– Да вот никак и не припомню такого. Бухгалтер у нас Ефимыч Воскобойников. Старичок прокуренный. Шифер ему вовсе и не нужен, ему в гроб пора…
   – Как же так?
   – Так опять же брехня чья-то! – озлился старик. – Людей, их послухай, так глаза на лоб вылезут! Люди-то, они всякое мелют – когда муку, а когда и отруби!
   – Это вот мне как раз Кузьма Надеин и сказал, – с равнодушием в голосе добавил огонька в разговор Голубев.
   – Да брешет он! Вот паскуда, и до совхозного начальства ключи подобрать хочет! Ведь это беда! Сынок у него еще… Вы про сына-то у него не спрашивали?
   – Нет, не довелось.
   – Этакая верста. Полтора-Ивана, а назвал его Кузьма Гением. Гений, значит… Вот, недавно с отсидки вернулся…
   Старик томительно и протяжно вздохнул, сплюнул:
   – Сижу вчерась на крыльце у сельпа, вечером. Табачок смолю, никого не трогаю, звезды уже высыпали…
   Подходит этот Гений, пинжак на одном плече. «Ты, говорит, падла старая, уходи отсюдова!» – «По какому случаю, Гений Кузьмич?» – «Я, говорит, тута свиданию назначил, счас буду с девкой любовь крутить!» Ну, я встал, конешно, разговаривать с ним дальше, это – одни маты получать. И насчет девки – брешет, никакая девка с ним не пойдет, а нужно ему, чтобы ночью у магазина никого не было. Принюхивается!
   – Сидел-то за воровство? – осведомился на всякий случай Голубев.
   – За фулюганство…
   – Ну, и – ушли вы, значит?
   – Да то как жа, как жа тут не уйдешь?
   – Осторожный вы, гляжу, человек! Даже и не возразили?
   – Да ведь оно какое дело, сынок… Возражать-то, оно опасно. Я вот возразил один раз и на всю жизнь передних зубов лишился, – Трофим Касьяныч обиженно дернул губой и выбил ногтями замысловатую дробь по вставным зубам. – Вот они! Чужие, а блюду теперь пуще глаза, чтобы во второй раз на них не тратиться…
   – Было, значит, время, что и вы возражали? – теперь уж не скрывая смеха, спросил Голубев.
   – Да то как жа! Я тоже, брат, шустрый был. Лавочников, попов и всяких дьячков громил тоже почем зря, все хотел с ними за отцову имю рассчитаться, с нехристями…
   – За что-о?
   – Да как жа! Ведь они тогда из этого барыш имели! И такую надсмешку над человеком устроили, назвали при рождении Касьяном! По святцам этим, будь они неладны. А это имя такая, что день ангела ему выходит один раз в четыре года, во как! Оттого он и незадачливый был, всю жизнь в бедности, и семью, считай, по ветру пустил от такого надругательства.
   Голубев понять ничего не мог. Но из дальнейшего выяснилось, что отец Трофима Касьяныча родился двадцать девятого февраля, в високосный год. Стало быть, у него на роду уж было написано, чтобы оказаться в Касьянах.
   – А они и рады, черти долгогривые! – прослезился старик. – Не подумали, аспиды, что иной человек от одного прозвища в могилу может лечь раньше времени!
   Возьми ты того же Гения – я считаю, что от прозвища это у него… Беспутство-то! Был бы он Ванькой либо Гришкой, так ни за что б фулиганничать ведь не стал!
   Дед явно заговаривался, впрочем, его болтовня забавляла Голубева, и он напомнил:
   – Ну и как же насчет зубов-то дело получилось?
   Трофим Касьяныч только рукой махнул: дескать, ничего в этом особенного, с любым приключиться могло. И очень даже просто.
   – Это уж в войну… Я-то не здешний, из-под Курского, есть там городок Рыльск, может, слыхали? – начал он. – Ну, так я всю жизнь там в пастухах проходил, тихо и мирно. Поскольку в науку-то по старому времени отец не сумел нас двинуть, больно много народил, и все голопузые, правду сказать. Одного я достиг в зрелом возрасте – в газету меня снимали, что правда, то правда. И вот пристигает такое военное положение, что нужно с гуртами на восток подаваться. А стадо к тому времени у нас уже доброе было, жалко все же… Погнал я его на Обоянь, а немцы как оглашенные – за мной!
   Я – на Кочетовку и Беленихино, а они, скажи, как с цепи сорвались, с севера меня обходют, в Курскую аномалию хотят втянуть! Тут я, конечно, все до разу сообразил и – прямиком, через Белгород, на Волчанск двинул, сумел ноги унести. За все это время токо одну колхозную телку потерял. Да и не потерял скорее, а попросту съел вместях с подпаском… Ну, дальше говорить нечего, немцы из-под Луганска надвинулись, смяли мою направлению, и я вместе с табунами аж под Кущевской очутился. А как через Дон переправлялся, говорить уж не буду, чтобы нервы не трепать лишний раз. На Кубани думал остановиться, так нет, проклятые, к самым горам подперли. Тут уж я скотину передал кому следует, в горы ее угнали, немцам ни одного хвоста не досталось. Взяли они меня одного, как есть голенького, в этом как раз хуторе – Веселом… Веселый-то он веселый, а радости никакой, если схватили, аспиды, и на допрос волокут? Если – руки за спину, а душа в пятки?
   – Я-то как считал? – продолжал Трофим Касьяныч. – Я так считал, что раз я теперь голый, никакого общественного имущества на мне, то зачем бы я им понадобился? В солдаты или на трудовой фронт – не гожусь. Остался я это, перезимовать. Старуху себе бесхозную подыскал тоже, с коровкой… Ну и – перезимовал! На рождество приходит полицай Феклухин за мной.
   «Это ты, старый пень, гурты от нас угонял? Собирайся!»
   И вот тут я ему возразил… А чего б вы думали возразил-то? А то, что он с моей бабкой был, можно сказать, одной выучки. Кабы он был чужой полицай, так я бы, конешно, спугался да и смолчал, а то ведь они незадолго перед тем обое с Крайнего Севера прикомандировались, с отсидки. Тут уж я и думаю, как же так? Что это за люди такие, что всякому богу служат, хоть православному, хоть басурманскому? Вот и рискнул это я… возразить. «Я-то, говорю, хоть скотину всю жизнь гонял, а ты, мол, людей хошь в скотину обратить, в овечий гурт. Не пойду!»
   – Да… Он, понятно, никакой разъяснительной работы не стал проводить, токо один раз прикладом дотронулся…
   Старик снова пощелкал ногтями по металлическим зубам, оскалился и часто заморгал глазами от воображаемой боли, крякнул.
   – Ивановна моя со стола вилку схватила, хотела ему левый глаз на правое место переставить, да где ж там! Скрутили и ее тоже, вместе со мной и – в кондей. Потом-то многие немцы приходили на нее специально смотреть, сроду, говорят, не видали такой шебутной старухи. Да… Просидели мы у них в холодной самую малость, тут как раз наши пришли, с гор спустились. Обошлось, окромя, конечно, коровы. Корову-то у нас немцы все же успели слопать. Ну, а Феклухина-то я потом убил…
   – Как это? – чуть не поперхнулся Голубев.
   – Да очень просто. Копаю это гарод – в конце февраля, не то в марте было дело, уж и не помню, весна как раз теплая и ранняя была. Копаю, значит, никого не трогаю. Смотрю: сидит в бурьяне, глазами на меня зыркает. «Дедушка, не выдавай, не бери грех на душу, потому что меня, мол, заставили… У меня золото недалеко тут прикопано, все отдам…» – «Ах ты, думаю!
   Золото у него…» А у меня как раз в руках-то садовый заступ был… Огрел я его по башке, для острастки, да, видать, чересчур. Голодный он был, копырнулся носом в землю, токо и всего….
   «Врет, видимо, старичок…»
   – Мне потом, спустя время, медаль за победу дали.
   Ордена я не заработал по причине возраста, а медаль – это можете проверить, у старухи на сохранении. Старуха-то попалась мне шибко добрая, так я уж и не подумал отсюда трогаться… Хату нам с нею дали, скотину опять начал стеречь. Все обратно по-старому началось…

5

   Солнце уже спускалось за крышу совхозной конторы, жара дневная спадала. Поблизости тихо курилась сушилка, тени под вербами стали глубже, откуда-то снизу, от речки, потянуло прохладой. Старик поклевывал носом, вся его петушиная резвость пропала, он выговорился и приустал, видно. Задремывал, ронял голову, потом начинал часто моргать, с удивлением глядя вокруг.
   – Шебутятся людишки, чего-то такое ищут, в смущение один другого вводят… А я смотрю на них и понять покуда ничего не понял… Одно токо и было хорошее у меня, что молодым был. Кнут, бывало, размотаю да кэ-эк… с правого плеча! Вроде как из ружья!
   – Дедушка, а где тут у вас кладбище? – неожиданно для старика и для самого себя спросил Голубев,
   – Чего?
   – Кладбище где у вас, спрашиваю.
   – Эт для каких же надобностей вам?
   – Отец у меня, Голубев… Убили его тут.
   – В войну, что ли? – спросил старик и подвинулся к Голубеву.
   – Нет, не в войну… Еще в тридцатом году.
   – Кулаки, что ль?
   – Не по пьянке же! Он сюда с заданием из газеты приезжал. Хочу вот могилу его найти.
   Старик вздохнул:
   – Где ж ты, милый, ее теперь найдешь! Время давно посравняло те могилы. С после войны уж новое кладбище в хуторе обчали!
   В воздухе, по-вечернему прохладном и влажном, тоскливо пропел комарик и с жадным стоном приник к Голубеву. Где-то на шее, за ухом, облюбовал место. Голубев не шевелясь выжидал, пока он глубже запустит хоботок. Потом резко прихлопнул ладонью и потер место укуса, ощутив под пальцами противную влагу.
   – Комар, – успокоил он насторожившегося старика.
   – Комар? – старик проснулся окончательно и не поверил. – Откуда ж комар-то? Их тут вовсе и не бывает! На всех речках, считай, лет двадцать как нефть плавает. Не выдерживает этого насекомое, сдыхает…
   Подумал еще самую малость и сделал заключение:
   – От этой нефти, говорят, и лихорадки не стало. Одна польза от нее кругом.
   Голубев недавно готовил материал об охране рек, там вопрос ставился несколько иначе.
   – Ну да, это, конечно, так, – кивнул он. – Но ведь и рыбы в речках не стало? От нефти?
   – Рыбы-то? – поспешно согласился дед. – От нефти, ежели она в воде, рыбы, конешно, не будет. Это уж точно. Вред от нее один!
   «Кажется, пора уж кончать этот разговор, – подумал Голубев, зевая от скуки. – Дедок-то без «золотой серединки»! Его спроси, так он запросто русско-турецкую войну припомнит, а если нужно, то и Бородино… Покладистый в суждениях человек, но, впрочем, полицая какого-нибудь запросто может укокошить лопатой под горячую руку…»
   Привстал, расправил грудь и потянулся изо всех сил, до хруста в плечах – сидеть на бревне дальше не было мочи.
   – Что-то управляющего так долго нет?
   – Едет… – сказал старик.
   – Где?
   – Да вон же, подковы цокают, с той стороны!
   И в самом деле, за высоким забором проплыла соломенная шляпа, и вскоре в воротах показался всадник.
   Сухощавый, костистый человек в парусиновой куртке нараспашку сидел на лошади не по-кавалерийски сутуло, но как-то привычно и устойчиво. Колени плотно прилегали к ластоватой коже седла, а задники пропыленных брезентовых сапог, словно клещами, сжимали поджарое конское брюхо. В правой руке лениво болталась длинная плеть, похожая на пастуший арапник.
   Судя по влажной, курчаво завившейся под стременами и в пахах лошадиной шерстке, напряженно ходящим бокам лошади и устало-осунувшемуся лицу всадника, сегодня и конь и хозяин сделали немалый круг.
   Голубев смотрел на упаренную лошадь и снова чувствовал, что немеет. Вновь не хватало ему слов, чтобы определить странную масть коня – светло-рыжего, с влажными подпалинами, изжелта-белой гривой и розоватым храпом. Голубев перебирал в памяти все ходовые названия, которые знал (рыжая, вороная, каурая, гнедая…), и чувствовал, что эти названия не подходят, а ему хотелось не только ради любопытства, но и по прямой журналистской надобности схватить неуловимое, но самое точное слово.
   Управляющий молодцевато соскочил на землю, перекинув повод и в одно движение разнуздав коня. Пощелкивая по голенищу черенком плети, он провел его по двору и окликнул сторожа.
   – Ну-ка, Трофим Касьяныч, отведи Игреня до конюшни! Не торопясь, а то, видишь, припалил я его нынче…
   «Игреневый конь… Ч-черт знает, сколько их…»
   – Так яблоки же, – кивнул в сторону сушилок старик.
   – Да я вижу, у тебя там все давно потухло! – махнул рукой управляющий. – Не сгорят!
   Старик принял повод, а управляющий устало и дружелюбно хлопнул ладонью по конскому крупу, посмотрел вслед коню, нехотя волокущему задние копыта, и только тогда заметил постороннего человека.
   – Ко мне, что ли? – сухо спросил он, подбирая в руку длинное охвостье арапника, приглядываясь,
   – Видимо, к вам, – сказал Голубев.
   Он представился, а Белоконь посмотрел на часы и присел на колоду у курительной бочки. Сказал, снимая припотевшую по краю соломенную шляпу и вытирая лицо платком:
   – До наряда у меня еще два часа. Успеем. Если дело, конечно, у вас конкретное…
   Закурили. Голубев, оценив обстановку и человека, сидящего рядом, не нашел ничего лучшего, как прямо сказать о малоосновательном поводе, с которым он заявился в хутор, – письмо к эту минуту прямо прожигало ему карман, – но, вообще-то, ему давно уже хотелось побывать в этих местах, просто посмотреть предгорные хозяйства, познакомиться со здешними людьми. Так что задача у него, может быть, довольно широкая, хотя и несколько неопределенная.
   – Думаю, соберется материал для очерка, – сказал Голубев. – Вот старикан попался занятный тут у вас, говорун – тоже дело…
   – Ну, этого старика только послушать! – усмехнулся Белоконь. – Он вам расскажет! Скоморох…
   – Сторожем он у вас?
   – Сторожем… Каждое утро заявляется раньше всех и спрашивает, какие, мол, указания воспоследствуют на сегодня. «Ты же – сторож, ну и сторожи себе…» А он:
   «Да это, мол, я знаю, но ведь у вас у всех семь пятниц на неделе, мало ли…» Озорует, в общем, на старости лет.
   А так ничего, добродушный старик.
   – Кляуз не пишет? – спросил Голубев.
   – Ну! Он лее работник, ему некогда. Да и чего ему добиваться? Пастух был первоклассный, его тут ценили, сыт, обут, одет, чего же ему больше? Теперь состарился, а все во дворе крутится, работу ищет. Взялся вот на общественное питание яблоки сушить и сушилки сам построил на безделье…
   – Вы сухофрукты разве не продаете?
   – Ну, еще чего не хватало! И без того забот много – зерно, табак, овощи, продукты животноводства.
   Яблоки эти – для себя, бесплатный компот в столовку, так сказать…
   – Кукуруза у вас – как?
   – Тридцать пять центнеров, думаю, возьмем в этом году… Для наших почв это неплохо. Но главное – табак. Культура сложная и очень трудоемкая.
   Н-да… Ожидал Голубев встретить в отдаленном совхозном хуторке, среди гор и лесов, этакого властного управляющего, с непроницаемым административным ликом, с суррогатной, штампованной речью – такой облик складывался непроизвольно из надеинского письма. Мало того, Голубев как бы утвердился в своих предположениях, когда увидел Белоконя в седле, по-своему оценив его сухощавую, крепкую и прижимистую фигуру, – этакого степного владыку с витым арапником в правой руке. Но вот стоило перекинуться первыми словами о кукурузе, о совхозном стороже Касьяныче, о табаке – трудоемкой культуре, и предубеждение как бы само собой исчезло, растаяло, сменилось простым и открытым любопытством к этому человеку.
   – Сельскохозяйственный – в Краснодаре кончали? – спросил Голубев.
   – Нет, Тимирязевку, – сказал Белоконь. – По техническим культурам. Последнего курса, впрочем, не кончил – война помешала. Теперь доучиваюсь… Я ведь туда после техникума поступал, тогда это все не очень гладко шло. Не то что у нынешних парней.
   – На Кубани – давно?
   – Конечно. Я же здешний родом, из Отрадненского района.
   – До совхоза, по-видимому, в районных управлениях приходилось работать?
   – Нет, на сортоиспытательном участке…
   «Ч-черт возьми! Ну о чем с ним теперь говорить? О каких-то ста листах шифера? Или, может, о Грушке Зайченковой поинтересоваться? О заведующем клубом «по женской линии»?».
   Человека-то ведь сразу видно, что он из себя представляет! Знал Голубев, видел за свою немалую практику, может, сотни лиц и характеров, имел также понятие и о сложностях человеческих. Не любил делать скоропалительных заключений, памятуя о пресловутом «пуде соли» и других осторожностях в общении с людьми. Но в последнее время как-то научился, что ли, сразу схватывать основное, самое существенное в людях. Понимать по интонациям, по умению держаться, по откровенности, с кем имеет дело на этот раз. С производителем и работником или с потребителем-приспособленцем, со специалистом своего дела или случайным дядей, что досиживает положенное время перед скорой пенсией на обременительном для него служебном посту…
   Этот, во всяком случае, не собирался еще на пенсию…
   – Теперь вот еще один вопрос… – сказал Голубев. – Как у вас планируются севообороты и размещение культур? Вы, как управляющий, имеете к этому отношение?
   Ему хотелось выяснить все же вопрос относительно кукурузы, которую будто бы переоценивал Белоконь.
   – Отношение, конечно, имею, – сказал он. – Но не более, как член агротехнической комиссии. Все рассматривается и утверждается в управлении совхоза…
   – Так… А к нам поступило, между прочим, такое письмо, что вы к кукурузе неравнодушны и засеваете излишне большие площади этой культурой, в ущерб другим… – Голубев говорил теперь с явной усмешкой, чтобы смягчить как-то нелепость своих же слов.
   – Глупости, – сказал Белоконь спокойно. – Кукуруза здесь культивировалась во все времена, и площадь ее не изменялась. У нас ведь не Архангельская область, не Вологодчина. Чудак какой-то писал.
   – Я так и думал. Еще пишут, что вы незаконно вы писали шифер какому-то бухгалтеру Ежикову… Но такого бухгалтера, как я выяснил, не было. Может, здесь какая-то путаница?
   – Почему же путаница, все верно. Ежикову хату мы покрыли новым шифером, точно. Только он не бухгалтер, а лучший наш механизатор. Комбайнер, тракторист, механик – на нем целая бригада держится, умелец. Но дело даже не в этом. Мы вообще обязаны помогать индивидуальным застройщикам, на это есть специальное постановление правительства.
   – Но шифер-то был не продажный?
   – Так что ж из того?
   Белоконь отбросил потемневший окурок в бочку, окурок засипел и угас. И легкий дымок, взвившийся над водой, будто перекочевал в глаза управляющего. Скучно стало в глазах, будто устал управляющий от всех этих досужих разговоров.
   – Что ж из того, что не продажный, – равнодушно сказал он. – Лежало на складе у нас сто десять листов, а на новую ферму требовалось без малого две тысячи.
   Ни то ни се. Ферму временно покрыли рубероидом, пока терпит. А человека в зиму нельзя без крыши оставлять, тем более такого, как Ежиков. Вы, надеюсь, это понимаете?
   – Почему же пишут, что он бухгалтер?
   – А черт их знает! Чепуха это.
   Судя по голосу, Белоконь уже начал накаляться. Он был здешним управляющим, и в хуторе нынче многие строились, а кому выписать шифер за наличный расчет, это, в конце концов, его дело! Ему же с этими людьми работать! Сегодня, завтра и послезавтра!
   Голубев мысленно насулил чертей автору малограмотного и злого письма, поднялся. Говорить дальше было не о чем.
   – Так вы меня… определите где-нибудь на ночевку, я у вас здесь еще думаю пожить, – сказал он. – Расследовать, по правде говоря, нечего, но… Командировку-то нужно отработать.
   – Так, может, у меня остановитесь? Мы живем здесь скучновато, свежим людям всегда рады, – предложил Белоконь.
   – Зачем же стеснять… – замялся Голубев. – Есть же, наверное, какая-нибудь комната для приезжих?
   – Хорошо, как вам удобнее. Есть у нас такое место.
   Белоконь снова позвал старика Веденева, который уже успел отвести коня и ковырялся у сушилок.
   – Ты, отец, не в службу, а в дружбу, сходи в общежитие, кликни Груню, пускай придет. Человека надо определить.
   – Може, ишо чего надо исделать, так я бы доразу… – ощерился дед в хитроватой усмешке. – Мне это пустяки, я – на одной ноге!
   – Давай, давай, Касьяныч, выручай руководство!
   – А куда ж вы без меня? Без меня вы – никуда, раз у вас семь пятниц… – поддел старик Белоконя и затрусил к воротам.
   А Голубев смотрел в лицо управляющего, усталое, выдубленное солнцем, но собранное и добродушно-спокойное, и, откровенно говоря, завидовал. Завидовал не только Белоконю, а всем этим руководителям-производственникам, которых знал или просто встречал в своих многочисленных поездках. У всех этих прорабов, агрономов, начальников заводских смен, которых журналисты не без основания окрестили «железными прорабами», была и в самом деле какая-то железная неутомимость, готовность действовать, работать, попросту уметь разговаривать не только с подчиненными, но и с приезжими контролерами в любой час дня и ночи…
   Черт возьми, иной раз волосок попадет на перышко либо муха поползет по бумаге, и ты готов чертыхнуться под настроение! А тут все же – не муха, а корреспондент заявился явно не ко времени и докучает с глупейшими расспросами. И нужно еще устраивать его на квартиру, как будто другого дела нет, поважнее…
   Конечно, и работа журналиста требовала подчас немалого напряжения и настойчивости, но к нему хоть не приставали случайные и досужие люди. И, наверное, поэтому, приезжая на стройки и в колхозы, на заводы и в учебные заведения, дотошно и цепко входя в подробности жизни, сопоставляя факты и отбирая то единственное, что ему было нужно, он тем не менее никак не мог избавиться от неприятного и давящего чувства, которое трудно определить словами, чувства своей вторичности, что ли…
   Вот перед тобой агроном, специалист, по виду – интеллигент и семьянин. Он целый день мотался по участкам, не слезал с коня, и дел у него по горло. Пот у него на лбу и под рубахой… Куда ни шло, можно еще поговорить с ним о кукурузе, табаке и севооборотах и, на худой конец, даже о ста листах проданного шифера. Но ведь есть и еще один, не отмеченный в блокноте, пунктик о Грушке Зайченковой… Не изволите ли сказать, мол, как у вас по линии «сознательных женщин», не распутствуете ли вы, уважаемый, здесь, так сказать, без отрыва от производства в свои пятьдесят лет?
   Нет, нельзя об этом спрашивать. Если даже это – не досужий вымысел… Об этом нужно разузнать как-то незаметно, со стороны, исподволь. Ч-черт! Грязь все-таки… И какое право у меня, собственно говоря, копаться в личной жизни этого агронома? И что за нужда такая? Только потому, что кто-то написал в газету? А смысл? Где смысл, черт возьми?
   – Мне хотелось бы посмотреть поля и… вообще – хозяйство, – сказал Голубев. – Разумеется, так, чтобы не ломать вам графика работы.
   – Это уж завтра придется, с утра, – кивнул Белоконь. – Сейчас у меня наряд, а вам нужно определяться.
   Есть у нас тут общежитие на три комнатки, в основном для приезжих. Там одна комната свободна, если не возражаете… Да вон и хозяйка идет, сейчас она вас и определит на место.

6

   Совхозный двор с заходом солнца оживал. Бригадиры собирались в контору, кто-то уже успел распахнуть двери. Шоферы ставили машины под навес, оттуда слышалось рычание моторов, усталые голоса перекликались около заправки. На скамейке поблизости четверо замазученных слесарей затеяли какой-то спор, и для примирения кто-то выкинул на скамью коробочку со звонкими костяшками домино.
   От ворот шла невысокая, округлая и грудастая женщина, в летах, с напряженным, болезненным лицом, в белом, небрежно накинутом платочке. В походке ее, в умении держать голову на отлет и высокой груди, как бы замершей на вдохе, виделась та природная, горделивая стать, которая сама себя не замечает, но заставляет не только мужчин, но и придирчивых в оценке женщин обращать на себя внимание. Она строго и четко ставила ногу в ходьбе, чуть разворачивая носки, и даже ее широкий, мужской шаг не портил легкой, подобранной и какой-то скользящей иноходи. А на бледном, подсушенном тайной хворью лице лучились из-под платка черные и какие-то опасно стригущие глаза.
   Ее тотчас же заметили. Те, что забивали козла, разом оборотились к женщине, начали как-то неестественно весело окликать, звать к себе в компанию. Женщина, проходя мимо, тоже кинула им что-то с грубой веселостью.
   Из этого короткого обмена любезностями Голубев успел понять, что по двору шла не кто иная, как сама Грушка Зайченкова, – так именно окликали ее мужчины.
   Когда подошла она к Белоконю, мужчины под вербой вновь обратились к черным костяшкам, азартно молотя по скамейке, а лицо женщины разом угасло и посуровело, она прикрыла уголком платка свои влажные, чувственные губы, покосилась на стоявшего поблизости незнакомого человека.
   – Чего звал, Григорий Андреич?..
   Голос был глуховато-заботливый, беспокойный и преданный.
   – Человека вот возьми, в угловую. Дня на два, – по-хозяйски, но как-то с мягкостью и встречной, домашней заботливостью сказал Белоконь.
   Она опустила голову, рассматривая свои новые, аккуратно сшитые из коричневой кожи чувяки с тесемочной отделкой, шаркнула подошвой по вытолченной, сухой травке.
   – Так собирались же печку перекладать?
   – Любу тогда возьмешь к себе, – подсказал Белоконь.
   – Ну чего же, вам видней, – кивнула женщина покорно. – Там все чисто, прибрано, пускай живет…
   – Столовую человеку покажешь и самовар вечером поставь, – напомнил Белоконь и обернулся к Голубеву. – Определяйтесь, а потом, если хотите, поговорим, я буду в конторе.
   Голубев пошел за женщиной.
   По пути выяснилось, что Агриппина Зайченкова, бывшая звеньевая, с прошлого февраля начала прихварывать и больше не работала в поле. Теперь она сдавала свою хату совхозу под дом приезжих. За это совхоз перекрыл хату и покрасил полы в двух небольших комнатушках. В третьей обитала сама хозяйка.
   В прихожей стоял большой комнатный лимон в кадке, ветки разлопушились и обвисли от десятка тяжелых зеленоватых плодов. На подоконнике – телефон, как и положено в гостинице.