, что прошла целая вечность, пока я была в этом госпитале. Меня вначале не хотели туда пускать. Сказали, что я могу напугать больных. А на самом деле я сама едва не лишилась чувств, когда увидела их. Ты знаешь, они все изможденные, худые. И у каждого отсутствует какая-нибудь часть тела. Но самое главное — у всех без исключения побриты головы. Они лежали прямо на полу, на грязных тряпках и сухой траве. И смотрели на меня. И у всех были побриты головы. (Пауза. ) В ожидании лекарства я ходила по залу между этими людьми. Они кашляли, стонали, кто-то дотрагивался до моих ног. Мне захотелось облить их всех бензином и поджечь. Одна женщина протянула ко мне руку и коснулась моего колена. Помню, я вскрикнула и ударила ногой эту женщину по бритому черепу. Я могла бы ее убить, но в этот момент доктор принес мне лекарство. Он посмотрел на женщину, которая, упав на бок, обхватила голову руками, и сказал: «Скоро мы все станем такими». Я спросила: «Почему у них побриты головы?» — «Головы побриты? — переспросил он. — Я не понимаю вас». И ушел. Я схватила пузырек с лекарством и побежала прочь. Всю дорогу я думала о Марине. Я взвесила все варианты и поняла, что она должна умереть. Она слишком хрупкая, нежная, чтобы видеть этот ад. Она не должна жить в этом мире. Она должна умереть. Я слишком люблю ее, чтобы позволить ей жить. Уехать мы уже никогда не сможет. Я ходила продавать акции и узнала, что деньги отменены. Я не стала рассказывать вам об этом. Из города можно улететь на самолете. Но за билет нужно платить золотом, которого у нас никогда не было. (Пауза. )
   Слепой.Я скоро приду. Мне надо уйти на несколько минут.
   Софья. Возвращайся скорее. Мне без тебя плохо. (Слепой уходит. )
   Софья подсаживается к мертвой Марине. Сидит и тихонько напевает, поглаживая свое плечо. И укалывает палец булавкой.
   Софья. Ой! Меня тоже стали преодолевать эти булавки. Такие незаметные и такие гадкие! Когда же закончится эта война. Ей не будет конца.
   Входят Три Священника и Слепой. Их головы побриты. Софья обо всем догадывается и пытается убежать, но это ей не удается сделать. Ее забирают. На сцене только мертвая Марина.
   Последний Священник отделяется и разбивает зеленый фонарик.
   Свет гаснет. Темно и тихо.

тема / русские стихи: тексты и стратегии

Конец перемирия.Александр Скидан о поэзии Кирилла Медведева

   Кирилл Медведев. Тексты, изданные без ведома автора. Составление Глеба Морева. М.: Новое литературное обозрение, 2005. 232 с. Тираж не указан. (Серия «Премия Андрея Белого»)
 
 
Погоди
я посмотрю
как идут
облака
как идут дела
 
Всеволод Некрасов
 
   О новой книге Кирилла Медведева невозможно говорить без двух предыдущих. Между ними есть очевидная преемственность, но есть и разрыв (даже разрывы). Разрыв — это всегда симптом. Симптом развивается, этим и интересен. Собственно, Медведев и начинал как такой симптом. Чего? Сумятицы, растерянности, подспудного ощущения, что произошло что-то непоправимое, при том что вроде бы ничего не произошло. Все хорошо. И все плохо. «Разброд и шатание», если воспользоваться идеологической формулой, еще вчера прозвучавшей бы в лучшем случае издевкой. (К проблеме идеологии надо бы еще вернуться, в том числе и в разрезе «идеологии художественной формы». Пока что отметим мимоходом, что 1990-е прошли под знаком «конца идеологии», распада экзистенциальных территориальностей и аксиоматик, торжества частного над общим во всех сферах, солидарного ухода от солидарности, по удачному выражению Артема Магуна; это важно — как исторический фон, формировавший умонастроение поэта и той среды, из которой он вышел. Таков в общих чертах background.) А что же литература?
 
   а литература предала читателя а может и наоборот — читатель предал литературу — он обменял ее на вульгарные развлечения дешевые приключения переключения политика мистика
 
   психология
 
   компьютер кинематограф пляски святого Витта дикие судороги обреченных на краю преисподней огненной геенны кипящей и я думаю что взаимное предательство произошло
 
   Тут важно, кто говорит, откуда (и, разумеется, как). В отличие от сходных — по смыслу — сетований и инвектив, частенько раздававшихся в те же 1990-е со страниц толстых журналов, стремительно терявших тиражи и символический вес, инвектив, исходивших от бывших властителей дум, махровых «логоцентристов», здесь говорит человек совсем другого контекста, другого поколения. У которого вроде бы не должна болеть голова по поводу таких смешных категорий, как «литература» или, тем более, «предательство». И не потому только, что это поколение без труда вросло в новые медиа и доминирование аудиовизуальной культуры, в ущерб традиционной письменной, воспринимает как должное. Как изящно написал в своей рецензии на первую книгу Медведева «Все плохо» (из нее и взята вышеприведенная цитата) Николай Кононов: «Пишущие молодые люди простодушно и нелукаво вдруг стали акционерами, сценическими деятелями, престидижитаторами, диджеями и даже наперсточниками. Этот контекст воистину свеж» 1. Для полноты картины к этому списку надо добавить тех, кого прямо называет в своих текстах Медведев: «молодую буржуазную интеллигенцию», дизайнеров, фотографов, журналистов, копирайтеров, завсегдатаев модных клубов, «бобо» (буржуазию + богему). И вот номинально от лица этой новой публики — но и ей же в лицо — выступает Медведев. Мобилизуя соответствующие средства, чтобы проняло (вспоминается фраза Флобера: «литература для меня уже не более чем искусственный фалл, которым меня пялят, а мне даже не кончить» 2). Проняло. Но… «Пишешь, чтобы тебя любили, но оттого что тебя читают, ты любимым себя не чувствуешь; наверное, в этом разрыве и состоит вся судьба писателя» 3.
   Слишком ладно все сошлось, благополучно совпало в книге с неблагополучным названием. Начиная от нескромного предисловия Дмитрия Воденникова (впрочем, сегодня оно читается несколько иными глазами) и заканчивая приемом, оказанным самим текстам, очень дозированным, очень ловким, балансирующим на самой грани. Даже унифицированный, строгий графический рисунок стихотворений, корсетом стягивающий готовую пойти вразнос речь, выглядит как магический кристалл, оберег, страхующий от срыва. Немного битнической развинченности, немного рэпа с его агрессивной уличной лексикой и напором, немного надсады, метафизического сквознячка, последней якобы прямоты — и потрафляющая нашим и вашим поэтика «новой искренности», о которой так много говорили, что она и впрямь замаячила долгожданным (на руинах-то социума) социальным заказом, готова.
   После столь многообещающего дебюта перед автором открывался путь в «Гришковцы», в душещипательную благонамеренную групповую психотерапию, «гундёж». Медведев выбрал другое. «Вторжение», его вторая книга, закладывает крутой вираж, и там, на высоте рушащихся башен Всемирного Торгового Центра, этом оптовом небе Аустерлица, зарождается то, что станет «Текстами, изданными без ведома автора».
   * * *
   «У Жуковского все — душа и все для души. Но душа, свидетельница настоящих событий, видя эшафоты, которые громоздят для убиения народов, для зарезания свободы, не должна и не может теряться в идеальной Аркадии. Шиллер гремел в пользу притесненных; Байрон, который носится в облаках, спускается на землю, чтобы грянуть негодованием в притеснителей, и краски его романтизма сливаются часто с красками политическими. Делать теперь нечего. Поэту должно искать иногда вдохновения в газетах» 4. Это написал не Писарев, не Белинский, а князь Вяземский в 1821 году. Через головы непосредственных предшественников и учителей — Чарльза Буковски, Михаила Сухотина 5, Александра Бренера, минималистов-лианозовцев — Медведев актуализирует давно, казалось бы, похеренную, дискредитированную традицию ангажированной поэзии. Сумбур политического бессознательного кристаллизуется в осознанный политический жест. Что-то подсказывает, что такой ангажемент придется не по нутру поклонникам раннего Медведева. Да и не поклонникам тоже.
   Тут самое время заняться «идеологией художественной формы». Но сначала еще несколько слов о «Вторжении». Это книга переходная, рваная, с розановским вывертом; по-детски испуганная и в то же время бесстрашно присягающая на верность «живому анахронизму»: «крикливым московским или питерским подпольным поэтам 60—70-х, нелепым, полусумасшедшим литературным неудачникам». Помимо этой неожиданной верности проигранному делу, в книге меня еще порадовало то, что можно назвать «литературным коммунизмом»: братание с текстами самого разного пошиба, промискуитет, подразумевающий, что «свое» всегда состоит из экспроприированного «чужого слова». Такой подход противоположен постмодернистской цитатности, хотя формально и напоминает ее. (Когда-то, отталкиваясь от опытов Владимира Эрля, я применил подобный метод в романе «Путеводитель по N.», заставив сошедшего с ума Ницше, прожившего, как известно, десять лет в состоянии прогрессирующего паралича, говорить голосами авторов ХХ века — говорить и тем самым становиться поистине «последним человеком», человеком в наморднике литературы. В глубине души мною двигало желание прожить вместе с ним его агонию, желание его воскресить.) Судя по датам, «Вторжение» писалось параллельно с текстами, вошедшими во «Все плохо», но между ними словно бы прошла трещина. Понятно, свою роль тут сыграли вкусы редакторов, отбиравших тексты; однако важнее видеть, как эта трещина захватывает территории и области, успевшие к концу 1990-х сложиться в автономные, отделенные друг от друга четкой, хотя и прозрачной границей.
   Подводя итог достижениям формальной школы, в статье «Доминанта» Роман Якобсон описал генерирующий художественную эволюцию принцип как трансформацию, сдвиг в системе господствующих ценностей. Этот принцип работает как на уровне отдельного стихотворения, так и на уровне школ, направлений, целых литературных эпох. Не последнюю роль играет он и в понимании изменений, происходящих во взаимоотношениях между различными видами искусства, между искусством и другими тесно соотнесенными с ним культурными областями, между которыми идет интенсивный обмен и борьба за гегемонию. Так, например, роль доминанты в стихе может выполнять рифма, или ритмическая схема, или установка на звучание (фонетику), или — как в свободном стихе — интонационная цельность. Все эти элементы, будучи выдвинуты в центр стихотворения как системы, деформируют остальные. Отсюда и определение поэзии как затрудненной речи, речи, порывающей с прозрачной коммуникацией, нацеленной на донесение сообщения (пресловутая эстетическая функция). Постоянные сдвиги в системе ценностей подразумевают соответствующие сдвиги в оценке тех или иных явлений в искусстве. «Нормы, к которым с точки зрения старого искусства относились с пренебрежением или порицали за несовершенство, дилетантство, заблуждения или просто неправильные приемы, нормы, считающиеся еретическими, декадентскими, недостойными появления на свет, новой системой принимаются в качестве позитивной ценности» 6.
   По сути, Якобсон описывает здесь стратегию — или идеологию — авангарда. В 1990-е она начинает давать сбои, поскольку все меньше остается еретического, маргинального, табуированного. При этом сами эстетические нормы, вслед за социальными, оплывают, теряют четкие очертания. В России это произошло в особенно концентрированной, болезненной форме. Во-первых, в силу стремительного, а не постепенного, как на Западе, вхождения в режим свободы высказывания; во-вторых, по причине разрубленного одним махом, одним падением Берлинской стены узла, исторически связывавшего авангард эстетический с политическим авангардом. Характерны в этом смысле такие фигуры, как Александр Бренер и Ярослав Могутин. Ультралевая истерика одного зеркально отражает ультраправое эстетство второго. И тот и другой действуют как террористы. 11 сентября 2001 года эта террористическая стратегия одиночек-камикадзе терпит крах де-юре. Но де-факто он был запрограммирован гораздо раньше. Это с одной стороны.
   С другой, к «газетам» эпохи Вяземского сегодня прибавились радио, телевидение, Интернет; поэзия конкурирует и обменивается «доминантами» с кинематографом, поп-, рок— и электронной музыкой, с актуальным искусством, трэш-беллетристикой и прочей культуриндустрией, частью каковой становится и политика в расхожем смысле, как манипуляция общественным мнением. Прорыв, осуществленный Медведевым, безусловно связан с этим новым положением дел, когда сдвиг может стать эффективным только тогда, когда проходит по границам сразу нескольких чувствительных зон.
   Так, я уже упоминал возвращение «наивной» проблематики «шестидесятников». Совсем не наивной ее делает то, что она попадает в перекрестье других рядов и взаимно остраняющих деформаций: расхристанного стиха со сбитым дыханием; иной языковой и социальной фактуры, предельно конфликтных; взбаламученной лексики, в которой огромную нагрузку несут служебные частицы, междометия; отсутствия броских поэтических формул, вообще сколько-нибудь законченной, закругленной фразы; стих сделан, как будто снят трясущейся камерой в стиле «Догмы». Одновременно, на другой доске. Используя, как до него Бренер и Могутин, верлибр, бывший до этого в русском контексте преимущественно элитарной формой, формой социального эскапизма и/или саботажа, Медведев также прибегает к «дневниковому», интимному высказыванию — но при этом без каких-либо «ультра». Он человечнее, демократичнее, «нормальнее», если под «нормой» понимать ценности классической русской литературы, «критического реализма», ставшие сегодня еретическими, почти непристойными. Бренер и Могутин декларативно асоциальны и брутальны, им нравится трансгрессия, нравится говорить с позиции силы; Медведев подчеркнуто социален, открыт множеству голосов, и это голоса не притеснителей, а притесненных: «великого отстоя», «отбросов». Наконец, при всей разноголосице, его стих музыкальнее, чувственнее, он питается не только пафосом, но и плотью языка, «виноградным мясом», его ошметками.
 
   и я иногда думаю, какой нужен бюджет, чтобы
   быть по-настоящему
   объективным?
   какой должен быть бюджет у оператора,
   чтобы снимать искренне — красиво и
   непредубежденно,
   но не так чтобы жаловаться почему мы здесь
   с вами одни?
   где наш режиссер, костюмер, продюсер?
 
   и почему? —
 
   мужчины несут пивко,
   реальность прыгает, дергается,
   западает.
   она исчезает —
   и проклятость никому не дается сейчас по праву
   рождения,
   по праву вероисповедания,
   по праву деторождения,
   или гражданства,
   она не дается никому —
   и реальности нет в Берлине,