Михайлов постоял, задумавшись. Лицо его становилось спокойнее, но все печальнее. Острый порыв, видимо, проходил и сменялся тихой тоской.
   – Да, – опять заговорил он, устало садясь у стола, – я стал искать наслаждений, – потому что только наслаждение самоцельно, и, конечно, воплотил его в женщине, так как в конце концов наслаждение страсти интенсивнее всех других…
   Доктор Арнольди слушал понурившись.
   – Сначала я искал любви, настоящей, большой, вечной любви… Знаете, я сделал забавное наблюдение:
   теперь слова «вечная любовь» кажутся всем несколько смешными, так что и произносят их все с усмешкой, подчеркивая, что не верят в нее, эту «вечную» любовь, но тем не менее никто и не скажет прямо, что любит на срок… то есть и скажет – даже, но срока слишком короткого не укажет, так что впечатление остается все-таки такое, будто любовь никогда не кончится, и потому, как бы ни условливались любовники, но когда одна сторона охладеет, другая искренно считает себя обманутой! Вы заметили?
   Доктор устало кивнул головой.
   – Ну, так вот… Я хотя тоже произносил эти слова с усмешкой, но на деле искал именно вечной любви, а если не вечной, то все-таки большой, серьезной!.. Удивительно это: ведь раз только не вечная, то и не все ли равно – какая? В конце концов сила и серьезность чувства намеряются именно временем, потому что на три дня, на мгновение можно увлечься и совсем не серьезно: под минутным впечатлением иной раз искренно готов в огонь броситься, а на другой день самому смешно станет! Но я не о том… Тогда я искренно верил в любовь, и когда мне показалось, что я нашел ее, Боже мой, какое это было счастье! И теперь, когда вспомню, чувствую такую грусть, что сердце сжимается! Мы так понимали друг друга, так чувствовали, нам так хорошо было вместе, что казалось, будто ничего больше и не надо. Однако мы сошлись, и даже задолго перед тем почти ни о чем уже и не говорили и не думали, кроме как об этом. Все наши свидания свелись к тому, что я добивался, а она защищалась! Это стало целью, это неотступно стояло в мозгу, жгло и мучило! Я помню, что мысль об этом казалась мне кощунством, что я сам презирал себя, но ничего поделать не мог!.. Все душевные разговоры, общие планы и мечты, искусство и прочее отошло на задний план!.. И когда, наконец, это случилось, помню, я вышел рано утром на приморский бульвар… Утро было такое тихое, светлое, святое, море беспредельно, и звезды блестели над ним прозрачные, как будто дрожащие от своего утреннего счастья… Дышалось так легко и радостно, точно и не воздух, а самый утренний свет входил в грудь. Я готов был кричать от радости, что живу и чувствую! А к ней, подарившей мне такое счастие, я чувствовал такую умиленную, благодарную любовь, что готов был стать на колени и целовать подол ее платья, как у святой! Мне казалось, что моя любовь разливается кругом, как утренний свет… Она, моя любовница, казалась мне такой чистой, точно была соткана из лучей этих бледных утренних звезд… А ведь я еще весь был в поту… ноги у меня дрожали от пережитого возбуждения… Но я тогда ничего этого не замечал… Было только счастье, а в чем оно, я не думал. Было бы слишком дико, ужасно подумать, что все это – только телесная легкость.
   Доктор слушал и чуть-чуть, едва заметно, кивал головой. И нельзя было понять, плывут ли перед ним эти чистые утренние воспоминания, или это просто от старости дрожит голова.
   – Ну, а потом мы стали жить вместе и через год разошлись! Да так разошлись! Да так разошлись, что стали врагами! Оказалось, что все то утреннее счастье – только один миг, никогда не повторяющийся. Очень скоро стали привычны ласки, как домашнее удобство, как некоторое развлечение от скуки!.. Нельзя же было каждый раз выбегать на двор и приглашать всю природу торжествовать событие, которое повторяется каждый день! Страсть стала скучной, комнатной, в ней не было уже восторга, а потому всегда в глубине души жила смутная, но острая тоска… Мы, конечно, и любили, и жалели друг друга, и вместе переживали и горе, и радости, но уже мы были друг для друга два добрых друга, а не любовники; и оттого на каждую хорошенькую женщину я стал смотреть с грустью, точно сам зачем-то отказался от вечного праздника страсти… Вероятно, то же чувствовала и она, потому что стала раздражаться, ревновать и скучать… Нам было скучно и неловко друг с другом, мы были рады, когда с нами был третий кто-нибудь, стали ссориться и замучили друг друга вконец! Наконец мы разошлись… Это был ужасно тяжелый разрыв… Помню, первое время, просыпаясь ночью, я с леденящим ужасом чувствовал, что ее уже нет, что она где-то далеко, с другими, что никогда, никогда я уже не буду принимать участия в ее жизни! Я даже как-то не мог понять этого: если такое громадное чувство исчезает из жизни, то что же не исчезнет, что же тогда важно, что же настоящее?.. Однако через полгода я уже видел, что и без нее живу по-прежнему, так же спокойно сплю, ем, ухаживаю за женщинами… как будто ее никогда и не было!.. А потом я совершенно забыл!.. Тогда я стал переходить от женщины к женщине, ища только быстрой смены и остроты переживаний. Это было яркое время. Несколько лет я прожил так и думал, что нашел то, что нужно. Но это был обман!.. Я вдруг заметил, что начинается та же смутная, но невыносимая тоска, то же ощущение пустоты и ненужности!.. Мне стало просто скучно! Я увидел, что подхожу к женщине уже без всякого восторга, без радости овладеваю, без волнения оставляю… Сначала каждая новая встреча увлекала меня на месяцы, потом на недели, потом на три дня и, наконец, – только до момента обладания!.. У меня даже уже не хватало терпения и желания добиваться, меня раздражали сопротивление и проволочка… Я не могу передать той злобы, которая иногда охватывает меня, когда самой чистой, нежной девушке хочется как можно грубее и циничнее крикнуть: да ну… что там… все равно этим кончится!.. Мне все известно до мельчайших подробностей, я знаю наперед, как начнется и чем кончится с любой из женщин: от десятков их я слышал одни и те же слова, видел одни и те же ласки… И кроме скуки, тоски и отвращения, у меня не осталось ничего!.. Я опустошил свою душу, разменял чувство на мелочи…
   Михайлов опять встал и заходил по комнате.
   – Скажите, доктор, какая нечеловеческая глупость или подлость выдумала сказку о любви?.. Все превосходно описывают любовь только до того момента, когда влюбленные наконец соединяются… Ну, а дальше?.. Дальше – Филимон и Бавкида, Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, пеленки Наташи Ростовой с желтым пятном вместо зеленого!.. А с другой стороны – наслаждения свободной страсти, которые, чем они разнообразнее, тем больше сливаются с грязью и холодом публичного дома.
   Михайлов близко подошел к доктору и, блестящими глазами глядя ему в лицо, сказал:
   – Нет, доктор, если не можешь поверить, если не можешь жить для чего-нибудь, во имя чего-нибудь, то жить нельзя совсем!.. Страсть это гоже сказка, и наслаждениями нельзя заполнить душу свою!.. Остается или поверить в какую-нибудь сумасшедшую идею, вроде Наумова, или, как Краузе, отказаться от всего!.. Помните, как он говорил о спичке?.. Странный он был!.. Я даже не могу понять, умен он был или глуп?
   Михайлов вдруг перебил себя с внезапным взрывом тоски:
   – Скажите, для чего жить, доктор?
   – Не знаю…
   Но вы-то сами для чего живете? – почти с ненавистью спросил Михайлов.
   – Я? – с удивлением переспросил доктор. Я просто устал… Как?
   – Устал. – повторил доктор Арнольди, и в пухлом голосе старого, обрюзгшего человека послышалась в самом деле такая глубочайшая, до самого сердца проникшая усталость, что Михайлов вдруг сразу понял его.
   Да, это так… человек может устать до такой степени, что будет все шагать и шагать вперед, даже не думая об отдыхе, пока не свалится, чтобы не вставать более!..
   Михайлов блестящими глазами смотрел на доктора, как бы стараясь что-то прочесть на его обрюзглом, ничего не выражающем лице.
   – Вот… – сказал он и оборвался. Тут вдруг неожиданно загудел самовар, булькнул, просипел что-то и умолк.
   – Слушайте, доктор, – опять начал Михайлов, как бы прислушиваясь к чему-то в глубине своей души, – вы устали, я понимаю, но ведь я не устал! У меня все рвется и дрожит в душе, я бы, кажется, весь мир схватил и перевернул, а в то же время я не могу жить! Это не фраза, доктор, я, правда, чувствую, что у меня нет почвы под ногами, что впереди нет ничего!.. Мне все равно уже, что было вчера, что будет завтра! Я не могу жить, но и умереть не могу! Я каждый день говорю себе, что довольно, что, умирая, я ничего не потеряю, о чем бы стоило жалеть… Но в то же время, когда я подумаю, что сегодня в последний раз вижу вас, вот этот стул, солнце, что ли, меня охватывает такая тоска, что я в ужасе закрываю глаза на все и стараюсь забыть даже, что смерть вообще существует!.. Мне никого не жаль, доктор, мне совершенно все равно, что умерла Лиза, что застрелился Краузе, что на войне гибнут тысячи людей, что вчера кого-то повесили, но если у меня на глазах у кого-нибудь болят зубы, я корчусь от боли вместе с ним!.. Господи, как я завидую какому-нибудь тупому социал-демократу, который верит в свою программу и твердо убежден, что он должен жить для того, чтобы в сорок втором столетии у всех в супе была курица!.. Я завидую Наумову, который поверил в свою ненависть!.. У меня же в душе ничего нет. Понимаете – ничего! Я даже и понять не могу, как могут люди верить во что бы то ни стало! И я думаю, доктор…
   – Что? – как бы сквозь сон спросил доктор Арнольди.
   – Я думаю, что и никто не верит!.. Ни во что не верит, ни в Бога, ни в черта, ни в человечество, ни в идеалы красоты и правды! И никто не любит жизни, не любит ни природы, ни людей!.. Все это только порождение страха перед концом, отчаянная, безумная трусость: ведь иначе никакими красотами и истинами не соблазнить бы человека и на три дня жизни, потому что жизнь попросту неинтересна!.. И вот одни выдумывают какую-то другую жизнь, другие стараются жить за всех, третьи поют гимны жизни как факту, но все это только от страха перед черной дырой, в сравнении с которой как простое стекло на черном бархате кажется алмазом, так и наше, в сущности, нисколько не любопытное, весьма даже глупое солнце кажется ослепительным источником света, красоты и прочее!.. А я… я такой же трус, как и все!.. Что мне наконец обманывать самого себя?
   Кто-то тяжело взбежал на ступени крыльца и с размаху ударил в дверь. Михайлов вздохнул и оборвался, доктор Арнольди поднял голову.
   – Кто там? – крикнул Михайлов. Дверь ударилась в стену, и, весь забрызганный грязью, белоусый и бледный солдат вбежал в комнату.
   – Доктор, пожалуйте скорейша… несчастье… их благородие зарезались!
   – Кто? – вскрикнул Михайлов и вдруг узнал денщика Тренева. – Тренев? Зарезался? Как?
   – Бритвой! – как помешанный ответил солдат. Михайлов дико смотрел на него. Доктор Арнольди торопливо натягивал пальто.



ХXXV


   Этот день Тренев начал так же, как сотни дней с тех пор, как стал офицером и женился. Встал он очень рано, один напился чаю в пустой и холодной столовой, оделся и сейчас же уехал в канцелярию, где между прочим ему сообщили о самоубийстве Рыскова, а оттуда в эскадрон.
   Стоя посреди двора, раздвинув ноги и куря папиросу, он смотрел, как солдаты выводили лоснящихся, пахнущих теплом и конюшней лошадей, кричал на вахмистра, торговался с подрядчиком и только иногда чувствовал какое-то смутное беспокойство.
   Смерть Рыскова его не удивила: в сущности говоря, он до того презирал всех этих чиновников, учителишек и других, не имеющих чести носить военный мундир, что ему даже казалось очень естественным, что Рысков повесился: если бы его самого обрекли на такое существование, он сделал бы то же самое, как ему казалось. Тренев привык к сытой, высокомерной и веселой жизни офицерского круга, и ему всегда казалось странным, как это могут жить люди вроде Рыскова, обреченные всю жизнь корпеть над какими-то бумагами в каком-то казначействе.
   Другое дело – самоубийство Краузе!.. Оно поразило Тренева как громом, хотя он был простой кавалерийский офицер, чуждый «всем этим философиям», и никаких выводов из этого не сделал. Когда прошел первый ужас, вызванный страшным концом корнета, Тренев только пожалел хорошего товарища и решительно согласился с тем, что Краузе был просто ненормальный человек. Он даже с некоторым самодовольством рассказывал, что первый заметил странности покойного корнета и будто бы тогда же увидел, что дело плохо.
   Но та несомненная, хотя и совершенно непонятная ему связь, которую, как и все, Тренев почувствовал между самоубийствами Краузе и Рыскова, что-то неприятно жуткое шевельнуло в нем. Тренев вспомнил, что говорят, будто самоубийство заразительно, и вдруг ощутил непонятный страх. Смутно припомнились ему те минуты, когда во время ссор с женой он сам хотел пустить себе пулю в лоб, и представление о том, что такие моменты могут повториться, мелькнуло у него в душе с противным ощущением какой-то внутренней слабости. Он как бы почувствовал, что непрочно стоит на земле, и это было так скверно, что Тренев прервал осмотр лошадей, распорядился, чтобы вахмистр сам договорился с подрядчиком, и поехал домой.
   По дороге его остановил тот самый сумрачный штаб-ротмистр, который в ночь смерти Краузе говорил в клубе, что сам очень часто подумывает о том же. И почему-то эта встреча была ему неприятна, хотя он первый заговорил о Рыскове.
   – Ну да, – хмуро сказал штаб-ротмистр, многие и не подозревают, как шатко стоят они в жизни и какого незначительного толчка иной раз достаточно, чтобы все полетело вверх тормашками… Говорят, что не может быть, чтобы это Наумов повлиял на Краузе. А я уверен, что да!.. Тут, знаете, одно слово кстати сказать или чтобы револьвер в подходящую минуту на глаза попался… самый развеселый человек застрелится и не заметит!
   Тренев поехал дальше, и его самого поразило, как болезненно засела в мозгу эта фраза о случайно попавшемся на глаза револьвере. Она всю дорогу вертелась в голове, и оттого еще яснее стало ощущение какой-то непрочности, внутренней слабости и непонятной боязни самого себя.
   За обедом он рассказал жене про Рыскова, но она, оказалось, уже знала об этом и отнеслась к смерти казначейского чиновника совершенно равнодушно. Разговор как-то не завязался, и Тренев лег спать после обеда все с тем же неопределенно неприятным чувством в душе.
   Проснулся он поздно, совершенно успокоившимся и здоровым, с томным, сладким ощущением своего выспавшегося, отдохнувшего здорового тела.
   Еще лежа в постели, он услышал в столовой голоса и звон чайной посуды. Тоненькая полоска света падала из неплотно притворенной двери и придавала темной теплой спальне какой-то особенный уют.
   Треневу не хотелось вставать. Он потягивался, зевал, каждым мускулом тела чувствуя мягкую, наводящую истому постель. Взрыв хохота в столовой встряхнул его. Он решительно и весело вскочил, оделся, умылся холодной водой, причесался щеткой и, свежий, немного красный от умывания и сна, распространяя запах одеколона от всего своего крепко сбитого тела, вышел в столовую.
   Жена сидела за самоваром и, высоко подняв полную обнаженную руку, наливала ему крепкий чай в большой, его собственный стакан в серебряном подстаканнике. По плеску воды в спальне она догадалась, что он уже встает. За другим концом стола сидела хорошенькая нарядная дамочка, жена командира пятого эскадрона, и что-то звонко и громко рассказывала.
   За этой дамочкой, пользовавшейся довольно легкой репутацией, Тренев немного ухаживал. Поэтому при виде ее он еще больше подбодрился и почувствовал себя ловким, блестящим офицером. На лету поцеловав у локтя полную обнаженную руку жены, которую вместе с чайником она нарочно задержала в воздухе, Тренев дотронулся усами до ручки гостьи и сел на свое обычное место. Он был решительно в превосходном настроении духа и с особым удовольствием подвинул к себе крепкий, страшно горячий, как он любил, чай.
   – А ты знаешь, что случилось? – оживленно сказала жена.
   – Что?
   – Ты Лизу Трегулову знаешь?
   – Ну, знаю… – в недоумении сказал Тренев, глотнув чаю, и перед ним пронеслось хорошенькое личико с пушистыми светлыми волосами и наивными серыми глазами.
   – Она утопилась! – захлебнувшись от страшного желания ошеломить его новостью, торопливо закончила жена.
   Тренев недоуменно обвел глазами обеих дам. У них были оживленные, возбужденные лица, и обе они изо всех сил смотрели ему в рот, чтобы не пропустить, какое впечатление произведет на него это известие. Тренев невольно поставил стакан.
   – Но не может быть… Когда? – машинально спросил он.
   – Сегодня, пока ты спал!
   – А в слободке застрелился какой-то мещанин! – тем же радостно-оживленным тоном поторопилась прибавить гостья.
   Тренев растерянно пожал плечами.
   – Черт знает что такое!.. Это уже и в самом деле… Ну, а тот, художник, знает? – вспомнил он Михайлова.
   – Я думаю!.. Весь город об этом говорит… А ты знаешь, она оказалась в интересном положении!
   Опять промелькнуло перед Треневым то же светловолосое и светлоглазое личико.
   – Вот бедная девушка! – сказал он.
   – Чего там – бедная? – презрительно возразила жена, пожимая плечами. – Сама знала, на что шла!
   – Ну, все-таки!
   – И чего они все вешаются на шею этому Михайлову, не понимаю! – заметила гостья. – Мне он совсем не нравится… Терпеть не могу таких самоуверенных «красавцев»!..
   Тренев вспомнил, что рассказывают, будто на полковом пикнике, года два тому назад, слегка пьяная, она отдалась Михайлову там же, в лесу, и немного сконфузился.
   – Да… Но все-таки жаль девушку!.. Ни за что пропала!.. Ну, я понимаю. Рысков… которому есть нечего было! Краузе… из-за идеи!.. Но она?.. Такая молоденькая, хорошенькая!
   Неприятная тень скользнула по лицу жены.
   – Ну, да, – сказала она иронически, – мужчинам всегда жалко хорошеньких женщин!
   Тренев понял, что она ревнует к тому, что другая, хотя бы и мертвая, может казаться ему хорошенькой, и поморщился.
   – При чем тут – мужчины?.. Просто по-человечески жаль!
   – Ну да, конечно же! – не скрывая вызывающей иронии, притворно согласилась жена.
   Гостья лукаво посмотрела на Тренева. Ей очень хотелось «закрутить с ним роман», и она всегда подпускала ему шпильки, что он боится жены. Тренев разгорячился.
   – Нет, в самом деле жаль! – недовольно сказал он.
   Ну да… я ведь то же самое говорю! опять, еще насмешливее, согласилась жена.
   Тренев даже покраснел немного и постарался переменить разговор.
   – Это что-то ужасное! Прямо – эпидемия какая-то!.. В газетах пишут, что теперь везде самоубийства… По-моему, надо бы принять какие-нибудь меры!..
   – А вы знаете, – оживляясь, перебила гостья, – говорят, будто Наумов основал клуб самоубийц и еще восемнадцать человек должны застрелиться, и только тогда все это кончится!.. Что, он интересный, этот Наумов?
   – Как человек или как мужчина? – мгновенно впадая в игривый тон, спросил Тренев.
   Дамочка звонко захохотала, закинув хорошенькую порочную головку и показав Треневу пухлую, точно ниточкой перевязанную, шейку.
   – Ну, и как мужчина!
   – Н-не очень!.. Но он чрезвычайно умный человек! – делая значительное лицо, сказал Тренев.
   – Я непременно с ним роман заведу! – хохотала дамочка. – Клуб самоубийц! Это интересно!.. Он, верно, страшный?
   – То есть страстный вы хотите спросить? – двусмысленным тоном подшутил Тренев.
   Дамочка лукаво погрозила ему пальцем и притворно надула губки.
   – Ну, ну, ну!..
   Тренев вдруг спохватился, что слишком разошелся при жене, сделал серьезное лицо и сказал:
   – Но, кроме шуток… несомненно, что Наумов тут сильно замешан. Клуба самоубийц, конечно, никакого нет, это глупости, а что влияние его на Краузе не…
   – А говорят, что и вы в этом клубе участвуете! – засмеялась гостья.
   – Глупости!..
   – Он больше в попойках участвует! – заметила жена, которую раздражали кокетство гостьи и заигрывания мужа.
   Тренева покоробило, но он постарался засмеяться.
   – Отчего в хорошей компании и не выпить!
   – Очень хорошая компания! – иронически заметила жена.
   – Нет, отчего же!.. Люди любопытные… Арбузов – широкая натура. Михайлов все-таки человек талантливый!.. Чиж – студент… Наумов… Нет, с ними интересно!
   – Да, – махнула рукой жена, – у вас с кем бы ни пить, все интересные будут… в особенности после десятой рюмки!.. А Наумов твой просто мерзавец, по-моему, и больше ничего!
   – Почему мерзавец?
   – Потому, что если проповедовать такие вещи, так надо прежде всего самому застрелиться, а не других толкать!
   Тренев смешался: ему самому казалось так, но все-таки он заспорил.
   – Странная ты, Катя! Если человеку пришла в голову какая-нибудь мысль, так он должен…
   – Я думаю! А иначе нечего и говорить!.. Это подло!.. Небось Краузе-то застрелился, а он себе живет как ни в чем не бывало! Очень жаль, что я с ним не знакома, а то бы ему прямо в глаза сказала… Подло!
   – Странное дело! Ведь он же не говорит прямо, что все должны стреляться? Это уж дело каждого!.. Он говорит о жизни вообще, а что жизнь бессмыслица, так это и я с ним совершенно согласен!
   – Давно ли? – насмешливо спросила жена, раздражаясь все больше и сама не зная почему.
   – Всегда был согласен!.. Да и нельзя не согласиться, если как следует вдумаешься… Стоит только оглянуться на свою собственную жизнь: ну, что в самом деле?.. Вечно одно и то же… ученья, производства, солдаты… изо дня в день!…
   – Не все же у вас солдаты! – засмеялась гостья, с удовольствием прислушиваясь к раздражению, все сильнее звучавшему в споре супругов. – У вас жена, ребенок…
   – Ну, что ж-жена и ребенок! – в увлечении спора возразил Тренев, хотя не мог себе представить жизни без них. И в эту минуту ему в самом деле показалось, что это вовсе не интересно и не важно. – Нельзя же наполнить жизнь только детьми и женами!..
   – О, конечно! – с ненавистью вставила жена.
   Тренев спохватился.
   – Я не в буквальном смысле говорю… а вообще… Живут только для того, чтобы умереть, а если так, то зачем же и жить?
   – Ну, и не живи! уже совсем несдержанно ответила жена.
   Каждое слово жгло ее: всю жизнь она отдала ему, никогда не жаловалась, а он!
   – Ну-у, Катя, – растерявшись, протянул Тренев, – так нельзя спорить!
   – Ну, и не спорь, пожалуйста!
   – Ты как будто обиделась? – принужденно улыбнулся Тренев.
   – На тебя? – сквозь зубы спросила жена, и глаза ее взглянули на него с мучительной ненавистью.
   Гостья увидела, что начинается настоящая ссора, и стала прощаться.
   – Вы такие страшные вещи говорите, – сказала она на прощанье Треневу, – что я вас тоже буду теперь бояться.
   – И роман со мной тоже заведете? – мучительно обеспокоенный ссорой, неизбежность которой уже чувствовал, спросил Тренев, изо всех сил стараясь казаться спокойным и игривым, как прежде.
   Дамочка невольно взглянула на его жену. Она сейчас же спохватилась и рассмеялась, погрозив ему пальцем, но Тренев уже увидел, как сжалось и побледнело лицо жены, понявшей взгляд гостьи.
   Пока гостья одевалась в передней, дамы перекидывались какими-то шуточками, говорили о какой-то юбке и выкройках, но Тренев даже и не слышал уже ничего. Сухой, мстительный взгляд жены, которым она, точно и не видя, провела по его лицу, сказал ему, что ссора уже началась и ничем не остановить ее…
   «Опять! – с тоской подумал он. – Но что же я сказал такого? Господи, когда же это кончится?»
   Он попробовал, будто ничего не случилось, пошутить над страстью жены к нарядам, но она притворилась, что не заметила, и продолжала, будто совершенно беззаботно, болтать с гостьей. Тренев осекся, поймал насмешливо-сострадательный взгляд гостьи и почувствовал себя невыносимо униженным и несчастным.
   Когда дверь закрылась, он еще попробовал заговорить с женой, нарочно, чтобы сделать ей удовольствие, сострить что-то насчет гостьи. Но жена как будто опять не слыхала, вернулась в столовую, взяла книгу и села к столу. Тренев хотел прямо подойти к ней, но вошла горничная и стала убирать посуду. Тренев принялся ходить взад и вперед по комнате, чувствуя, что все дрожит у него внутри. Нельзя же было объясняться при горничной, и это мучило его.
   – А я сегодня славно выспался! – сказал он, все еще пытаясь предупредить ссору, рассеяв ее в пустых обыкновенных словах. – Ты никуда не ходила, Катя?
   Жена не отвечала, упорно не сводя глаз с книги и подперев голову обеими руками, так что Треневу были видны только ее прическа да кончик носа. Только горничная посмотрела на него. Тренев побагровел и, закусив усы, продолжал ходить по комнате. Горничная возилась бесконечно, перетирала каждую ложку, катала стаканы в полоскательной чашке и смотрела их по очереди на свет. Тренев готов был убить ее. Стук стаканов раздражал его до боли. Наконец она поставила всю посуду в буфет, смахнула со скатерти крошки, переставила сдвинутые стулья и ушла.
   Жена не подымала головы.
   И странно – пока горничная была в комнате, Треневу казалось, что только ее присутствие мешает ему просто подойти к жене и в двух словах объясниться. Но как только горничная ушла и Тренев взглянул на неестественную, напряженную позу жены, на ее опущенное лицо, на розовые оголенные руки, упрямо поставленные локтями на скатерть, у него что-то упало внутри, даже тело ослабело, и вместо того чтобы подойти, он молча продолжал ходить из угла в угол.