Страница:
Хозяйка показала Голубеву умывальник в углу, за занавеской, и отперла угловую дверь, крашенную густой синей краской, включила электричество.
– Ключ вот сюда кладите, – показала она место над верхним наличником. – Хоть у нас тут и тихо, а лучше запирать двери… Ну, а столовка-то совсем близко, вот как пройдете склады, так и будет налево, там написано.
– А магазин до которого часа? – спросил Голубев.
– До девяти. Поди открыт еще…
Обедать в столовой нынче он не хотел. Лучше было бы пересидеть вечер за чаем, поговорить с хозяйкой и по возможности сократить время командировки. Он сбросил плащ на высокую никелированную спинку кровати и попросил у Агриппины авоську, но выйти так, сразу, ему не удалось. На порожках протопали быстрые, летучие шаги, и в переднюю влетела, запыхавшись и на ходу бормоча какие-то обиженные, запоздало-гневные слова, тонкая, порывистая девушка с неприметным, курносеньким личиком, в странной одежде. На ней был серый, грубый комбинезон мужского покроя, перехваченный широким армейским ремнем со звездой, и высокие резиновые боты, а на голове – зеленая форменная фуражка с лакированным козырьком и дубовыми листьями, эмблемой лесного ведомства. Толстые рыжие косы, непривычные на взгляд горожанина, загнуты по обе стороны калачиками и дрожат… А за лесной девушкой, след в след, явилась еще древняя, сгорбленная старуха, опирающаяся на палку и вся словно пережаренная и усохшая на южном солнце. Лица ее почти не видно было из-под надвинутого платка, хотя она и задирала с усилием голову, стараясь превозмочь ужасную свою горбатость. И в протянутой, жилистой руке держала чайную чашку с отбитым краем.
Девушка порывисто и раздраженно повернула ключ в ближней двери и скрылась, а старуха остановилась у порога, нюхая лимон, и окликнула хозяйку.
– Выдь-ка на час, Груня… – густым и вроде бы даже прокуренным голосом заговорила она. – Я это – за накваской к тебе. Може, есть у тебя кислое молоко либо кихвир этот проклятый, а то пошла я в магазин, так у них, идолов, как раз нету, чтоб их собаки разорвали!
Голубев насторожился от этих веселых слов, а хозяйка, как и следует, приняла чашку и с тревогой глянула на дверь, за которой скрылась девушка.
– Кефир найду… А чего это с Любой-то? Опять, что ли?
– А то чего ж! Опять этот Гентий, мать-ть его… – тут старуха грохнула такими словами, что Голубев в страхе прирос к притолоке и начал исподволь краснеть. – Опять этот конь с горы присыкался к девке!
Старуха затрясла от ярости головой и закатила такую невиданную цепь ругательских слов, что Голубев содрогнулся от внутреннего хохота.
Хозяйка зарделась, опуская глаза:
– Ой, да замолчи ты, Ивановна, ради бога! Чего уж ты ругаешься этак страшно! Хуже иного пьяницы, рази можно!
Старуха через силу задирала голову, стучала палкой о пол:
– Чего-о?
– Да ругаешься-то, прямо… Страшно!
– Да господь с тобой, Грушка, когда ж это я ругалась-то? – удивилась старуха. – Чего зря-то грех на душу берешь, шалава проклятая?
– Помолчи, помолчи уж, ради бога… – Агриппина скрылась на кухне, звякнула там посудой.
– Чего ж ты брешешь-то, Грушка? – гудела ей вслед старуха. – По соседски-то, да на старого человека? Я, конечно, нервенная теперь стала, но так чтобы дурное слово какое… Нет уж, чего не было, того не выдумывай, Грушка!.. Это ж надо? – покосилась она в сторону незнакомого человека.
Агриппина вынесла ей накваску, а старуха отвела протянутую руку и зачем-то заглянула через порог, в хозяйкину комнату, перекрестилась:
– Сказали, будто печь перекладать будешь?
Чего ей хотелось высмотреть за порогом, Голубев так и не понял, а хозяйка посуровела, свела черные густые брови и сказала сухо:
– Завтра.
– Эт чего ж, опять Васькя перекладать будет? – обрадованно зачастила старуха. – Ежли один придет, так горючего не готовь, ни черта не пьет, окаянный! Весь день мычит токо про подмосковные вечера, а ишо «скакал казак», а пить не схотел, правду говорю!
Она еще успела рассказать скороговоркой, обиженно:
– Васькя-то меня совсем попутал, бес, покуда у меня шерудился с печкой! С уровнем попутал! Выложил, эта, кирпичи под самую плитку, стал ее укладать так и сяк и кричит: давай, мол, уровень! Касьяныча как раз собаки утянули к сушилкам, а я-то знаю, что ль, какой ему уровень? Чтоб ты сломался, думаю… Ну, кричит, полный стакан вровень с краями налей, да и подай, мол, я его поставлю тута! Полный стакан! А у меня, поверишь, и налить-то как раз нечего было, совсем прохудилась, старая бадья! К соседке уж бегала, выручалась… Вернулась, говорю ему: ты уж погоди, милой, я и сальца разжарю, яичков разобью, чтоб ровнее было… Ну, так – не поверишь – не стал ведь, не стал, паразит, токо в трату ввел!
– Чего же он? – скупо усмехнулась Агриппина.
– Ты бы, говорит, воды налила, да и все…
– Деньгами, значит, взял?
– Какой там! По наряду ж работал, от совхоза!..
Потом, правда, пришел Касьяныч мой, так уж вдвоем-то они посидели! Хорошо посидели, по-людски, всю бутылку высосали, ироды! Потом-то, видишь, остался, а один, говорит, не хочу. Взглядный такой, чтоб его черти взяли, в трату ввел!..
Хозяйка вздохнула.
– Ты бы, Ивановна, человека вот проводила к магазину, человек-то новый, дорогу не знает, – сказала она с усмешкой, кивая на Голубева. – Шла бы, а то старик-то заждался небось…
– А-а?.. Ты чего ж это, Грушка? Вроде как выставляешь меня? – подозрительно спросила старуха, поднося к уху ладошку, сложенную корчиком. – Ась? С молодым мужиком, значит, спровадить хочешь в темную ночь?
– Господь с тобой, Ивановна! Чего уж ты… Старая ты уж, чтобы такие слова!..
– Чегой-то – старая? – вовсе окрысилась старуха. – Я ишо злая бываю, как оса! Касьяныч-то иной раз валенком отпихивается, а я его все ж таки опрокину, старый должок стребую!
– Тьфу! – всплеснула руками хозяйка, наконец освободившись от чашки.
– А то чего ж! – мстительно сказала старуха и костлявым локтем тронула Голубева. – Пошли, что ли, казак?
«Не старуха, а настоящая ведьма! – подумал он, сторонясь в дверях. – С такой поживешь десяток лет, непременно в сговорчивого Касьяныча обратишься…»
Старуха успела еще обругать хозяйку и, держа чашку перед собой на вытянутой руке, пошла. Словно слепая, она ощупывала каждую ступень палкой, спускалась медленно и осторожно. Голубев поддерживал ее под локоть.
По пути она успела еще рассказать, что Грушка эта – не баба, а «пройди-свет», что росла без отца-матери бедовой девкой, но по-соседски, мол, приходится с нею водиться, тем более что за стариком еще нужен глаз: чуть недоглядишь, он к этой окаянной Грушке-то и завернет! Вот ушел уж, видать, с работы, и у Грушки его не оказалось, теперь где ж его искать-то?
Старуха уже явно выживала из ума, колготилась в каком-то вздорном полусне, расходуя остатки уродливых, измельчавших чувств.
– Плохо, значит, со старичком живете? – скрывая насмешливость, спросил Голубев, тщетно пытаясь разглядеть дорогу в темноте.
– Чегой-то плохо? – удивилась старуха и стала вдруг на месте как вкопанная. – Чегой-то? Это теперь мода такая: жалиться на жизнь! Куда там! Одна корова на дворе, руки-то завсегда свободные, оттого у него и амуры в голове, у черта! Да и все так-то! Чисто перебесились от этой жизни! До войны-то, помню, на весь хутор – один мотоцикыл, да и на том наш участковый раскатывал, – скороговоркой частила старуха. – Ежели, бывало, и задавит курицу, так одну за целое лето! А теперь, не поверишь, чуть не каждый день куриную лапшу варю! Что ни день – то праздник!..
Она сдвинулась наконец-то с мертвой точки, пошла, часто оступаясь в темноте. Голубев все еще поддерживал ее под руку.
В окнах по всему порядку горели огни, но свет дробился и терял силу в палисадниках, виноградных навесах и садовой листве, почти не освещал дорогу. Хутор спрятался в ночную непроглядь и тишину.
– А Люба эта в зеленой фуражке, она кем вам приходится? – спросил Голубев на всякий случай.
– Любка-то? Да никем она мне, она Грушке приходится племянницей. Лесничиха она, приехала с техникума, ну и поселилась у тетки, вроде как на квартире…
С Васькей гуляет второй год, а этот Гентий-то как заявился в хутор, так и сказал: я, грит, эту колхозную любовь разобью, как пить дать! Я, грит, на Любку глаз положил! Ну и присыкается к девке, проходу не дает!
Я уж его давеча палкой, так покуда отстал…
– Храбрая вы!
– Да то чего ж… Я и с молоду тоже маху не давала! Он-то думает, что он – большой… А того не понимает, что я таких, как он, может, сама десять лет под нары загоняла! Бывалоча, на Беломорканале-то этом… Меня сам Горький на фотопарат снимал, писатель… А то Гентий! С Гентием этим я быстро, как бог с черепахой!
Брысь, говорю, рогач! Косарь под девятое ребро схлопочешь! Он, конечно, пасть раззявил и начал пятый угол искать. А Любка тем временем – домой.
«Н-да… Занятная старушка…»
– Девка-то, как я посмотрел, не особо красивая, чего уж они так за нею? – полюбопытствовал Голубев.
– Это чего ж ты говоришь-то? – вдруг снова оцепенела старуха и железный свой локоток отняла с резкостью. – Аль глаза у тебя на затылке?
– Да нет, вроде на месте…
– Да где уж там на месте! То-то, что городской – такую девку не разглядел! Ты еще погоди, как она резиновые бахилы да штаны эти скинет да в бабское оденется, тогда и скажешь! А ишо в клуб пошел бы, поглядел, как она там заворачивает!
– Она же – в лесу работает?
– Днем. А вечером-то она в клубе. Песни дишканит и стишки эти про любовь-зазнобу читаить и самонадеянность наладила. Не девка – огонь, ее за это управляющий наш в зафклубы назначил.
«Что-то такое было в письме, насчет заведующего клубом по женской линии…» – припомнил Голубев.
– Так что же она у вас, на двух должностях, что ли?
– Да я уж и не разберу, парень, это ты у них бы спросил…
Старуха что-то не двигалась с места, горбилась и настороженно поглядывала на ближнюю калитку. Там, у темной скамьи, шевельнулся огонек папиросы, и тотчас бабка заковыляла в ту сторону.
– Ты чего ж это сидишь тут, колода старая? – сварливо закричала она во тьму. – С собаками тебя искать, что ли, проклятого? И где был? Чего хорошего принес? Опять репьев полный загривок?
– Тебя вот жду, – донесся равнодушный голос Касьяныча. – Пришел – хата на замке. Думаю: покурю пока…
– Кури, кури! Я вот в другой раз поймаю на горячем-то, вот тады покуришь у меня, сивый!..
«Милые бранятся – только тешатся», – подумал Голубев и, не попрощавшись с разговорчивой старушкой, пошел на дальний огонек магазина.
7
– Ключ вот сюда кладите, – показала она место над верхним наличником. – Хоть у нас тут и тихо, а лучше запирать двери… Ну, а столовка-то совсем близко, вот как пройдете склады, так и будет налево, там написано.
– А магазин до которого часа? – спросил Голубев.
– До девяти. Поди открыт еще…
Обедать в столовой нынче он не хотел. Лучше было бы пересидеть вечер за чаем, поговорить с хозяйкой и по возможности сократить время командировки. Он сбросил плащ на высокую никелированную спинку кровати и попросил у Агриппины авоську, но выйти так, сразу, ему не удалось. На порожках протопали быстрые, летучие шаги, и в переднюю влетела, запыхавшись и на ходу бормоча какие-то обиженные, запоздало-гневные слова, тонкая, порывистая девушка с неприметным, курносеньким личиком, в странной одежде. На ней был серый, грубый комбинезон мужского покроя, перехваченный широким армейским ремнем со звездой, и высокие резиновые боты, а на голове – зеленая форменная фуражка с лакированным козырьком и дубовыми листьями, эмблемой лесного ведомства. Толстые рыжие косы, непривычные на взгляд горожанина, загнуты по обе стороны калачиками и дрожат… А за лесной девушкой, след в след, явилась еще древняя, сгорбленная старуха, опирающаяся на палку и вся словно пережаренная и усохшая на южном солнце. Лица ее почти не видно было из-под надвинутого платка, хотя она и задирала с усилием голову, стараясь превозмочь ужасную свою горбатость. И в протянутой, жилистой руке держала чайную чашку с отбитым краем.
Девушка порывисто и раздраженно повернула ключ в ближней двери и скрылась, а старуха остановилась у порога, нюхая лимон, и окликнула хозяйку.
– Выдь-ка на час, Груня… – густым и вроде бы даже прокуренным голосом заговорила она. – Я это – за накваской к тебе. Може, есть у тебя кислое молоко либо кихвир этот проклятый, а то пошла я в магазин, так у них, идолов, как раз нету, чтоб их собаки разорвали!
Голубев насторожился от этих веселых слов, а хозяйка, как и следует, приняла чашку и с тревогой глянула на дверь, за которой скрылась девушка.
– Кефир найду… А чего это с Любой-то? Опять, что ли?
– А то чего ж! Опять этот Гентий, мать-ть его… – тут старуха грохнула такими словами, что Голубев в страхе прирос к притолоке и начал исподволь краснеть. – Опять этот конь с горы присыкался к девке!
Старуха затрясла от ярости головой и закатила такую невиданную цепь ругательских слов, что Голубев содрогнулся от внутреннего хохота.
Хозяйка зарделась, опуская глаза:
– Ой, да замолчи ты, Ивановна, ради бога! Чего уж ты ругаешься этак страшно! Хуже иного пьяницы, рази можно!
Старуха через силу задирала голову, стучала палкой о пол:
– Чего-о?
– Да ругаешься-то, прямо… Страшно!
– Да господь с тобой, Грушка, когда ж это я ругалась-то? – удивилась старуха. – Чего зря-то грех на душу берешь, шалава проклятая?
– Помолчи, помолчи уж, ради бога… – Агриппина скрылась на кухне, звякнула там посудой.
– Чего ж ты брешешь-то, Грушка? – гудела ей вслед старуха. – По соседски-то, да на старого человека? Я, конечно, нервенная теперь стала, но так чтобы дурное слово какое… Нет уж, чего не было, того не выдумывай, Грушка!.. Это ж надо? – покосилась она в сторону незнакомого человека.
Агриппина вынесла ей накваску, а старуха отвела протянутую руку и зачем-то заглянула через порог, в хозяйкину комнату, перекрестилась:
– Сказали, будто печь перекладать будешь?
Чего ей хотелось высмотреть за порогом, Голубев так и не понял, а хозяйка посуровела, свела черные густые брови и сказала сухо:
– Завтра.
– Эт чего ж, опять Васькя перекладать будет? – обрадованно зачастила старуха. – Ежли один придет, так горючего не готовь, ни черта не пьет, окаянный! Весь день мычит токо про подмосковные вечера, а ишо «скакал казак», а пить не схотел, правду говорю!
Она еще успела рассказать скороговоркой, обиженно:
– Васькя-то меня совсем попутал, бес, покуда у меня шерудился с печкой! С уровнем попутал! Выложил, эта, кирпичи под самую плитку, стал ее укладать так и сяк и кричит: давай, мол, уровень! Касьяныча как раз собаки утянули к сушилкам, а я-то знаю, что ль, какой ему уровень? Чтоб ты сломался, думаю… Ну, кричит, полный стакан вровень с краями налей, да и подай, мол, я его поставлю тута! Полный стакан! А у меня, поверишь, и налить-то как раз нечего было, совсем прохудилась, старая бадья! К соседке уж бегала, выручалась… Вернулась, говорю ему: ты уж погоди, милой, я и сальца разжарю, яичков разобью, чтоб ровнее было… Ну, так – не поверишь – не стал ведь, не стал, паразит, токо в трату ввел!
– Чего же он? – скупо усмехнулась Агриппина.
– Ты бы, говорит, воды налила, да и все…
– Деньгами, значит, взял?
– Какой там! По наряду ж работал, от совхоза!..
Потом, правда, пришел Касьяныч мой, так уж вдвоем-то они посидели! Хорошо посидели, по-людски, всю бутылку высосали, ироды! Потом-то, видишь, остался, а один, говорит, не хочу. Взглядный такой, чтоб его черти взяли, в трату ввел!..
Хозяйка вздохнула.
– Ты бы, Ивановна, человека вот проводила к магазину, человек-то новый, дорогу не знает, – сказала она с усмешкой, кивая на Голубева. – Шла бы, а то старик-то заждался небось…
– А-а?.. Ты чего ж это, Грушка? Вроде как выставляешь меня? – подозрительно спросила старуха, поднося к уху ладошку, сложенную корчиком. – Ась? С молодым мужиком, значит, спровадить хочешь в темную ночь?
– Господь с тобой, Ивановна! Чего уж ты… Старая ты уж, чтобы такие слова!..
– Чегой-то – старая? – вовсе окрысилась старуха. – Я ишо злая бываю, как оса! Касьяныч-то иной раз валенком отпихивается, а я его все ж таки опрокину, старый должок стребую!
– Тьфу! – всплеснула руками хозяйка, наконец освободившись от чашки.
– А то чего ж! – мстительно сказала старуха и костлявым локтем тронула Голубева. – Пошли, что ли, казак?
«Не старуха, а настоящая ведьма! – подумал он, сторонясь в дверях. – С такой поживешь десяток лет, непременно в сговорчивого Касьяныча обратишься…»
Старуха успела еще обругать хозяйку и, держа чашку перед собой на вытянутой руке, пошла. Словно слепая, она ощупывала каждую ступень палкой, спускалась медленно и осторожно. Голубев поддерживал ее под локоть.
По пути она успела еще рассказать, что Грушка эта – не баба, а «пройди-свет», что росла без отца-матери бедовой девкой, но по-соседски, мол, приходится с нею водиться, тем более что за стариком еще нужен глаз: чуть недоглядишь, он к этой окаянной Грушке-то и завернет! Вот ушел уж, видать, с работы, и у Грушки его не оказалось, теперь где ж его искать-то?
Старуха уже явно выживала из ума, колготилась в каком-то вздорном полусне, расходуя остатки уродливых, измельчавших чувств.
– Плохо, значит, со старичком живете? – скрывая насмешливость, спросил Голубев, тщетно пытаясь разглядеть дорогу в темноте.
– Чегой-то плохо? – удивилась старуха и стала вдруг на месте как вкопанная. – Чегой-то? Это теперь мода такая: жалиться на жизнь! Куда там! Одна корова на дворе, руки-то завсегда свободные, оттого у него и амуры в голове, у черта! Да и все так-то! Чисто перебесились от этой жизни! До войны-то, помню, на весь хутор – один мотоцикыл, да и на том наш участковый раскатывал, – скороговоркой частила старуха. – Ежели, бывало, и задавит курицу, так одну за целое лето! А теперь, не поверишь, чуть не каждый день куриную лапшу варю! Что ни день – то праздник!..
Она сдвинулась наконец-то с мертвой точки, пошла, часто оступаясь в темноте. Голубев все еще поддерживал ее под руку.
В окнах по всему порядку горели огни, но свет дробился и терял силу в палисадниках, виноградных навесах и садовой листве, почти не освещал дорогу. Хутор спрятался в ночную непроглядь и тишину.
– А Люба эта в зеленой фуражке, она кем вам приходится? – спросил Голубев на всякий случай.
– Любка-то? Да никем она мне, она Грушке приходится племянницей. Лесничиха она, приехала с техникума, ну и поселилась у тетки, вроде как на квартире…
С Васькей гуляет второй год, а этот Гентий-то как заявился в хутор, так и сказал: я, грит, эту колхозную любовь разобью, как пить дать! Я, грит, на Любку глаз положил! Ну и присыкается к девке, проходу не дает!
Я уж его давеча палкой, так покуда отстал…
– Храбрая вы!
– Да то чего ж… Я и с молоду тоже маху не давала! Он-то думает, что он – большой… А того не понимает, что я таких, как он, может, сама десять лет под нары загоняла! Бывалоча, на Беломорканале-то этом… Меня сам Горький на фотопарат снимал, писатель… А то Гентий! С Гентием этим я быстро, как бог с черепахой!
Брысь, говорю, рогач! Косарь под девятое ребро схлопочешь! Он, конечно, пасть раззявил и начал пятый угол искать. А Любка тем временем – домой.
«Н-да… Занятная старушка…»
– Девка-то, как я посмотрел, не особо красивая, чего уж они так за нею? – полюбопытствовал Голубев.
– Это чего ж ты говоришь-то? – вдруг снова оцепенела старуха и железный свой локоток отняла с резкостью. – Аль глаза у тебя на затылке?
– Да нет, вроде на месте…
– Да где уж там на месте! То-то, что городской – такую девку не разглядел! Ты еще погоди, как она резиновые бахилы да штаны эти скинет да в бабское оденется, тогда и скажешь! А ишо в клуб пошел бы, поглядел, как она там заворачивает!
– Она же – в лесу работает?
– Днем. А вечером-то она в клубе. Песни дишканит и стишки эти про любовь-зазнобу читаить и самонадеянность наладила. Не девка – огонь, ее за это управляющий наш в зафклубы назначил.
«Что-то такое было в письме, насчет заведующего клубом по женской линии…» – припомнил Голубев.
– Так что же она у вас, на двух должностях, что ли?
– Да я уж и не разберу, парень, это ты у них бы спросил…
Старуха что-то не двигалась с места, горбилась и настороженно поглядывала на ближнюю калитку. Там, у темной скамьи, шевельнулся огонек папиросы, и тотчас бабка заковыляла в ту сторону.
– Ты чего ж это сидишь тут, колода старая? – сварливо закричала она во тьму. – С собаками тебя искать, что ли, проклятого? И где был? Чего хорошего принес? Опять репьев полный загривок?
– Тебя вот жду, – донесся равнодушный голос Касьяныча. – Пришел – хата на замке. Думаю: покурю пока…
– Кури, кури! Я вот в другой раз поймаю на горячем-то, вот тады покуришь у меня, сивый!..
«Милые бранятся – только тешатся», – подумал Голубев и, не попрощавшись с разговорчивой старушкой, пошел на дальний огонек магазина.
7
А самовар уже вскипел и уютно пошумливал на столе, и пузатый заварной чайничек с аляповатыми васильками на фаянсовом боку был по-старинному пристроен сверху, на конфорке. Пахло угасающими углями и крепкой заваркой.
У стола над белой скатертью хозяйничала «лесная девушка», и Голубев удивился ее превращению. Теперь на ней уже не было ни мешковатого комбинезона с армейским ремнем, ни бахил, ни форменной фуражки с дубовыми листьями, она успела принарядиться в новое, хорошо сшитое и модное платье с глубоким вырезом, а толстые косы уложила высокой короной, отчего маленькое, неприметное личико со щепотью веснушек посредине вдруг приобрело новое выражение – самостоятельности и гордой значимости. Неизвестно, что тут именно бросалось в глаза: стройность или белизна открытых до плеча рук, ловкость движений или попросту душевное и физическое здоровье, но все вместе как раз и можно было определить одним словом – красота.
Девушка весь день работала в лесу, таскала на ногах тяжелые сапоги, но сейчас Голубев не замечал в ней никакой усталости, как будто она только и делала с утра, что примеряла у портнихи новые платья, возилась с роскошной укладкой на голове и, вообще, готовилась к вечернему балу или выходу на сцену.
Не ради ли приезжего человека она так нарядилась?
Уютно и хорошо было в тесной, яркой от света комнатушке, около молодой, плавной и какой-то вальяжной в движениях Любы, резавшей хлеб, расставлявшей чистые, блестящие стаканы в простые, латунные подстаканники.
Голубев сгрузил на край стола свертки и кульки – там было масло в брикете, кольцо сухой колбасы, кульки с сахаром и шоколадными конфетами. Ненужную авоську сунул на подоконник.
– Давайте познакомимся, – сказал он, когда освободились руки. – Чай ведь вместе придется пить…
Он старался сохранить непринужденность, но когда назвал себя, то тут же добавил зачем-то, что он «из газеты», чего не собирался говорить. А девушка в ответ лишь кивнула с небрежностью своей короной и протянула, как бы между делом, равнодушную, но крепкую руку.
– Люба. Ермакова.
«Зачем она фамилию-то… Это ведь не требуется в данном случае…»
– Клуб у вас сегодня закрыт? – спросил он.
– Хотели кино показывать, афишу уже повесили, но опять у них там что-то, в прокате… – сказала она, передернув открытым плечиком.
– Ас самодеятельностью вы когда же занимаетесь?
– Самодеятельность – это в субботу, – сказала она. – Люди же на работе, чаще не соберешь. Ну, в воскресенье еще танцы, либо концерт, либо – агитбригада.
– Молодежи у вас много?
– Не так чтобы… Но теперь уж многие остаются…
– Работа, в общем, не малая, – сказал Голубев. – Как вам удается это – сразу в двух местах?
– Ну какая же это работа! – беспечно отмахнулась Люба и стала разливать чай, поочередно придвигая стаканы к самоварному крану. – Это же общественная нагрузка, так, для души… В лесу – вот там работа! Иной раз спину не разогнешь.
– Вы лесничим работаете?
– До лесничего еще дорасти надо! – усмехнулась она и, шагнув к двери в боковушку, раздвинула штапельные занавески. – Вставай, теть Грунь, самовар остынет!
Старшая хозяйка вышла из темной боковушки, жмурясь от света, с помятым и усталым лицом. У нее, наверное, болела голова, под глазами темнели нехорошие круги.
Глянула на стол с покупной снедью и послала Любу в кладовку, велела принести из нынешней лапши сбереженную курицу.
– Вы из-за меня не беспокойтесь, – привстал Голубев. – Ничего не нужно…
– Какое уж тут беспокойство, – сказала хозяйка, потирая виски узкими ладонями и пытаясь улыбнуться. – Вы же небось и не обедали доси?
Голубев смешался и потерял нить разговора. Ему стало чуть-чуть стыдно и неловко в этой домашней, почти семейной обстановке что-то выспрашивать и «уточнять» по роду работы.
Живут в отдаленном хуторе люди, ни на кого ему не жалуются и помощи от него не просят, обходятся своими силами. Так какое, в конце-то концов, тебе дело до их личных пристрастий и связей?
Ты, может быть, собираешься помочь им, оградить от нелепых обвинений? Это, разумеется, твоя гражданская обязанность, но – не причинишь ли ты новые тревоги им, не насторожишь ли? И вообще, нужен ли ты здесь?
Да. Чертовски трудная обязанность у тебя, но ты же человек, и только от тебя зависит, как они подумают о тебе завтра…
Хозяйке нездоровилось. Это видно было даже со стороны, без всякого врачебного диагноза, по влаге, выступившей над приспущенным раскрылом бровей, и чрезмерно расширенным зрачкам ее усталых, но все еще не выцветших, прекрасных глаз. Она крепилась, как-то заботливо, по-матерински смотрела на него, случайного человека, из другого, неведомого ей мира,
– Ешьте на здоровье, – сказала она, разломав холодную курицу, придвигая ему тарелку и деревянное блюдце с солью. – Когда у нас чего есть в хате, так мы не жадные и хорошему человеку рады.
Подслушала она, что ли, его мысли? Или попросту не хотела дичиться, подозревать его в чем-то нечистом и тайном?
А Люба уселась рядом с Голубевым, заботливо подвернув платье, положила в рот пятачок колбасы и засмеялась, закинув голову, показывая нежный, округлый подбородок:
– Да он небось тунеядцев вылавливать приехал, теть Грунь! То-то и смущается нас! Вдруг придется опять усадьбы перемерять этой рогулиной!
– Ну зачем же, – обернулся к ней Голубев. – Совсем наоборот. Хороших людей повидать приехал, посмотреть, как люди живут в предгорьях… Я же здесь никогда не бывал…
– И писать будете?
– Пока не знаю.
– Ну-у, а тогда зачем и ездить?
– Да ведь сначала нужно узнать все, а вы вот мне так и не сказали, кем работаете здесь. Скрываете что-то?
– И не думала! Только вам ведь лесничего надо. Так лесничий-то у нас в другом хуторе и – с бородой.
– А вы?
– Бригада у меня. Культурницы, пятнадцать девчат. Знаете, что это такое?
– Понятия не имею, – засмеялся Голубев.
– Ну как же! Вторичная очистка лесосек, топор-пила, сжигание порубочных остатков и – самое главное – воспроизведение леса. После славной и героической деятельности лесорубов!
– Посадки, что ли?
– Ага. Сосну и пихту культивируем на старых вырубках. Это главное. Потому что, если не делать посадок, тогда, конечно, и лесосеку очищать не стоит: все само по себе сгниет рано или поздно.
– Но потом же – снова вырастет?
– Вырастет, конечно, только не то, что нужно. Сорные породы – осинник всякий да ольховый кустарник. Куда его? Ни доски с него, ни дров…
– Тяжелая, верно, работа?
– Веселей некуда! Иной раз намахаешься топором, придешь домой, даже есть не хочется. Спасибо тете Груне: разувает иной раз прямо на кровати…
– Уж ты скажешь! – отмахнулась хозяйка. – Не страмилась бы перед человеком, подумает и впрямь, что ты мамкина дочка!
– Какой же тут срам! Человек-то взрослый небось и сам понимает, что такое лесная работа.
Голубев кивнул согласно. Ему приятно было сидеть рядом с девушкой, которая ко всему прочему вроде бы желала даже завязать с ним разговор. А на вид ей лет двадцать или года на два больше, и модное, открытое платьице ей к лицу… К ней хотелось прикоснуться, и от этого он чувствовал хотя и неясное, но веселое беспокойство.
– Приходилось… – кивал он, уплетая курицу и жалея, что не захватил в магазине ту черную бутылку с молдавским аистом, что стояла на видном месте. Аист был знакомый и вполне благонамеренный, он собирался по древнему обычаю вить гнездо…
– Приходилось. В эвакуации, мальчишкой, – говорил Голубев. – На лесозаготовках, в Сибири был… Чай разносил на зимней делянке – а чайник жестяной, литров на восемь! Тащишь его, бывало, от полевого «титана» в конец делянки, раз десять упадешь в снег…
Люба слушала его с усмешкой, без стеснения брала конфеты и держала таявший в пальцах шоколад, как ресторанная барышня, отставив мизинчик.
Они пили чай из стаканов, а хозяйка – тетя Груня – с блюдца, неторопливо сдувая парок, держа блюдце обеими руками. И сидела она чуть в сторонке, наискосок от Голубева и Любы, как бы подчеркивая этим свою обособленность от них. И он снова испытывал от этого безнадежное и грустное волнение. Потом хозяйка очень быстро прибрала со стола и начала мыть и перетирать столовым рушником посуду, а Люба придвинулась к стенке и развернула на скатерти какую-то зачитанную, пухлую книжку. Читала и, прижав пальцем строчки, напряженно и ждуще поглядывала в окно, в ночную тьму за стеклом.
Голубеву захотелось узнать, что именно она читает, он пересел ближе и положил руку на спинку ее стула. А хозяйка тотчас заметила что-то в этом его движении, спросила, как бы между делом, отвернувшись к настенному шкафчику:
– Василий-то зайдет нынче или – не пойдете?
– Должен зайти… – не поднимая головы, одними губами откликнулась девушка вроде бы равнодушно, но тут же не утерпела, снова глянула в черноту окна, раздернув занавески.
И тут же раздался стук в двери, грубый и требовательный.
Двери в чулан были распахнуты по-летнему, а крайняя дверь запиралась изнутри на крюк без всякого натяга, и отсюда слышно было, как дергается и звякает он в петле. На крыльце топтались тяжелые шаги.
– Любка! Открой! – донесся оттуда хрипловатый и как бы обиженный, бубнящий голос. – Чего затырилась, когда сказано было!
Девушка с досадой хлопнула по развороту страниц ладошкой и просительно глянула на хозяйку:
– Ну что ты будешь делать – опять он! Хоть на край света бежи!..
– Сиди, – сказала хозяйка коротко и твердо.
Кинула полотенце через плечо и, шагнув через порог, спросила, не отпирая дверей:
– Ты, что ли, Гентий?
– Ну я! – донеслось снаружи, и крючок перестал звякать. – Чего закрылись?!
– Уходи, парень, не морочь голову! Людям спать пора, – сказала хозяйка строгим голосом, не допускающим никаких возражений.
– А я те говорю – открой! – хрипло с угрозой донеслось оттуда, и крючок снова запрыгал, затрясло дверь.
– Уходи, участковому позвоню! – предупредила она.
– Я те позвоню, старая калоша! – рявкнул пьяный голос, и дверь заходила судорожно, с придыханием. – Я не к тебе! Любка пускай выходит!
Люба вышла в прихожую и сняла телефонную трубку. Но квартира участкового, по-видимому, не отвечала, телефонистка что-то объясняла Любе. Голубев оказался рядом и слышал далекое и слабое бормотание в трубке.
На крыльце вроде бы утихло, но в окне распахнулась неожиданно форточка, и в ней показались две растопыренные ладони. Они схватились за край переплета и вслед за ними явилось бледноватое, скуластое лицо с моргающими глазами и напущенной до самых бровей челкой. Голубев наконец-то увидел Гения.
Парень стоял на завалинке и пытался просунуться в форточку головой, часто моргая от яркого комнатного света.
– Ты брось звонить, он один хрен не услышит, – заорал он Любе. – Он у Арсяпиной косы в засаде, ночных рыбаков пошел штопорить! Ты давай, выходи, не тяни резину!
– Уходи! Закрой форточку! – клацнув трубкой, Люба отскочила от подоконника. – Я ж сказала!..
– Не доводи до греха! – угрожающе прохрипела голова. – С рогатым фраером все одно ходить не дам!
Голова исчезла, по-над завалинкой протопали быстрые шаги, и снова затряслась дверь. Теперь он бил сапогами, бесновался, выкрикивая ругательства:
– Выходи, дура! Я с тебя… шахиню Соррею сделаю! Я тебе железные зубы вставлю по безналичному! Не туда смотришь!
Голубев стоял у зеленого лимона, стиснув челюсти, не зная решительно, что ему делать в этом дурацком положении.
– Может, все-таки открыть ему? Дверь вышибет..»
– А-а, вы токо это и можете! «Дверь вышибет!» – отмахнулась хозяйка и, отойдя к печке, вооружилась кочергой.
«Вот, пожалуйста! Типичный случай из тех, что проходят под рубрикой «Не проходите мимо!». А что, в самом деле, можно тут сделать? Отпереть и схватиться с пьяным врукопашную или как? Милиция, как всегда, занята другими, более важными мероприятиями, и ты – один, лицом к лицу с негодяем… Но надо же что-то делать?»
Крючок жалобно звякал в петле.
– Откроем? – оглянулся Голубев в сторону кочерги,
– Да у него-то теперь либо нож, либо палка в руках… – предупредила Люба. Она стояла совсем близко, Голубев увидел ее расширенные зрачки.
– Открой, Любка, хуже будет! – бесновался Гений и бил сапогами в гукающую дверь. – Я с тебя… Я до тебя до-бе-русь!
«У него теперь либо нож, либо палка в руках…» Голубев почувствовал неприятный холодок под сердцем, машинально вытер лоб рукой и, шагнув к порогу, выбил из петли крюк. Сам распахнул дверь и, не выпуская скобы на вытянутую руку, подался к притолоке. Окинув глазами длинную, колыхнувшуюся перед ним тушу, сказал неожиданно спокойным и твердым голосом:
– Проходите. Пожалуйста. За мной.
Парень перевалился через порог и сделал два шага к той низенькой двери, где скрывалась теперь девушка. Но Голубев мягко и даже заботливо придержал его за локоть, повернул чуть правее, на кухню.
– Нет, нет. Вот сюда. Прошу.
Сам опередил Гения, присел к столу, только что убранному хозяйкой, и положил перед собой толстый журналистский блокнот. Деловито и медленно отвинчивал колпачок авторучки, поглядывая на длинную, жердеобразную фигуру, на нелепую челку, спускающуюся до бровей, и – прямо в ошалевшие глаза.
– Садитесь, пожалуйста. Вот так, ближе… – склонился и выдвинул навстречу ему табуретку. И даже улыбнулся с многообещающим дружелюбием. – Как фамилия?
Реакция была та самая, на которую Голубев и рассчитывал. Парень вылупил глаза и на миг потерял ту бесшабашную инерцию, с которой действовал у запертой двери. Теперь дверь перед ним распахнулась, но его как бы швырнуло назад, к истокам, и он искал сейчас то ли равновесия, то ли новой преграды для приложения бунтующих сил. Покачивался, тупо глядя на подвернувшегося неизвестно откуда плечистого мужика.
– Ты чо, ты чо! Я не к тебе! Ты не встревай, а то как…
«Главное, не создавать ему никаких видимых преград… Все эти трудности для него – точки опоры…»
– Фамилия? – повторил Голубев мирный вопрос.
– Бро-ось трепа-а-аться! Понаедут сюда, и каждый – начальство! Видал я!..
– Надеин его фамилия. Гентий Кузьмич, – подсказала хозяйка от порога, не выпуская из рук длинной кочерги.
– А ты молчи! Пройди-свет! Мало тебя… – зыркнул Гений в сторону.
– Значит, Надеин? Так и запишем, – сказал Голубев с невозмутимым равнодушием и сделал пометку в блокноте. Его и рассмешила, и несколько укрепила эта допотопная кочерга. – Когда освободился?
– Да ты чо, в натуре! На испуг, что ли, хошь взять? Ты кто, опер, что ли? – глаза вроде бы протрезвели и заметались.
Голубев пошарил пальцами в нагрудном кармашке и не достал, а только выдвинул чуть-чуть и показал Гению краешек журналистской книжечки. Удостоверение в красной обложке действовало безошибочно.
У стола над белой скатертью хозяйничала «лесная девушка», и Голубев удивился ее превращению. Теперь на ней уже не было ни мешковатого комбинезона с армейским ремнем, ни бахил, ни форменной фуражки с дубовыми листьями, она успела принарядиться в новое, хорошо сшитое и модное платье с глубоким вырезом, а толстые косы уложила высокой короной, отчего маленькое, неприметное личико со щепотью веснушек посредине вдруг приобрело новое выражение – самостоятельности и гордой значимости. Неизвестно, что тут именно бросалось в глаза: стройность или белизна открытых до плеча рук, ловкость движений или попросту душевное и физическое здоровье, но все вместе как раз и можно было определить одним словом – красота.
Девушка весь день работала в лесу, таскала на ногах тяжелые сапоги, но сейчас Голубев не замечал в ней никакой усталости, как будто она только и делала с утра, что примеряла у портнихи новые платья, возилась с роскошной укладкой на голове и, вообще, готовилась к вечернему балу или выходу на сцену.
Не ради ли приезжего человека она так нарядилась?
Уютно и хорошо было в тесной, яркой от света комнатушке, около молодой, плавной и какой-то вальяжной в движениях Любы, резавшей хлеб, расставлявшей чистые, блестящие стаканы в простые, латунные подстаканники.
Голубев сгрузил на край стола свертки и кульки – там было масло в брикете, кольцо сухой колбасы, кульки с сахаром и шоколадными конфетами. Ненужную авоську сунул на подоконник.
– Давайте познакомимся, – сказал он, когда освободились руки. – Чай ведь вместе придется пить…
Он старался сохранить непринужденность, но когда назвал себя, то тут же добавил зачем-то, что он «из газеты», чего не собирался говорить. А девушка в ответ лишь кивнула с небрежностью своей короной и протянула, как бы между делом, равнодушную, но крепкую руку.
– Люба. Ермакова.
«Зачем она фамилию-то… Это ведь не требуется в данном случае…»
– Клуб у вас сегодня закрыт? – спросил он.
– Хотели кино показывать, афишу уже повесили, но опять у них там что-то, в прокате… – сказала она, передернув открытым плечиком.
– Ас самодеятельностью вы когда же занимаетесь?
– Самодеятельность – это в субботу, – сказала она. – Люди же на работе, чаще не соберешь. Ну, в воскресенье еще танцы, либо концерт, либо – агитбригада.
– Молодежи у вас много?
– Не так чтобы… Но теперь уж многие остаются…
– Работа, в общем, не малая, – сказал Голубев. – Как вам удается это – сразу в двух местах?
– Ну какая же это работа! – беспечно отмахнулась Люба и стала разливать чай, поочередно придвигая стаканы к самоварному крану. – Это же общественная нагрузка, так, для души… В лесу – вот там работа! Иной раз спину не разогнешь.
– Вы лесничим работаете?
– До лесничего еще дорасти надо! – усмехнулась она и, шагнув к двери в боковушку, раздвинула штапельные занавески. – Вставай, теть Грунь, самовар остынет!
Старшая хозяйка вышла из темной боковушки, жмурясь от света, с помятым и усталым лицом. У нее, наверное, болела голова, под глазами темнели нехорошие круги.
Глянула на стол с покупной снедью и послала Любу в кладовку, велела принести из нынешней лапши сбереженную курицу.
– Вы из-за меня не беспокойтесь, – привстал Голубев. – Ничего не нужно…
– Какое уж тут беспокойство, – сказала хозяйка, потирая виски узкими ладонями и пытаясь улыбнуться. – Вы же небось и не обедали доси?
Голубев смешался и потерял нить разговора. Ему стало чуть-чуть стыдно и неловко в этой домашней, почти семейной обстановке что-то выспрашивать и «уточнять» по роду работы.
Живут в отдаленном хуторе люди, ни на кого ему не жалуются и помощи от него не просят, обходятся своими силами. Так какое, в конце-то концов, тебе дело до их личных пристрастий и связей?
Ты, может быть, собираешься помочь им, оградить от нелепых обвинений? Это, разумеется, твоя гражданская обязанность, но – не причинишь ли ты новые тревоги им, не насторожишь ли? И вообще, нужен ли ты здесь?
Да. Чертовски трудная обязанность у тебя, но ты же человек, и только от тебя зависит, как они подумают о тебе завтра…
Хозяйке нездоровилось. Это видно было даже со стороны, без всякого врачебного диагноза, по влаге, выступившей над приспущенным раскрылом бровей, и чрезмерно расширенным зрачкам ее усталых, но все еще не выцветших, прекрасных глаз. Она крепилась, как-то заботливо, по-матерински смотрела на него, случайного человека, из другого, неведомого ей мира,
– Ешьте на здоровье, – сказала она, разломав холодную курицу, придвигая ему тарелку и деревянное блюдце с солью. – Когда у нас чего есть в хате, так мы не жадные и хорошему человеку рады.
Подслушала она, что ли, его мысли? Или попросту не хотела дичиться, подозревать его в чем-то нечистом и тайном?
А Люба уселась рядом с Голубевым, заботливо подвернув платье, положила в рот пятачок колбасы и засмеялась, закинув голову, показывая нежный, округлый подбородок:
– Да он небось тунеядцев вылавливать приехал, теть Грунь! То-то и смущается нас! Вдруг придется опять усадьбы перемерять этой рогулиной!
– Ну зачем же, – обернулся к ней Голубев. – Совсем наоборот. Хороших людей повидать приехал, посмотреть, как люди живут в предгорьях… Я же здесь никогда не бывал…
– И писать будете?
– Пока не знаю.
– Ну-у, а тогда зачем и ездить?
– Да ведь сначала нужно узнать все, а вы вот мне так и не сказали, кем работаете здесь. Скрываете что-то?
– И не думала! Только вам ведь лесничего надо. Так лесничий-то у нас в другом хуторе и – с бородой.
– А вы?
– Бригада у меня. Культурницы, пятнадцать девчат. Знаете, что это такое?
– Понятия не имею, – засмеялся Голубев.
– Ну как же! Вторичная очистка лесосек, топор-пила, сжигание порубочных остатков и – самое главное – воспроизведение леса. После славной и героической деятельности лесорубов!
– Посадки, что ли?
– Ага. Сосну и пихту культивируем на старых вырубках. Это главное. Потому что, если не делать посадок, тогда, конечно, и лесосеку очищать не стоит: все само по себе сгниет рано или поздно.
– Но потом же – снова вырастет?
– Вырастет, конечно, только не то, что нужно. Сорные породы – осинник всякий да ольховый кустарник. Куда его? Ни доски с него, ни дров…
– Тяжелая, верно, работа?
– Веселей некуда! Иной раз намахаешься топором, придешь домой, даже есть не хочется. Спасибо тете Груне: разувает иной раз прямо на кровати…
– Уж ты скажешь! – отмахнулась хозяйка. – Не страмилась бы перед человеком, подумает и впрямь, что ты мамкина дочка!
– Какой же тут срам! Человек-то взрослый небось и сам понимает, что такое лесная работа.
Голубев кивнул согласно. Ему приятно было сидеть рядом с девушкой, которая ко всему прочему вроде бы желала даже завязать с ним разговор. А на вид ей лет двадцать или года на два больше, и модное, открытое платьице ей к лицу… К ней хотелось прикоснуться, и от этого он чувствовал хотя и неясное, но веселое беспокойство.
– Приходилось… – кивал он, уплетая курицу и жалея, что не захватил в магазине ту черную бутылку с молдавским аистом, что стояла на видном месте. Аист был знакомый и вполне благонамеренный, он собирался по древнему обычаю вить гнездо…
– Приходилось. В эвакуации, мальчишкой, – говорил Голубев. – На лесозаготовках, в Сибири был… Чай разносил на зимней делянке – а чайник жестяной, литров на восемь! Тащишь его, бывало, от полевого «титана» в конец делянки, раз десять упадешь в снег…
Люба слушала его с усмешкой, без стеснения брала конфеты и держала таявший в пальцах шоколад, как ресторанная барышня, отставив мизинчик.
Они пили чай из стаканов, а хозяйка – тетя Груня – с блюдца, неторопливо сдувая парок, держа блюдце обеими руками. И сидела она чуть в сторонке, наискосок от Голубева и Любы, как бы подчеркивая этим свою обособленность от них. И он снова испытывал от этого безнадежное и грустное волнение. Потом хозяйка очень быстро прибрала со стола и начала мыть и перетирать столовым рушником посуду, а Люба придвинулась к стенке и развернула на скатерти какую-то зачитанную, пухлую книжку. Читала и, прижав пальцем строчки, напряженно и ждуще поглядывала в окно, в ночную тьму за стеклом.
Голубеву захотелось узнать, что именно она читает, он пересел ближе и положил руку на спинку ее стула. А хозяйка тотчас заметила что-то в этом его движении, спросила, как бы между делом, отвернувшись к настенному шкафчику:
– Василий-то зайдет нынче или – не пойдете?
– Должен зайти… – не поднимая головы, одними губами откликнулась девушка вроде бы равнодушно, но тут же не утерпела, снова глянула в черноту окна, раздернув занавески.
И тут же раздался стук в двери, грубый и требовательный.
Двери в чулан были распахнуты по-летнему, а крайняя дверь запиралась изнутри на крюк без всякого натяга, и отсюда слышно было, как дергается и звякает он в петле. На крыльце топтались тяжелые шаги.
– Любка! Открой! – донесся оттуда хрипловатый и как бы обиженный, бубнящий голос. – Чего затырилась, когда сказано было!
Девушка с досадой хлопнула по развороту страниц ладошкой и просительно глянула на хозяйку:
– Ну что ты будешь делать – опять он! Хоть на край света бежи!..
– Сиди, – сказала хозяйка коротко и твердо.
Кинула полотенце через плечо и, шагнув через порог, спросила, не отпирая дверей:
– Ты, что ли, Гентий?
– Ну я! – донеслось снаружи, и крючок перестал звякать. – Чего закрылись?!
– Уходи, парень, не морочь голову! Людям спать пора, – сказала хозяйка строгим голосом, не допускающим никаких возражений.
– А я те говорю – открой! – хрипло с угрозой донеслось оттуда, и крючок снова запрыгал, затрясло дверь.
– Уходи, участковому позвоню! – предупредила она.
– Я те позвоню, старая калоша! – рявкнул пьяный голос, и дверь заходила судорожно, с придыханием. – Я не к тебе! Любка пускай выходит!
Люба вышла в прихожую и сняла телефонную трубку. Но квартира участкового, по-видимому, не отвечала, телефонистка что-то объясняла Любе. Голубев оказался рядом и слышал далекое и слабое бормотание в трубке.
На крыльце вроде бы утихло, но в окне распахнулась неожиданно форточка, и в ней показались две растопыренные ладони. Они схватились за край переплета и вслед за ними явилось бледноватое, скуластое лицо с моргающими глазами и напущенной до самых бровей челкой. Голубев наконец-то увидел Гения.
Парень стоял на завалинке и пытался просунуться в форточку головой, часто моргая от яркого комнатного света.
– Ты брось звонить, он один хрен не услышит, – заорал он Любе. – Он у Арсяпиной косы в засаде, ночных рыбаков пошел штопорить! Ты давай, выходи, не тяни резину!
– Уходи! Закрой форточку! – клацнув трубкой, Люба отскочила от подоконника. – Я ж сказала!..
– Не доводи до греха! – угрожающе прохрипела голова. – С рогатым фраером все одно ходить не дам!
Голова исчезла, по-над завалинкой протопали быстрые шаги, и снова затряслась дверь. Теперь он бил сапогами, бесновался, выкрикивая ругательства:
– Выходи, дура! Я с тебя… шахиню Соррею сделаю! Я тебе железные зубы вставлю по безналичному! Не туда смотришь!
Голубев стоял у зеленого лимона, стиснув челюсти, не зная решительно, что ему делать в этом дурацком положении.
– Может, все-таки открыть ему? Дверь вышибет..»
– А-а, вы токо это и можете! «Дверь вышибет!» – отмахнулась хозяйка и, отойдя к печке, вооружилась кочергой.
«Вот, пожалуйста! Типичный случай из тех, что проходят под рубрикой «Не проходите мимо!». А что, в самом деле, можно тут сделать? Отпереть и схватиться с пьяным врукопашную или как? Милиция, как всегда, занята другими, более важными мероприятиями, и ты – один, лицом к лицу с негодяем… Но надо же что-то делать?»
Крючок жалобно звякал в петле.
– Откроем? – оглянулся Голубев в сторону кочерги,
– Да у него-то теперь либо нож, либо палка в руках… – предупредила Люба. Она стояла совсем близко, Голубев увидел ее расширенные зрачки.
– Открой, Любка, хуже будет! – бесновался Гений и бил сапогами в гукающую дверь. – Я с тебя… Я до тебя до-бе-русь!
«У него теперь либо нож, либо палка в руках…» Голубев почувствовал неприятный холодок под сердцем, машинально вытер лоб рукой и, шагнув к порогу, выбил из петли крюк. Сам распахнул дверь и, не выпуская скобы на вытянутую руку, подался к притолоке. Окинув глазами длинную, колыхнувшуюся перед ним тушу, сказал неожиданно спокойным и твердым голосом:
– Проходите. Пожалуйста. За мной.
Парень перевалился через порог и сделал два шага к той низенькой двери, где скрывалась теперь девушка. Но Голубев мягко и даже заботливо придержал его за локоть, повернул чуть правее, на кухню.
– Нет, нет. Вот сюда. Прошу.
Сам опередил Гения, присел к столу, только что убранному хозяйкой, и положил перед собой толстый журналистский блокнот. Деловито и медленно отвинчивал колпачок авторучки, поглядывая на длинную, жердеобразную фигуру, на нелепую челку, спускающуюся до бровей, и – прямо в ошалевшие глаза.
– Садитесь, пожалуйста. Вот так, ближе… – склонился и выдвинул навстречу ему табуретку. И даже улыбнулся с многообещающим дружелюбием. – Как фамилия?
Реакция была та самая, на которую Голубев и рассчитывал. Парень вылупил глаза и на миг потерял ту бесшабашную инерцию, с которой действовал у запертой двери. Теперь дверь перед ним распахнулась, но его как бы швырнуло назад, к истокам, и он искал сейчас то ли равновесия, то ли новой преграды для приложения бунтующих сил. Покачивался, тупо глядя на подвернувшегося неизвестно откуда плечистого мужика.
– Ты чо, ты чо! Я не к тебе! Ты не встревай, а то как…
«Главное, не создавать ему никаких видимых преград… Все эти трудности для него – точки опоры…»
– Фамилия? – повторил Голубев мирный вопрос.
– Бро-ось трепа-а-аться! Понаедут сюда, и каждый – начальство! Видал я!..
– Надеин его фамилия. Гентий Кузьмич, – подсказала хозяйка от порога, не выпуская из рук длинной кочерги.
– А ты молчи! Пройди-свет! Мало тебя… – зыркнул Гений в сторону.
– Значит, Надеин? Так и запишем, – сказал Голубев с невозмутимым равнодушием и сделал пометку в блокноте. Его и рассмешила, и несколько укрепила эта допотопная кочерга. – Когда освободился?
– Да ты чо, в натуре! На испуг, что ли, хошь взять? Ты кто, опер, что ли? – глаза вроде бы протрезвели и заметались.
Голубев пошарил пальцами в нагрудном кармашке и не достал, а только выдвинул чуть-чуть и показал Гению краешек журналистской книжечки. Удостоверение в красной обложке действовало безошибочно.