– Садитесь, пожалуйста, – торопился Рысков, – а я сейчас… вот только самоварчик… в одну минуту!..
   Он стремительно убежал, а Чиж, все еще не пришедший в себя и не совсем понимающий, как он сюда попал, принужденно уселся у стола и стал оглядываться. Даже попробовал взглянуть на фотографии, но с них смотрели такие выцветшие однообразные лица каких-то чиновников и мещан с руками на коленях и тощими женами за спиной, что маленький студент отвернулся с настоящей судорогой в лице.
   Рысков с кем-то шептался в соседней комнате. Где-то с жестяным грохотом повалилась самоварная труба, запахло горелыми щепками. Чижу стало тошно и еще больнее, еще безнадежнее представилось случившееся. Особенно ужасно было вспомнить, как он не попадал руками в рукава и не только не пробовал защищаться, но даже не подумал об этом… точно это уж было так естественно, что если его начнут бить, то он не может ничего сделать!.. Но почему-то еще ужаснее, уже совсем несмываемо позорно, казалось ему, как глупо стоял он посреди лужи с калошей в руках и бессмысленным взглядом на свою катившуюся в грязь фуражку… Каждый раз, когда этот момент всплывал в памяти, маленький студент замирал в таком позоре, что у него в голове мутилось.
   Наконец торопливо появился Рысков с кипящим позеленелым самоваром и в сопровождении длиннолицей тощей старухи с бессмысленными рыбьими глазами и чайным подносом в руках.
   Чиж пришел в себя и нерешительно привстал. Рысков, ставя самовар на стол, неловко и вскользь заметил:
   – Моя мамаша… вот…
   И нельзя было понять, что именно – вот?.. То ли, что вот какая у него мамаша или что другое.
   Чиж так же нерешительно поклонился, подумал, что надо подать руку, и не подал. Старуха, испуганно вылупив глаза, ответила на поклон и села, не спуская с Чижа странного, точно навеки удивленного взгляда.
   Чиж счел нужным заговорить с нею.
   – Вот зашел к вашему сыну… – почему-то преувеличенно громко, точно глухой, сказал он. Старуха поморгала тусклыми глазами.
   – С вами говорят, мамаша! – не глядя, заметил Рысков.
   Старуха так же испуганно взглянула и на него.
   – Очень приятно, покорнейше вас благодарю… – вытягивая лицо, сказала она.
   И вдруг неожиданно ее глаза стали осмысленнее. Нечто вроде выражения появилось в их рыбьей мутности.
   – И Сашеньке моему удовольствие. Он у меня все один да один. Товарищей-то нет… Вы уж извините!..
   Она ни к селу ни к городу поклонилась и, подняв голову, испуганно заморгала.
   – Нет, что ж… мне тоже очень… – пробормотал Чиж.
   Живой огонек в тусклых рыбьих глазах разгорался все больше: старуха уже смотрела на маленького студента искательно и жадно, продолжая таким тоном, точно собралась говорить часа три:
   – Живем не парадно, гостей не принимаем очень. Ничего не поделаешь: жалованье маленькое… Двенадцать рублей ведь Сашенька получает. Обещали прибавку, да, видно, не угодил… А Сашенька-ангел: вот кормит меня, старуху, а ведь сам человек молодой – и с товарищами, и погулять хочется… Здоровье у него слабое, вот… Так и живем!.. Что с голоду не померли – и то слава Богу!..
   Старуха тускло смотрела прямо в глаза Чижу и говорила так, точно он затем и пришел, чтобы выслушать всю историю их безотрадной жизни. Было тяжело слушать и почему-то неловко, точно Чиж был виноват в их нищете. Рысков сидел у стола понурившись и не глядел на гостя.
   – Отец, покойник, царство ему небесное, тридцать семь лет бегал на службу… Дождь ли, мороз ли, подвяжет уши платочком – простуда у него была, – да и бежит!.. Очень до службы аккуратен был. И начальство его уважало, а помер – три рубля пенсии дали.
   Чиж не понял, с гордостью или укором говорит старуха об этих трех рублях. В самом деле, много это или мало за жизнь казначейского чиновника?.. Ему показалось, что он воочию видит этого вечного мизерного писца, тридцать семь лет по дождю, по морозу с подвязанными ушами бегавшего в одно и то же казначейство, всю жизнь просидевшего на одном стуле, не мечтавшего о другой судьбе и умершего без следа… Точно его и не было никогда нигде, кроме юмористических журналов!.. Нечто страшное было в этой человеческой – все-таки человеческой – жизни, которая вся уместилась на протертом казначейском стуле.
   – Так вот и живем… А жить нонче дорого стало!.. До чего ни подойди, прямо приступу нет!.. Местечко бы Саше какое!.. Вот бы вы похлопотали через своих знакомых!
   Старуха опять поклонилась и выжидательно-жадно уставилась на Чижа. Чиж готов был сказать, что похлопочет, но вспомнил, что хлопотать ему решительно негде. Он смутился, отвел глаза, как виноватый, и преувеличенно сочувственно пожал плечами.
   Неожиданно Рысков его выручил:
   – Вы, мамаша, того… им неприятно… – пробормотал он, не поднимая глаз.
   Старуха испуганно оглянулась на него, потом посмотрела на Чижа и умолкла, моргая глазами. Рысков растерянно водил пальцами по бахромке скатерти и не смотрел на гостя.
   Вообще в его движениях, то излишне развязных, то рассеянно-медлительных, было что-то странное, и он вовсе не походил на того Рыскова, который, помахивая тросточкой, гулял по бульвару и нестерпимо презирал мир с высоты своего непонятого величия. Какая-то назойливая мысль, очевидно, сидела у него в голове.
   Несколько минут все молчали. Чиж помешивал ложечкой в жидком чае и зачем-то старательно ловил кусочек размокшего лимона.
   Наконец Рысков, видимо, решился. Он преувеличенно развязно задвигался, улыбнулся и голосом, срывающимся от волнения, сказал:
   – А у меня к вам, Кирилл Дмитриевич, маленькая просьба!
   – В чем дело?
   – Видите ли… я тут… как-то такое… написал один маленький рассказ… Хотелось бы ваше мнение… Знаете, много свободного времени, и вот…
   Он сорвался и замолк, густо покраснев. Чиж, почему-то мгновенно сконфузившись, тоже покраснел. Но в лице Рыскова было столько стыда, страха, надежды и мольбы, что Чиж, насколько мог мягко, хотя и принужденно, ответил:
   – Что ж… я с удовольствием… Только какой же я критик?
   Рысков, оживившись, замахал руками.
   – Нет, как же… что вы говорите!.. Вы столько читали… и притом – студент!.. А тут не к кому обратиться… Читал я тут своим сослуживцам… им понравилось!..
   Рысков на мгновение приостановился, но, взглянув на Чижа и заметив, что одобрению казначейских чиновников маленький студент не придавал никакого значения, торопливо продолжал:
   – У меня, знаете, с детства было влечение… И потом все-таки свободное время… Мне очень хотелось, чтобы вы…
   – Ну, давайте, прочту… – неловко согласился Чиж.
   Рысков покраснел еще больше: ему хотелось прочесть самому, чтобы оттенить места, казавшиеся ему особенно потрясающими… Он так ждал этой минуты!.. И притом у него мелькнула совершенно нелепая мысль, что Чиж может воспользоваться его рассказом сам.
   – А может быть, вы сейчас?.. Извините, что я так!.. Я бы вам сам и прочел… у меня там не очень разборчиво… Знаете, времени на службе мало, чтобы переписать…
   – Ну, хорошо… – согласился Чиж, видя, что все равно не отвяжешься.
   Рысков вдруг весь встрепенулся, расстегнул пиджачок и вытащил из кармана свой рассказ, который постоянно носил с собою. Это была тоненькая школьная тетрадка, синенькая, с белым квадратиком на обложке.
   Чиж посмотрел на тетрадку и почему-то ему стало ужасно стыдно.
   – Так я начну? – почти умоляюще, словно все еще не веря позволению, спросил Рысков и задохнулся.
   – Пожалуйста!
   Рысков стремительно придвинул лампу, поправил скатерть, развернул тетрадку дрожащими пальцами, несколько раз глотнул слюну и срывающимся голосом прочел:
   – «Любовь»… рассказ Александра Рыскова. Маленький студент поспешно опустил глаза и уже не поднимал их до самого конца.
   Рысков страшно волновался: голос его прыгал, губы пересыхали, красные пятна и пот выступали на лице. По-видимому, туман застилал ему глаза, и трудно было читать. Он постоянно путался, махал рукой и бросал как бы вскользь, с насильственной небрежностью:
   – Тут у меня еще не совсем…
   Читал он о том, как один бедный казначейский чиновник, невыносимо благородный юноша с высоким белым лбом, на котором вились мягкие каштановые волосы, полюбил прекрасную дочь графа Н., которая почему-то жила в уездном городе. Благородный юноша встречался с ней и поражал ее своим вдохновенным лицом и величием души. Убийственным сарказмом он бичевал пошлость ее великосветской жизни и окружающих ее аристократов, в которых Чиж без труда, но с великим конфузом узнал всех именитых обывателей городка: исправника, казначея, Арбузова…
   Прекрасная графиня готова была полюбить благородного героя, но пропасть разделяла их, и она не поняла, какое счастье ожидало ее, если бы она бросилась в объятия этого прекрасного юноши, и предпочла выйти замуж за старого князя Н. Н.
   И вот однажды каким-то малопонятным образом прекрасный юноша получил приглашение на обед к графу Н., за которым граф объявил о помолвке своей дочери. Графиня, сияющая красотой и белым платьем, поцеловала своего жениха, даже не взглянув в сторону героя. Невыносимым презрением и болью переполнилось сердце благородного юноши, не выдержало и разорвалось… И тогда все догадались, мимо какой великой души проходили, не замечая ее, а графиня в слезах раскаяния упала на труп бедного юноши и дала ему единственный и последний поцелуй… Такой поцелуй, что автор едва не оживил своего героя, а сам заморгал глазами, на которых выступали слезы.
   Рассказ кончался тем, что на могиле прекрасного юноши как-то чересчур скоро выросли плакучие ивы, и прелестная незнакомка в трауре каждый день приносила на нее цветы и плакала о счастье, которое могло быть и не было.
   – А ивы шептали ей грустную песню… дрожащим голосом закончил Рысков и, точно сорвавшись, умолк.
   Чижу было страшно стыдно.
   Он почувствовал, что щеки его горят, и с ужасом видел, что рассказ близится к концу. По тому, как дрожал голос Рыскова, как, ничего не видя, смотрели его напряженные глаза, как судорожно облизывал он пересыхающие губы, маленький студент понимал, что рассказ этот для казначейского чиновника есть нечто громадное, мерило всей жизни, ее крах или торжество… Очевидно, сердце его было переполнено страхом и стыдом, гордостью и надеждами… Одного слова было достаточно, чтобы вознести его на невыносимую высоту или совсем уничтожить.
   Было видно, что рассказ написан кровью сердца, что в нем воплотилась страстная и безнадежная мечта о том, чего никогда не было и не будет в бессмысленной жалкой жизни казначейского чиновника. Это он сам, в своем проплеванном казначействе, над грошовыми квитанциями и сберегательными книжками сельских попов, тайно от всего мира мечтал о какой-то прекрасной жизни, о невыносимо поэтической любви, о каком-то сияющем счастье!
   Чижу даже странно стало, что такое громадное и искреннее напряжение человеческой души могло породить такую убогую пошлость. Ведь как бы там ни было, а эта душа болела, страдала, рвалась из мелочной трагедии своей казначейской жизни, в могучем и страстном напряжении вынашивала свои заветные мечты… И вот с мукой и восторгом вылилась она на бумагу, и какой жалкой и глупой оказалась вся ее трагедия!..
   Маленький студент чувствовал, что надо что-то сказать, что каждая минута молчания терзает Рыскова и усложняет положение. Но ничего не приходило в голову.
   «Черт знает что такое!» – только и вертелось в мозгу.
   Чиж чувствовал, с каким страшным напряжением, умирая от страха и надежды, ждет его приговора Рысков, чувствовал, что в одном его слове теперь больше значения, чем во всей жизни Рыскова, и у него не хватало духу нанести удар.
   Он машинально взял рукопись… перечел заглавие… Хотелось оттянуть момент, что-нибудь придумать… Чиж притворился, что ему необходимо перечесть некоторые места, переглядел начало и конец… Потом посмотрел в середине и опять перелистал конец… Ничего не лезло в голову! А тянуть было явно невозможно. Еще немного, уже совершенно нелепо поблуждав по страницам, с невероятным усилием в третий раз перечитав конец, маленький студент весь в поту, осторожно, как стеклянную, отложил рукопись и закурил папиросу, не глядя на Рыскова.
   Краем глаза он видел бледное, с красными пятнами на скулах лицо Рыскова и его вспотевший лоб, на котором прилипли жидкие прямые волосы.
   Пока маленький студент перелистывал рукопись, душа Рыскова переживала все, что может пережить человек: страх, стыд, гордость, надежду и отчаяние. Сначала, когда он кончил чтение, ему показалось, что случилось что-то непоправимое, позорное… собственный рассказ показался глупым, отвратительным. Потом вдруг стало ясно, что сейчас Чиж поймет, с каким великим человеком имеет дело, – поймет, что благородный герой рассказа и есть сам Рысков, и преисполнится к нему невыносимым уважением. Ему даже приходили в голову слова, с которыми взволнованно и восторженно сейчас обратится к нему Чиж:
   – Неужели это вы?
   Или:
   – Неужели это вы написали?
   И при этом маленький студент, прекрасный и чуткий человек, который один способен понять и оценить Рыскова, начнет жать ему руку, а Рысков скромно и горько улыбнется, покачав головой.
   – Да, теперь вы видите это!.. А сколько страданий, сколько одиночества было в моей жизни!.. Что ж, мы (он, конечно, не скажет – великие люди) не должны ждать признания, и награды!..
   Сердце Рыскова готово было разорваться от гордости и счастья…
   Вот Чиж задержался и перечитал одно место… Конечно, он поражен, он остановился в изумлении… Начал читать дальше… Как же он может читать дальше, если он поражен?.. Значит, не поражен?.. Сердце Рыскова ухнуло куда-то вниз, а лоб покрылся холодным потом. Он горел на медленном огне, и душа его, как маятник, моталась между крайним восторгом и полным отчаянием.
   – Да-да… – неопределенно протянул Чиж. При звуке его голоса Рысков вздрогнул, обомлел и умер. А умерев, ожил в страшном напряжении всех чувств: все тело его, вся душа вытянулась навстречу, чтобы не пропустить ни одного слова, ни одного движения лица.
   Но Чиж молчал.
   – Ну, к-как вы находите? – запнувшись, омертвелым языком спросил Рысков и в ужасе стыда, совершенно неожиданно для самого себя, прибавил очень развязно: – Это, конечно, так… пустячок, проба пера, как говорят… Хотелось бы ваше откровенное мнение.
   Он усиливался сделать равнодушное лицо, но оно горело пятнами, точно шла ставка на жизнь и смерть. Маленький студент отчаянно затянулся папиросой и, сделав невероятное усилие, сказал:
   – Видите ли… тут, конечно… есть кое-что… Душа Рыскова натянулась как струна, готовая лопнуть при малейшем неосторожном прикосновении.
   – Вот, например… то место, где он встречает графиню на прогулке, и… вообще…
   Рысков стремительно закивал головою. Он ярко представил себе это место-лучшее место в рассказе, конечно!..
   – Но вообще рассказ слаб… – не найдя другого слова, неожиданно сказал маленький студент.
   Все завертелось перед глазами Рыскова, и вся кровь бросилась ему в лицо. Ему показалось, что он стремительно полетел в какую-то холодную пропасть.
   – Видите ли, для того, чтобы быть писателем, – говорил где-то далеко маленький студент, – надо прежде всего быть человеком литературно образованным, а вы, должно быть, даже и читали мало… Вы пишете так, точно ничего, кроме бульварных романов, не знаете. И зачем вам понадобилась эта графиня?.. Писатель должен писать о том, что он знает, а вы ведь ни одного аристократа и близко не видали…
   Серая бледность быстро и ровно стлалась по длинному желтому лицу Рыскова. Хотя маленький студент старался говорить мягко и убедительно, но казначейский чиновник уже понял все: рассказ его никуда не годится, никакого таланта у него нет, никогда он писателем не будет, а должен жить и умереть таким же убогим и ничтожным писцом, каким и был. Рухнули все мечты, которыми так долго жила душа его; за ними открылось плоское серое лицо правды, и с этого вечера Рысков как камень, чудом державшийся на краю обрыва, сорвался и неудержимо покатился вниз.
   Он плохо понимал, что говорит Чиж, но сознавал одно, что совершенно напрасно с такой гордостью носил в кармане этот рассказ, с таким презрением посматривал на всех окружающих, не подозревавших, что среди них ходит великий человек!.. Сколько надежд, сколько дум и планов было пережито, и все это было ни к чему, совершенно глупо и смешно!
   И с последним усилием, цепляясь за что-то, сам хорошенько не понимая за что, Рысков робко и глухо спросил:
   – А вот вы похвалили то место…
   Чиж покраснел. Ему стало стыдно, что давеча он так глупо и бесцельно смалодушничал. И вдруг он вспомнил, что и сам несчастен, что и его жизнь ужасна, что его самого сегодня тяжко обидели.
   – Это я сказал так, из деликатности… – резко, точно вымещая на Рыскове, оборвал он, – а на самом деле и это так же плохо, как и все остальное… Нет, быть писателем – дело трудное… Не всякому дано!.. Бросьте вы эту музыку!..
   Рысков низко опустил голову.
   А маленький студент в непонятном раздражении схватил рукопись и, безжалостно трепля ее, стал читать вслух отдельные места, выяснять все их убожество, даже почти издеваться над ними.
   Рыскову казалось, что маленький студент треплет в руках его собственное окровавленное сердце. Бледный и безмолвный, опустив длинное желтое лицо, слушал он, ничего не понимая. Теперь он сам видел, что все это безнадежно глупо и жалко, и каждое слово из собственного рассказа било его по лицу, как пощечина. Он только вздрагивал и ниже опускал голову.
   А маленький студент уже увлекся. Он бросил рукопись Рыскова и забыл о ней. Говорил он уже о литературе вообще, говорил с любовью страстной и восторгом.
   – Эх, батенька!.. Талант – это такая сила, такая красота!.. – кричал он и вдруг заметил, что с Рысковым делается что-то странное.
   Маленький студент с размаху остановился и внимательно посмотрел на казначейского чиновника.
   Длинное, совершенно бесцветное лицо его, прыщеватое и длинноволосое, было понуро и опускалось все ниже и ниже. Страшное отчаяние смотрело из маленьких, упорно устремленных вниз глаз. Руки судорожно теребили скатерть, точно цепляясь за что-то.
   – Да чего вы так огорчились, черт возьми? – сказал Чиж, смутившись. – Неужели вы серьезно думали… Ну… разве только и свету, что в литературе? Не всем же быть писателями!.. Точно в жизни другого дела нет. Много хорошего и помимо литературы… Жизнь страшно богата, и каждый может сделать ее по-своему интересной. Нельзя же падать духом… странно, ей-Богу!.. Если бы я знал!..
   Рысков поднял свое серое лицо, посмотрел на Чижа и тупо, даже как будто бы совершенно спокойно, сказал:
   – Какая там… жизнь… для меня!
   Маленький студент осекся опять.
   Как будто увидав его в первый раз, он уставился на Рыскова, почему-то удивился, что у него так много прыщей, и вдруг понял, что и вправду все эти прекрасные слова о красоте и смысле жизни здесь совершенно неуместны. Какая красота, какой смысл для Рысковых?.. Хорошо гибнуть во имя жизни героям, ибо в геройстве гибели есть свое счастье, но медленно и незаметно гнить, чтобы удобрить почву будущего… кто смеет предложить это человеку?.. А между тем миллионы пошляков, ничтожеств и бездарностей так же необходимы для жизни, как и герои: не будь их тусклого, убогого и бессмысленного существования, не было бы и красоты!.. Из их трупиков герои и вожди складывают величавое здание!.. Они должны гнить, чтобы на их перегное ярче расцветали прекрасные цветы человеческого величия… И сколько их, рожденных для унавожения земли!.. Чем их вознаградить?.. Да, это – правда: жизнь громадна и прекрасна. Но она вовсе не для Рысковых.
   С жалостью и стыдом Чиж посмотрел на Рыскова и вдруг, как бы со стороны, увидел и самого себя: голодного, холодного маленького студента, бездарного и заурядного, без смысла и радости копошащегося в навозе, чтобы зачем-то не умереть с голоду… Холодок прошел по душе Чижа, и он замолчал, растерянный и ошеломленный.
   Рысков тоже молчал и упорно смотрел на скатерть. Синенькая тетрадка лежала перед ними, наивно развернувшись.
   «За что? – подумал маленький студент горько. – Прекрасны таланты, могучи вожди, грандиозна борьба титанов, но ведь мы, маленькие, хотим быть прекрасными, могучими и талантливыми!.. Кто сделал между нами выбор, кто имел право именно меня и Рыскова употребить под фундамент великих?.. Глупая случайность?.. Но мы не хотим случайностей!»
   Душно и тяжко стало маленькому студенту, что-то схватило его за горло.
   И вдруг среди тишины раздался робкий и жадный голос:
   – А много Сашеньке заплатят за это сочинение? Чиж вздрогнул и оглянулся.
   Прямо на него смотрело длинное желтое лицо с тусклыми глазами, круглыми, бессмысленными и жадными, как у рыбы.
   Она ничего не поняла.
   Когда Рысков читал, она только умилялась тому, что ее Сашенька так много написал; когда говорил Чиж, она думала только, хорошо или худо для Сашеньки то, что он говорит…
   Чиж с недоумением и каким-то страхом смотрел на нее. Эти глаза поразили его: все, о чем писал и мечтал ее сын, все, что было кругом и над нею, весь мир с его звездами, тайнами, величием и трагедией, все было бесконечно далеко от нее… А ведь и она была человеком. В этом была какая-то страшная бессмыслица. Одно существование такого человеческого лица было смертным приговором всей созданной человеком гармонии между его разумом и вселенной. Что-то тихо тронулось в мозгу Чижа, и, не в состоянии еще осмыслить этого движения, чувствуя только животный ужас перед этими тусклыми жадными рыбьими глазами, маленький студент порывисто вскочил с места. Рысков медленно поднялся тоже.



V


   На дворе было темно и черно, как в могиле. Дождь недавно перестал, и дул порывистый сырой ветер. Невидимый, он налетал на Чижа, рвал его за полы шинельки, брызгал холодными каплями в лицо и толкал в грязь на углах улиц. В трех шагах ничего не было видно. Где-то далеко, у полицейского правления, блестел одинокий фонарь и только слепил глаза. Дома чуть белели во мраке, и по сторонам вырастали какие-то громадные черные призраки, бешено размахивающие лохматыми руками. Они как будто наклонялись над маленьким студентом, бежавшим в темноте, угрожающе размахивали над его головой и глухо шумели. А по крышам домов бегали невидимки и страшно гремели железом.
   Городка не было видно. Перед глазами как будто натянулась какая-то черная пелена, и временами казалось, что они ослепли. Никаких признаков жизни не было кругом, и странно было думать, что везде люди, что всюду спят они, укрывшись стенами и потолками душных комнат от этой страшной, черной, дующей и шумящей ночи.
   Чиж бежал домой и чувствовал себя таким одиноким, точно он был один на всей громадной поверхности черного земного шара. И в первый раз маленькому студенту представилось совершенно ясно, что он бежит не по чему-либо неподвижному, навеки укрепленному, а по какой-то невероятной громаде, со страшной быстротой бешено несущейся куда-то в пустоте и мраке бесконечности.
   «А все-таки… страшно на земле!» – почему-то подумал он, стараясь удержаться среди порывов ветра на грязном, скользком тротуаре.
   И неожиданно ему припомнилось, что сегодня утром он читал в газетах описание торжественной коронации английского короля…
   Ветер, дождь и слякоть были кругом; под ногами неслась земная громада; вверху, черный и бесконечный, висел мрак… И с гало как-то странно: где-то там, в страшном далеко, что-то теперь движется, копошится, что-то делает, важно и торжественно… среди полного мрака, потому что трудно было представить себе, будто где-то светит солнце, есть маленькая освещенная точка, клочок земли, ограниченный и ничтожный… Там, как в театре марионеток, выступают крохотные фигурки короля, королевы, лордов и пэров, индийских раджей, правителей Австралии, Новой Зеландии, Канады, африканских колоний, идут еле приметные куколки в мишурных, затканных блестящими камешками одеждах, волоча малюсенькие шлейфики и изо всех сил задирая булавочные головки… Кукольные личики исполнены достоинства и сознания важности момента… Куколки делают чрезвычайно важное и большое дело: они сажают на крошечное креслице крошечного королика, в смешной, с ноготок, коронке!.. Там на карликах-колокольнях игрушечного аббатства неистово, но совершенно неслышно звонят игрушечные колокола, стреляют пушечки, толпится народец лилипутов, воображающих себя мировым народом!.. А кругом, здесь и везде на необъятном пространстве, царят вечный мрак и величавое непостижимое движение… Все это где-то есть, и уже сел на трончик маленький королик, но здесь ветер, дождь и слякоть, и это не имеет никакого отношения к королику… Земля крутится в пространстве, и ей нет дела ни до смешной церемонии лилипутов, ни до маленького студента, бегущего во мраке…
   «Коронации… король Великобритании… Фу, как, в сущности, все это глупо! – машинально, с непонятной тоской думает Чиж, придерживая фуражку и скользя по грязи. – В конце концов, что же не глупо?.. И я – глупо, и… и не в этом дело!.. А в чем?.. Черт его знает, но страшно на земле!..»