– Да у вас медведь живой, – рассудительно заметил поручик Иванов, – нельзя же в комнате живого медведя держать!
   Арбузов с пьяным недоумением посмотрел на него, точно ему в первый раз в жизни пришло в голову, что живого медведя нельзя держать в доме.
   – И то правда… Всех натурщиц ему передавит!.. А, впрочем, ерунда! Убью, шкуру сдеру и подарю!
   – Жалко убивать, Мишка славный! – чему-то смеясь, заметил Тренев.
   Арбузов мрачно посмотрел на него. В его взгляде вообще было что-то странное, точно он подозрительно присматривался ко всем.
   – Жалко?.. Ерунда!.. Никого не жалко!.. Убью и квит! – дико возразил он. – Всех убью!.. Медведь – что!.. Медведь – ерунда… для Сергея ничего не жалко!.. Я его люблю!.. Сережа, хочешь медведя?
   – Отстань! – угрюмо ответил Михайлов. Опять, как при первой встрече, ему показалось, что Арбузов говорит не то, что у него на уме, и во всех его пьяных выходках есть что-то новое, злое и отчаянное.
   – А то возьми?
   – Едем же, господа! – сказал поручик Иванов.
   – Ну, ладно… не хочешь – не надо!.. Если захочешь, сам возьмешь!.. Не так ли, Сережа, а?..
   Михайлов быстро взглянул на Арбузова и вдруг увидел в его пьяных мрачных глазах такую откровенную страшную ненависть, что отвернулся.
   – Ты здорово пьян! – угрюмо повторил он и гордо поднял свою красивую голову. – Разве тебя еще в крепость не посадили?
   – Заплатил! – мрачно ответил Арбузов. Краузе, Тренев и другие уже выходили. Михайлов оделся, потушил свет, запер мастерскую и вышел за ними.
   Сначала во тьме ничего не было видно. Потом забелели просветы между темными деревьями сада и зачернели силуэты трех экипажей. После короткой возни и шутливой перебранки все расселись, и с громом, звоном и криками экипажи понеслись по улице, разбрызгивая грязь и взбудораживая всех собак.
   – Гони! – дико кричал Арбузов на передней тройке.
   Поручик Иванов свистал соловьем-разбойником…
   Когда все стихло вдали, в саду Михайлова от старой большой яблони отделилась едва видная во мраке фигурка в сером платочке на распустившихся мокрых волосах.
   Выбежав из мастерской, Лиза остановилась на крыльце. Ей некуда и незачем было идти. Все то, что могуче и стихийно росло вместе с ее молодым сильным телом, чтобы распуститься в нежности, ласке и любви, было смято, брошено и втоптано в грязь.
   Ей казалось, что весь мир с его лунными ночами, когда так сладко и больно мечталось, с его яркими солнечными днями, когда так красиво и радостно было бегать по саду и чувствовать тепло солнца на едва прикрытых плечах и свежей груди, со всеми его цветами, садами и облаками, вдруг скомкан, словно грязная тряпка. Все рушилось, страшная пустота была кругом и внутри.
   Звон и гром подъехавших к воротам экипажей и крики пьяных голосов заставили ее опомниться. Она заметалась на крыльце, не зная, куда деваться. Она не боялась, что ее увидят у Михайлова – теперь ей было все равно, что о ней скажут и подумают, но она сама себе казалась такой униженной, опозоренной, несчастной, что, мнилось, лучше умереть, чем взглянуть кому-нибудь в глаза.
   Машинально она хотела вбежать обратно в комнаты, но вдруг вспомнила все, отшатнулась и, как давеча, схватив себя за голову, путаясь в платье, побежала в сад.
   Черные фигуры мужчин, входившие в калитку, уже могли видеть ее, и Лиза забежала в самый отдаленный уголок сада.
   Там было темно, как в лесу. Деревья слились вокруг в молчаливую черную чашу, и жуткий мрак из-под каждого куста смотрел на Лизу бездонными глазами.
   Дождь перестал, и тучи кое-где прорвались в вышине. Небо было так черно, что не видно было просветов, но яркие осенние звезды заблестели меж ветвей. Прямо над головой Лизы одна яркая большая звезда загадочно шевелила длинными лучами.
   Лиза задела плечом ветку, и в темноте ее всю обрызгало крупными холодными каплями. Мокрая тонкая кофточка прилипла к плечам. Она не замечала, что вся дрожит от холода, и стояла во тьме, прижавшись к дереву, точно стараясь совсем исчезнуть в сырой чаще.
   Слышно было, как со смехом и криком вышла арбузовская компания на крыльцо, как они вышли за ворота и долго рассаживались в экипажах. Лиза слышала, как Арбузов кричал:
   – Сергей, садись со мной!
   И при имени Михайлова вся сжалась в немом ужасе.
   Нестройно и дико заголосили на улице бубенчики и быстро стали удаляться. Слышно было, как глухо дрожала земля. Все тише и тише звенели голоса, и, наконец, все стихло. Тишина выступила отовсюду и заворожила жутким безмолвием темный сад. В недостижимой высоте, за тучами, еще дальше, еще выше ярко и холодно замигали звезды.
   Лиза тихо, как привидение, вышла из сада и растерянно остановилась посреди двора.
   «Куда теперь?» – не подумала, а почувствовала она.
   Домой?.. Зачем?.. Там ждали ее оскорбления, там она была грязным пятном, испортившим жизнь. Все кругом опустело, никому и нигде она не была нужна.
   Медленно прошла Лиза мимо крыльца, по которому час тому назад взбегала с таким радостным нетерпением, и невольно оглянулась на него.
   Двери, наглухо запертые, смутно белели во мраке. Черной массой тяжело и страшно высился дом, и ни одного огонька не было в темных окнах.
   Лиза остановилась, посмотрела кругом, как выгнанная из дому, и вдруг бросилась на крыльцо, положила голову на грязные, затоптанные пьяной толпой ступени и замерла.
   Бледный отсвет звезд чуть освещал ее скорченную жалкую фигуру на ступенях крыльца. Она лежала без мысли и движения, чувствуя только одно, что ей некуда идти отсюда, где умерла ее любовь.
   Она не думала об этом, но во всем теле ее было такое чувство, точно она сошла с ума: ее огромная беззаветная любовь наполняла и освещала для нее весь мир, она казалась Лизе такой громадной, что порой делалось страшно, что такое большое чувство в ее маленьком теле, и казалось, будто сердце не выдержит. И вдруг это громадное, больше земли, подымающееся к самым звездам, оказалось не нужным никому. Была страшная боль и дикое удивление. Она даже плакать не могла и лежала как мертвая, в глухом забытьи, испачкав всю руку и плечо в липкой холодной грязи.
   Что-то мягкое, теплое и мохнатое скользнуло по ее ногам, и горячий собачий нос ткнулся ей в самое ухо. Дворовая собака, виляя в темноте хвостом, смотрела на нее, и странная печальная ласка светилась в черных умных глазах, говорящих что-то, чего не могла выговорить немая смешная морда.
   Лиза с силой охватила мохнатую жесткую шею и прижалась лицом к пахнущей псиной мокрой шерсти.
   Собака радостно заволновалась всем телом, стала вырываться, горячо и громко задышала в ухо и вдруг широко лизнула ее прямо в нос.
   Лиза машинально отодвинулась, оглянулась кругом, увидела темный сад, звезды в вышине, себя, маленькую и жалкую, никому не нужную, на грязном крыльце обнимающую чужую собаку.
   Страшная жалость к себе потрясла ее, и она, наконец, поняла все: она поняла, что все кончено, и она даже не увидит больше Михайлова; Лиза почувствовала, что сердце ее оборвалось. Она не обвиняла его: странная печальная покорность была в ней. Ну, да, она любит его и теперь даже больше, и должна умереть, потому что не может жить без него. Это разумеется!.. Жить не для чего. Отец, верно, уже знает, где она… Лучше умереть!.. Ну, что же… ее любовь не нужна ему, он не виноват, что не любит ее. Только зачем же он ласкал и целовал ее?.. Только женщина?.. Разве это можно?.. Ведь она не только женщина, у нее не только это тело, о котором он говорил, у нее вот тут, в груди было что-то светлое, как маленькое солнце, а теперь там пусто, холодно и так больно, больно!.. Неужели ему не жаль ее? Ведь она же любит его!..
   Ей было странно, что это слово, такое большое и прекрасное, звучит так бледно и ничего не доказывает. Ну, да, она любит, но ему-то ее любовь не нужна. Просто – не нужна!.. И вся красота и громадность от этого одного слова «не нужна» обращаются во что-то пустое, глупое и жалкое.
   Значит, в то время, когда по целым дням и ночам она с мокрыми от любви глазами думала о нем, задыхаясь от счастья, вспоминала его лицо и его ласки, он целовал и ласкал так же, как ее, другую женщину! Лиза вспомнила Евгению Самойловну как живую, увидев ее всю, в ярком красном платье, с красивым смелым лицом, гибкую, стройную, ловкую и изящную… Больно сжалось ее сердце: да, та лучше, страшно лучше, страшно лучше ее!.. Какими же жалкими и бедными казались ему ее ласки после ласк той женщины?.. А она чувствовала такую гордость, что ему нравится ее тело!.. Какой же смешной и жалкой была она, когда под его ласками думала, что доставляет ему громадное наслаждение, и была счастлива этим!..
   Чувство невыносимого унижения подавило Лизу. Она вся скорчилась на крыльце, точно даже от звезд хотела спрятать свое жалкое, никому не нужное тело.
   И вдруг вспомнила последнюю сцену.
   Она увидела себя с горячим чувственным лицом, с позорными, просящими ласки глазами, мутную влагу которых она сама тогда почувствовала. Как она хотела его ласки, как тянулась к ней, подставляя себя, напрашиваясь, как последняя тварь!.. Что с ней сделалось тогда?.. Как она могла быть такой?.. Должно быть, она была отвратительна в эту минуту!.. А ведь он не хотел ее, он даже не обрадовался ей. Она сама навязалась ему, а он взял ее только из жалости.
   Ужас отвращения к себе самой потряс Лизу. Все тело, руки, ноги, плечи, грудь показались ей омерзительно грязными. Она заметалась, как подстреленная, вскочила, упала на крыльцо, опять вскочила и опрометью бросилась со двора.



XV


   В клубе было пьяно, шумно и буйно. Из буфета несся такой треск, звон и гам, точно там была драка и били посуду. Многие обычные посетители ушли из клуба, узнав, что кутит арбузовская компания. Ждали скандала, и толстый дежурный старшина трусливо мялся возле буфета, не зная, что предпринять.
   Некоторые, уходя, говорили ему оскорбительные вещи. Жена директора гимназии сказала возмущенно:
   – Если миллионер, так ему вес можно!.. Это безобразие!
   Коротенький добрый человечек растерянно развел руками.
   – А что я могу сделать? Вот будет общее собрание, тогда мы подымем вопрос…
   – Ваше собрание! – презрительно воскликнула жена директора. – Разве вы посмеете хоть слово сказать Арбузову? Дождетесь, что он начнет всем физиономии бить!
   – Бить не бить, а горчицей мазать начнет! – заметил молодой учитель русского языка, однако так, чтобы старшина не слыхал.
   Дама язвительно захохотала и вышла, гордо подняв голову, а старшина растерянно побежал в буфет, где ни с того ни с сего напустился на лакеев.
   Арбузов был пьян: как никогда. Он кричал, опрокидывал бутылки, требовал все новое и новое шампанское. Лицо его было смертельно бледно, и глаза смотрели почти безумно.
   К компании присоединились еще два офицера, седой ротмистр из татар и хорошенький мальчик корнет со свеженьким личиком, влюбленный в Арбузова, который подавлял его богатством, бесшабашностью и размахом. Пришел из библиотеки и маленький студент Чиж.
   В этот вечер пил даже Наумов, хотя и не было заметно, чтобы это на него особенно подействовало.
   Рысков, оглушенный и ошеломленный великолепием кутежа, страшно гордый тем, что находится в компании миллионера Арбузова и господ офицеров, робко сидел на краешке стула, и перед тем, как взять рюмку или кусок, оглядывался на Чижа.
   Михайлов выпил один за другим несколько стаканов и страшно побледнел. В голове у него было совершенно ясно, и все звуки, движения и слова даже как-то особенно отчетливо врезывались в мозг, но в то же время он был пьян и чувствовал это. Был он как в лихорадке и блестящими глазами оглядывал всех, точно видя их в первый раз. Где-то, в самом краешке мысли, мелькало у него что-то гадкое, как трусливый серый зверек с длинным хвостиком: было какое-то скверное воспоминание, но как он ни старался поймать его, не мог.
   Чиж сидел в уголке и тоже мучительно приглядывался ко всем: он не знал, известна ли им его история с Трегуловым, боялся намеков и все время был настороже, как затравленный. Почему-то ему казалось, что именно Арбузов непременно заговорит об этом и заговорит в самой издевательской, оскорбительной форме. Поэтому он все время порывался уйти, но решительно не мог: воспоминание о своей маленькой комнате с голыми стенами и тусклой свечой, с мучительными одинокими думами и тоской вызывало в нем чувство, близкое к ужасу.
   Тренев пил и кричал больше всех. Он чувствовал себя превосходно: дома было тихо, жена сама послала его развлечься, и Тренев с нежностью думал, что она встретит его ласково и радостно. Поэтому он был влюблен в нее снова, и ему страстно хотелось кому-нибудь рассказать, как он любит свою жену и какая она прелестная женщина.
   Он все время приставал к Краузе.
   Длинный корнет пил мало, был бел, как картонный, и окончательно молчалив. Косые брови особенно резко шевелились на его мефистофельском лице. Видно было, что им владеет какая-то напряженная мысль.
   – Краузе, пейте! – кричал Тренев, наливая. Вы – славный товарищ, хотя и большой руки чудак!.. Вы не обижайтесь, ей-Богу, чудак!.. Но я вас очень люблю, право!.. Что вы все такой задумчивый? Выпьем лучше!.. Ну, что там думать… всего не передумаешь!.. И не слушайте вы этого…
   Он ткнул пальцем в Наумова.
   – Он все врет, ей-Богу!.. Ведь ты все врешь, батенька, а? – с пьяным дружелюбием на «ты» обратился он к мрачному инженеру.
   Наумов холодно и криво усмехнулся, но ничего не сказал.
   Тренев повернулся к Михайлову и с таинственным видом, но так громко, что все слышали, сказал:
   – Умный человек, ей-Богу!.. Но все врет!.. Это он просто со злости: ему, бедняге, должно быть, самому в жизни не повезло, вот он и кричит, что жизнь надо уничтожить!.. А я не хочу!.. Зачем?.. Жизнь славная штука!..
   Тренев в решительном восторге размахнул руками.
   – Но многое и верно, ей-Богу!.. Он все-таки молодец, и я его очень люблю… Наумов, я о вас говорю… а?
   Наумов уже совершенно зло улыбнулся, но опять промолчал.
   – Кто врет?.. Сам ты врешь! – вдруг привязался Арбузов, через стол расслышав конец фразы. – Все верно!.. Дрянь жизнь, и больше ничего! По-моему, тут и философии никакой не надо и идей не надо, а просто сама по себе дрянь!.. Ну ее к черту!.. Ты как думаешь, Сережа?
   Михайлов блестящими глазами посмотрел на него, хотел что-то сказать, но только махнул рукой. Его прекрасное лицо было весело и ласково, как у ребенка. Ему все нравилось, и все казалось удивительно интересным.
   – Нет, врешь сам! – стучал кулаком по столу Тренев. – В жизни все-таки много хорошего!
   – Ну?.. Что? иронически спросил Арбузов. – Как что?.. Да много… Ну, женщины, любовь, товарищи, природа… Мало ли!
   – Тю! – крикнул Арбузов мрачно и зло. – Счастливая любовь пошлость, а несчастная – страдание!.. Вот!.. Запиши!.. А товарищи… где ты их видел, ротмистр?.. Все друзья-приятели до черного лишь дня!.. Пить вместе – можно, а что у кого на душе делается, черт его знает!.. И никогда не узнаешь!.. А коли не узнаешь, так какое же тут товарищество?.. Ты думаешь, он тебе друг, а он, может, жизнь твою разбить собирается… Ты, Сережка, как думаешь? – спросил он вдруг таким зловещим, почти грозным голосом, что Михайлов оглянулся.
   Но Арбузов уже не смотрел на него и, глядя почему-то на одного Рыскова, очень этим польщенного, продолжал:
   – Раз кто на месте стоит, уж туда не станешь, не столкнув… так что уж тут!.. Товарищи! Друзья!.. Ты знаешь, что я о тебе думаю?.. Ну, вот, что Краузе думает, знаешь?.. Нет. У, немчура длинная!.. Маска, а не лицо… от одного носа жуть возьмет!.. А… любовь, говоришь?. Э, брат!..
   Арбузов махнул рукой и заорал:
   – Вот водка это – дело!.. Не вино и не водку, я кровь мою пью, ею горе мое заливаю!.. Плюнь!.. От хорошей жизни не запьешь, голову дурманом от счастья не заливают!.. Человек первый раз тогда и напился, когда невтерпеж стало!..
   Тренев яростно отмахивался от него.
   – Нет, ты там что ни говори… – хотя в эту минуту ему ровно ничего хорошего в голову не приходило, а было, напротив, очень скверно, одиноко и тяжело. Он поймал вилкой на тарелке какой-то скользкий грибок, положил в рот и поморщился.
   – Правду я говорю? – не унимался пьяный Тренев, не довольствуясь молчаливым согласием.
   – Конечно, правду… подтвердил маленький студент.
   Арбузов злобно захохотал.
   – Если кто и виноват, так люди сами… продолжал Тренев.
   – Какие люди? – подхватил Арбузов, прищуриваясь. – Те, которые бьют, или те, которых бьют?.. Как вы на этот счет, Кирилл Дмитриевич?
   Чиж почувствовал, что вся кровь бросилась ему в лицо. Он растерялся и жалобно оглянулся кругом.
   – Глупо! – сказал он.
   – Что-о? – зловеще переспросил Арбузов и привстал. Его черные воспаленные глаза загорелись бешеным огнем. Он точно обрадовался предлогу сорваться с цепи.
   Чиж искоса взглянул на него и позеленел.
   – Вы слишком мною себе позволяете… – вставая, пробормотал он каким-то жидким цыплячьим голосом.
   – Много?.. Ах, ты… – крикнул Арбузов, но Михайлов схватил его за руку.
   – Захар, ну что ты! – крикнул он.
   – Оставь! – бешено рванулся Арбузов. – Не твое дело!
   – Перестань… или я уйду!.. Как тебе не стыдно? – продолжал Михайлов.
   Арбузов быстро повернулся к нему и с минуту неподвижно смотрел прямо в глаза.
   – Ну, садись, пей!
   Арбузов молчал и не спускал с него неподвижных глаз. Михайлов вдруг тоже замолчал и тоже пристально стал смотреть в глаза Арбузову, не выпуская его руки. Рука эта дрожала все сильнее, но не вырывалась. И почему-то Михайлов почувствовал, что если выпустить руку, Арбузов ударит его. Он побледнел, но еще крепче перехватил руку.
   Вдруг рука перестала дрожать и бессильно обмякла в пальцах Михайлова. Арбузов машинально освободил ее и не глядя сказал:
   – Другой раз не делай… не люблю…
   И заорал на весь клуб:
   – Ну, пей, ребята!.. Что там!.. Кирилл Дмитриевич, выпьем… Я так… я пьян!.. Ну!.. Руку!
   Чиж не подал руки, но его обступили, начали уговаривать. Арбузов сам подошел к нему, добродушно улыбаясь:
   – Да полно… Ну, что там!.. Помиримся!
   – Оставьте, Кирилл Дмитриевич, стоит внимание обращать!.. Ведь он же пьян! – говорил над ухом Чижа огорченный Тренев.
   Чиж со страшным усилием подал руку, не подымая глаз.
   – Ну, вот и ладно! – сказал Арбузов, крепко тряхнул руку Чижа и сейчас же забыл его. Некоторое время он молчал и пил как-то странно, внутрь себя глядя.
   Тренев уселся возле Чижа и, дружелюбно обняв его за плечи, говорил:
   – Вы напрасно придаете этому такое значение… Мало ли на кого может бешеная собака броситься…
   Арбузов вдруг захохотал.
   – Это я – бешеная собака?.. Браво, ротмистр!.. Верно!.. Кланяйся своей жене, ротмистр!..
   Тренев оглянулся на него и добродушно сказал, повернувшись к Чижу:
   – Ну, вот… видите, какой он?.. Ко всем лезет!.. Но я его очень люблю!..
   – А я тебя, ротмистр, терпеть не могу! – подхватил Арбузов.
   Его словно дергало. Видимо, он искал ссоры.
   – Ну, вот, – так же миролюбиво и опять-таки конфиденциально, одному Чижу, сказал Тренев, – я говорил?.. И ничего ему от меня не надо… дурак!..
   Арбузов почесал затылок с самым мирным видом.
   – Ну, пусть… Не всем таким умным быть, как ты!.. И вдруг всколыхнулся весь.
   – А знаете, господа, что с нами будущий знаменитый писатель сидит!.. Вот уж где ума палата!
   Рысков обомлел. Арбузов смотрел прямо на него и злобно усмехался.
   Казначейский чиновник сразу же из желтого сделался красным, поперхнулся куском и пробормотал:
   – Захар Максимыч, вы обещали никому…
   Арбузов сделал удивленное лицо.
   – А ты почем знаешь, что я о тебе?.. Может, это я – знаменитый писатель?.. А, так это – ты?.. А я и не знал!.. Ну, если сам выскочил, так, значит, – ты… Господа, имею честь представить вам будущего Толстого!.. Вы не смотрите, что он только казначейский чиновник и мордой не вышел!
   Рысков заметался, как заяц.
   – Нет, я не потому, что я… я, напротив… что это вы?
   Арбузов его не слушал.
   – Хотите, господа, прочту последнее произведение знаменитого нашего писателя? А?
   – Это любопытно! – отозвался толстый поручик Иванов, которому с самого начала вечера было весьма неприятно присутствие какого-то казначейского чиновника.
   – Читайте, читайте, Захар Максимыч! – крикнул хорошенький мальчик-корнет.
   Арбузов немедленно важно полез в карман и вытащил тоненькую синюю тетрадку, которую сейчас же узнал Чиж.
   – Вот… Слушайте, господа!.. «Любовь», рассказ Александра Рыскова…
   – Захар Максимыч, пожалуйста… как же такое… я прошу!.. Зачем же издеваться?..
   – Я не издеваюсь, я слух хочу усладить!
   – Ну, я вас прошу! – бледный, с красными пятнами и потом на лбу, бормотал Рысков, вставая и протягивая руку к тетрадке.
   – Нет, брат, написал так написал!..
   Рысков бессильно шевелил пальцами протянутой руки, не смея дотронуться до тетрадки, которую Арбузов нарочно держал у самых пальцев его, как бы не замечая протянутой руки.
   – Итак, господа, слушайте: «Александр медленно шел по аллее парка… Его бледное лицо с высоким лбом, на котором вились мягкие каштановые волосы…»
   – Захар Максимыч! с мужеством отчаяния ухватился за тетрадку Рысков. – Но я же не хочу!.. Арбузов медленно и как бы задумчиво повернулся к нему лицом.
   – Не хо-чешь? – по складам произнес он. – Не по-зво-ляешь?.. Жаль! А я бы прочел!
   – Нет! – жалко улыбаясь, сказал Рысков.
   – Нет?.. Ну, и черт с тобой… на! – бешено крикнул Арбузов и швырнул тетрадку прямо в лицо Рыскову.
   Рысков отшатнулся, машинально поймал тетрадку, веером ударившую ему в подбородок, и скомкал ее на груди. Он растерянно оглянулся кругом, точно хотел спросить:
   «За что же это?..» И лицо его было жалко, так было ясно, что он не смеет оскорбиться, не смеет слова сказать, что всем стало неловко. Даже поручик Иванов отвернулся. Один Арбузов смотрел по-прежнему мрачно, и злорадные искры мелькали у него в глазах.
   – Вот вам и жизнь… сочинители! – непонятно проговорил он сквозь зубы с каким-то наслаждением. Ха!.. Инженер!.. За твое здоровье, за твою идею, хоть и ты сумасшедший, и идея твоя сумасшедшая!.. Пей!..
   Наумов приподнял свой стакан.
   Арбузов мрачно, точно отыскивая новую жертву, окинул глазами стол.
   – Краузе! – крикнул он. – Немчура!.. Скоро ты застрелишься?
   – Сейчас, – холодно и высокомерно ответил корнет.
   Это было так неожиданно, что многие прыснули.
   – Вот те и раз! – ошеломленный, вскрикнул Арбузов. – Как – сейчас? Тут?..
   – Тут, сейчас… – так же холодно и высокомерно повторил Краузе.
   Но в ту же секунду все заметили, что лицо его стало совершенно и даже до неприятности бледно, и какая-то судорога стянула острый подбородок.
   – Шутишь! – вдруг дрогнувшим голосом крикнул Арбузов.
   – Я никогда не шучу, – ответил Краузе очень глухо и невнятно.
   И сейчас же встал во весь рост, неимоверно длинный, прямой и тонкий, с лицом презрительного Мефистофеля, на котором резко чернели косые брови.
   Только тут заметили многие (хотя в ту минуту об этом и не подумали, а лишь после вспоминали, как нечто чрезвычайно важное), что Краузе был одет, как на парад: в блестящем новеньком мундире с серебряной шашкой, в щегольских лакированных сапогах. Но хотя и не подумали, но вряд ли не по этой именно незначительной подробности вдруг почувствовали, что это не шутка.
   Странное смятение произошло вокруг пьяного стола, уставленного бутылками, стаканами, грязными тарелками, залитого красным вином, как кровью. Кажется, кто-то что-то крикнул. Совершенно невольно вскочили со своих мест Чиж и Михайлов. Наумов хотел говорить, но Краузе взглянул на него с ледяным величием, и Наумов не сказал ни слова. Арбузов попробовал засмеяться:
   – Ай да немец!
   Краузе с тем же холодным достоинством взглянул и на него. И странно, всякий, к кому поворачивалось его неподвижное лицо со странными косыми бровями, умолкал и оставался на месте. Нечто ледяное исходило от него и замораживало всех.
   – Да, я сейчас застрелюсь, – совершенно спокойно, хотя несколько глухо, сказал Краузе, – как это ни странно… и такое место… но у меня есть свои причины. Я именно ждал такого момента, когда покажется не страшно, а смешно и глупо… Так надо. Я бы мог незаметно, но мне хочется сказать… пусть не думают, что трагедия… Я не могу жить, но не потому, что говорил он…
   Краузе кивнул головой в сторону Наумова.
   – Мне все равно, что реки крови и человечество… Пусть другие живут, если им можно… Я не могу. Я не хочу сам для себя, потому что просто не интересно. Вот и все. Не трагедия, не ужас, не бессмыслие, а просто не интересно. Природа и красота – маленькие и надоедают… Любовь маленькая… Человечество просто глупо!.. Тайны мироздания не известны, а когда узнают – будет не интересно!.. Все не интересно, как то, что уже знаем… В вечности нет ни малого, ни большого, а потому спичка тоже тайна и чудо… Но мы знаем спичку и не интересно. Так и все… И что бы ни открылось. И когда Бога узнаем, будет не интересно. Зачем проповедую, как он… – тут Краузе опять указал на Наумова, – мне просто самому не интересно… Может быть, другим не так… И я еще хотел сказать, что прощайте… Потому что, я думаю, мы больше не увидимся… А если увидимся, то будет так же скучно… Зачем?.. Бессмертие – скучно. Лучше не надо… Будет!..
   К концу его раздерганной, сумасшедшей речи все уже стояли. Никто не верил, и все верили. Странны были лица кругом стола: целая цепь бледных пятен и блестящих зрачков с ужасом страшного предчувствия в глубине. Все застыло в страшном мертвом напряжении, и среди общей тишины холодно и как бы равнодушно звучал голос корнета.