Он попытался заставить себя работать, но вместо того достал акварельный набросок женской головки с черными блестящими глазами и черными бровями на ярком смелом лице и долго пристально смотрел на него, все прислушиваясь к чему-то, тихо и беспокойно ноющему в душе.
   «Да в чем дело? – почти с раздражением спрашивал он себя. – Мне жаль, что Женечка уехала?»
   Михайлов вздернул плечами и швырнул рисунок в стол.
   – Мало ли их!.. Этого добра везде сколько угодно!.. – с нарочитым цинизмом, точно кому-то назло, сказал он громко.
   Звук собственного голоса в пустом номере, среди ночной тишины огромного здания, показался ему чрезвычайно странным и неприятным. Даже жутко стало. Он встал из-за стола, лег на диван, заложил руки под голову и закрыл глаза.
   И сейчас же перед ним появилось лицо Женечки. Оно посмотрело на него о чем-то спрашивающими, что-то затаившими глазами, качнулось и, поплыв, растаяло в мутной мгле. А вместо него появилась другая женщина – большая, с лениво пышным телом, с серыми, очень открытыми, много знающими глазами.
   Михайлов с чувственным предвкушением представил ее себе всю, от пышной модной прически и тяжелых плеч до узких ступней изящных небольших ног.
   Это была жена одного адвоката, с которой он познакомился здесь, в Москве. На каком-то благотворительном вечере она представила ему и своего мужа: добродушный, немного смешной человек в черном фраке с красной гвоздикой в петлице и с превосходной черной бородой пил у киоска коньяк из тонкой стрекозиной рюмочки и дружелюбно щурил близорукие глаза под золотым пенсне. А она стояла возле, крупная, великолепная, в белом платье, покрытом шелковой сетью, под которой платье казалось наготой, и спокойно смотрела на них прозрачными откровенными глазами. Должно быть, ей доставляло удовольствие видеть, как дружелюбно беседуют ее муж и будущий любовник… Михайлов уже знал тогда, что она отдастся ему.
   В этом самом номере, на той же кровати, на которой вчера по подушкам беспокойно разметывались черные волосы Женечки, она раскинется нагло и бесстыдно, даже не спрашивая, сколько женщин перебывало до нее на этой постели.
   И опять то же, в тех же подробностях, с такими же поцелуями и словами… Только и всего, что вместо черных будут распущены светлые волосы, да вместо крепкого смугловатого тела раскинется, как пышное блюдо, большое, белое, лениво-сладострастное… Только и всего!
   На этот стул вчера было брошено красное платье Женечки, на него же швырнет она свои юбки и шелковый корсет. Так же она будет возиться с кнопками и тесемками, так же сверкнут торжествующей наготой освобожденные пышные плечи…
   Михайлов поморщился болезненно и брезгливо.
   «Ну, а дальше?» – спросил он себя.
   А дальше – ничего!.. Легкая неловкость, холод удовлетворенного желания, и такое же нетерпеливое ожидание, когда она, наконец, оденется и уйдет. Это самое лучшее, что она может сделать: уйти, как можно скорее и навсегда.
   Михайлов лежал с закрытыми глазами и вспоминал.
   Бледной чередой вставали перед ним полузабытые женские лица… Сколько их!.. Белокурые, черноволосые, страстные и холодные, худые и полные, все знающие женщины и робкие девушки со слезами стыда на испуганных глазах. Многих он, кажется, не помнил даже по именам.
   Это вдруг поразило и как бы испугало его.
   Он стал тщательно припоминать и спутался: ярко и полно не представлялась ни одна – он помнил только отдельные моменты, плечи одной, груди другой, изгиб тела третьей… Из прошлого вставали нагие фигуры без лиц, без слов, без имен и расплывались в тумане, как призраки над болотом.
   И это навеяло тоску почти невыносимую. Было такое чувство, точно он вдруг остановился в конце пути, оглянулся и увидал, что не знает, куда и зачем пришел.
   «Но ведь это же и есть жизнь: смена впечатлений и переживаний, непрерывная цепь наслаждений! – с невольным отчаянием подумал Михайлов, как бы споря с кем-то в глубине своей души. Но почему же тогда такая тоска, такое болезненное отвращение?.. Неужели это была ошибка? Ошибка всей жизни!»
   Ледяной холод ужаса прошел по его душе.
   «Полно, не вся же жизнь!.. Не этим же одним я жил… А искусство?»
   «Искусство!» – повторил Михайлов, но душа не отозвалась, и было в ней пусто и мертво.
   «Разве я не люблю искусства?.. Нет, люблю, но… надоест же когда-нибудь людям вечно малевать картинки, вечно писать книжки, вечно лепить статуэтки…» – вдруг неожиданно услышал он пророчески зловещий голос Наумова и почувствовал, что слова сумасшедшего инженера эхом отозвались у него в душе.
   Михайлов ужаснулся открывшейся перед ним пустоте.
   И мысленно перенесся в залы выставки, где был еще сегодня утром и где висело его чистое, холодное «Лебединое озеро».
   Там было неуютно и пусто, хотя толпились сотни людей. Они приходили и уходили, восхищались или смеялись, но чувствовалось ясно, что, в сущности, им все равно. У каждого была своя жизнь, тысячи дел, может быть, и совершенно ничтожных в сравнении с вечным искусством, но для них – гораздо ближе и важнее.
   Пестрые головы крутились внизу, как водоворот, а сверху смотрели на них яркие полотна. Картины сливались в одно пестрое целое, и странно было думать, что не один человек по заказу расписал стены на этот день, а десятки людей искренно мучились над каждым мазком, наивно и свято веря, что совершают неизмеримо важное дело.
   Неизмеримо и свято важно, что один смешал краски так, что напомнил впечатление скотного двора, другой озера с плывущими лебедями, третий заката, четвертый – восхода солнца, пятый – новгородской толпы!.. И это с тем, чтобы завтра добиться впечатления запущенного парка, послезавтра – первого снега, потом – казни стрельцов, нагого женского тела или букета цветов!..
   От начала веков люди изображали все, что вокруг них есть, и торжествовали, что изображают приблизительно верно!.. Тысячелетия пройдут, и они, как вечные дети, все так же будут копировать торжествующую над их усилиями сияющую природу.
   Нет, этим можно жить только наивно веря, а верить можно и в деревянный чурбан… И верили, и верят, и будут верить, потому что страшно вдруг очутиться в пустоте и увидеть, что все – лишь суета и томление духа!..
   «Но ведь то, что есть, – уже факт! – подумал Михайлов. – Да, факт, но факт только тот, что тысячи живущих и давно умерших людей на кусочках полотна, глины или бумаги оставили бледные следы своих переживаний, своей забытой жизни… По этим бледным знакам, как по истершимся письменам, грядущие поколения читают историю человечества, чтобы прочесть, быть может, на последней странице то, о чем догадывались не раз: что жизнь бессмыслица, а люди пылинки, которыми играет ветер вечности».
   «Да, они прочтут рано или поздно все до последней буквы и с мертвой пустотой в душе равнодушно подпишут – конец!..»
   Михайлов встал в страшном мучительном беспокойстве, не зная, что делать с собою. В тоске, от которой все нервы, казалось, вытягивались, как нити, готовые порваться, он несколько минут стоял посреди комнаты, беспомощно и жалко оглядываясь кругом. Потом решительно бросился к кровати и потушил электричество.
   И сейчас же стало светло за окнами. Близился рассвет и мокрым туманом, как чье-то больное дыхание, ложился на запотевшие стекла окон.
   Михайлов тщетно старался заснуть. Быть может, минутами он и забывался тяжелым мутным полусном, но ему казалось, что глаза все время были открыты, а мысли неустанно и больно тянулись в голове, как осенние тучи.
   Будет новый день, новые встречи, новые мысли и чувства… Мною лет проживет он, черные волосы тронет седина, потускнеют глаза и задрожат руки… Старый художник, как каторжник, прикованный к тачке, все будет писать и писать свои картины, не смея остановиться, чтобы не умереть с опустелой душой. Скучно и тускло протянутся последние годы жизни… мало-помалу уйдут женщины, лунные ночи станут только холодными и сырыми, солнечные дни – тусклыми и длинными, жадное тело – тяжелым, нудным бременем, искусство – надоевшей привычкой… А потом, наконец, наступит последняя болезнь, агония и смерть… И под ненужные ему надгробные речи кончится все!..
   Так просто и скучно, как будто бы вся жизнь только и была, чтобы подготовить его к этому неизбежному страшному концу.
   И в тупом забытьи бессонницы Михайлов в первый раз подумал, как было бы хорошо, если бы новый день совсем не начался, и не нужно было бы ему ни картин, ни женщин, ни страданий, ни наслаждений.
   Сладким и милым представился ему покой.



ХIII


   А на другой день он уехал на родину.
   Сам не зная, зачем он едет, Михайлов всю дорогу был в том же тоскливом метании.
   Он то ложился, то вставал, то выходил на площадку, то пил в ресторане-вагоне, то по целым часам бесцельно смотрел в окна.
   За слезящимися стеклами уныло бежали мокрые поля с вросшими в землю, похожими на кучи гнилого навоза деревнями, чахлыми рощицами, дрожащими речонками и куда-то летящими мокрыми воронами. И при взгляде на это унылое бескрайнее серое пространство, сплошь затянутое мутной пеленой дождя, дико приходило в голову:
   «Неужели и тут живут люди?.. Что же они думают, что делают целые долгие дни, чем и для чего живут?..»
   Все было уныло, бедно и серо. Дождь моросил без конца, и казалось, что все – и земля, и небо, и леса, и деревни, и летящие вороны, и мокрые серые мужики на заброшенных полустанках, тупо глядящие вслед поезду, – все плачет в какой-то убогой вечной печали.
   От бессонной ночи в голове Михайлова был туман, по временам он совершенно ни о чем не думал и только чувствовал, что с ним совершается что-то страшное и последнее.
   Только приехав домой и проспав весь день тяжелым тупым сном, Михайлов точно очнулся. Он окинул взглядом запылившуюся мастерскую, увидел мокрый сад за окном и с ужасом спросил себя:
   «Зачем я сюда приехал?.. Ведь это уже конец!..»
   Он вдруг как-то странно растерялся и долго, совершенно бесцельно ходил по комнатам, озираясь кругом, как заблудившийся человек.
   Сумерки сгущались. Михайлов машинально зажег лампу, и сейчас же за окном стало черно, а в мастерской заблестели багетные рамы, и чучело филина родило на потолке огромную, хищно распростершую крылья, черную птицу.
   При свете стало как-то легче. Михайлов напился чаю, разобрал вещи и решил идти в клуб. Ему даже захотелось кого-нибудь увидеть, и не без удовольствия он вспомнил старого доктора Арнольди.
   В это время пришла Лиза.
   Она почти вбежала, мокрая от дождя, запыхавшаяся от волнения, в каком-то сером платочке на распустившихся от сырости волосах. Вид у нее был растерянный и виноватый: она как будто сама испугалась своей смелости и не знала, как он встретит ее, но наивные глаза блестели от радости.
   Михайлов, стоя посреди мастерской со шляпой в руках, несколько мгновений недоуменно смотрел на нее. За все это время он ни разу не вспомнил о Лизе:
   ему казалось, что их связь уже кончена, что Лиза ушла из его жизни навсегда. И вдруг она очутилась у него, в этой робкой позе, в которой чувствовался сдержанный порыв, с этими спрашивающими глазами, лучезарными от любви и радости.
   Она как вошла, так и стала у дверей, виновато и радостно улыбаясь.
   Михайлов взглянул на ее молящие преданные глаза и смутился. Он вдруг понял, что это не так просто, что перед ним – нечто огромное и мучительное, что еще надо пережить.
   – А… вы? – нелепо протянул он и шагнул навстречу, сам не зная, что сделает и скажет.
   Бог знает, что почудилось Лизе в его движении, но лицо ее вдруг осветилось безграничным восторгом и любовью неизъяснимой. Она бросилась к Михайлову, уронила свой серый платочек на пол, охватила его шею обеими руками и замерла, не смея взглянуть в глаза.
   С минуту они стояли среди комнаты, и Михайлов чувствовал, как дрожало и жалось к нему ее гибкое теплое тело под мокрой холодной кофточкой. Он только тут заметил, что на ней нет ничего, кроме этой кофточки и маленького серого платочка. А на дворе было холодно, и шел резкий косой дождь. Что-то теплое и нежное шевельнулось в нем. Он поднял за подбородок ее прячущееся лицо, увидел широко раскрытые, полные светлых слез, почти испуганные от счастья глаза и поцеловал ее в губы.
   Лиза вся вздрогнула.
   На мгновение она как-то отстранилась, взглянула на него и вдруг, еще крепче охватив руками, беззаветно прижалась губами к его губам. Потом опять оторвалась, опять взглянула в глаза, как бы не веря своему счастью, и начала покрывать поцелуями все его лицо, лоб, волосы, глаза… Видно было, что она даже не сознает, что делает.
   И вдруг заплакала.
   – Ну, что… что, моя бедная девочка? – дрогнувшим голосом спросил Михайлов и, чувствуя что-то острое в сердце, стал гладить ее по светлым, еще мокрым волосам.
   – Я так измучилась! – жалко пробормотала Лиза и снова заплакала.
   Он молча продолжал гладить ее по волосам, сверху глядя на склоненную светлую головку. Мгновенный порыв нежности прошел, осталось только чувство острой жалости и мучительное сознание вины. Он сам заметил, как отечески-покровительственно гладит ее по голове.
   Чучело филина злыми желтыми глазами смотрело на них из угла, и почему-то Михайлов обратил внимание на этот неприятный и жуткий мертвый птичий зрак.
   Неожиданно Лиза подняла голову и улыбнулась сквозь слезы.
   – Я глупая! – сказала она. – Милый, милый, милый мой!
   Именно этими словами она думала о нем каждый день и каждую ночь.
   И она опять то отводила его от себя руками, то снова целовала, то снова отстраняла и смотрела безумными от счастья и любви глазами. Она, видимо, уже не знала, что сделать, как выразить ему свою любовь, мукой и счастьем переполнившую все ее молодое тело.
   Михайлову стало неловко и мучительно стыдно.
   – Божество мое! – страстно сказала Лиза, и это банальное слово резнуло его.
   – Ну, будет… вам… сказал он. – Садитесь, что ж мы стоим…
   Но Лиза не выпускала его из рук, точно не слыша, и продолжала смотреть восторженными глазами. В эту минуту она забыла все, что пережила, – тоску, ревность, сплетни всего города, унижение и отчаяние – и видела только его любимого, прекрасного, светлого, как молодой бог.
   В ее сердце была такая огромная любовь, что в ней бесследно растопилось все темное, и Лизе казалось, что отныне осталась только радость.
   – Откуда вы узнали, что я приехал? – спросил Михайлов.
   – А вы не написали мне ни одного слова… ни одного слова!.. А я так… – вместо ответа печально и с мягким укором проговорила Лиза.
   – Я был очень занят… – неловко пояснил Михайлов.
   Но Лиза уже опять не слушала и смотрела на него широко открытыми глазами, безумными от счастья. Раз он здесь, то не все ли равно, что было!
   – Сядем же! – почти страдальчески повторил Михайлов.
   Она испуганно взглянула и покорно пошла к дивану. Но как только села, сейчас же соскользнула на пол, стала на колени и схватила его руками так крепко, что Михайлову стало трудно дышать.
   Это показалось ему и театрально, и смешно. Он даже удивился, что мог сойтись с такой мещанкой. Именно это грубое слово промелькнуло у него в мозгу. Михайлов уже не мог понять такой громадной любви, которая покрывает все, даже самое глупое и нелепое.
   Он почти силой поднял Лизу и посадил рядом, а чтобы удержать – стал целовать, запрокинув ей голову на подушку дивана. Она забилась под его поцелуями и закрыла глаза. И в эту минуту он впервые почувствовал в ней женщину.
   Она принадлежала ему, но еще ни разу Михайлов не услышал в ней ответной чувственности. Она оставалась целомудренной, как девушка, хотя и стала женщиной.
   И вдруг теперь, под его поцелуями, она вся как-то задрожала, стала биться, порываясь встать, потом тихо застонала и замерла, закрыв глаза. Щеки ее горели, и все молодое горячее тело безвольно тянулось к нему. Теперь уже она вся, и душой и телом равно, сама отдавалась ему.
   Эта первая опьяняющая страсть ударила в голову Михайлову. Глаза его хищно загорелись, и тонкие раздутые ноздри задрожали. Он жадно смотрел на странно вздрагивающие ресницы ее закрытых глаз, на бессильно полуоткрытые влажные губы, на пылающие щеки, на все томящееся, тянущееся в истоме тело.
   Все поплыло кругом в тумане. Он опустил ее на диван и обнял с бешеной страстью.
   Ему показалось, что еще никогда в жизни он не испытывал такого полного, захватывающего чувства.
   Лиза открыла счастливые светлые глаза и с радостным удивлением, точно очнувшись, оглянулась кругом.
   Потом вскрикнула и спрятала счастливое горящее лицо у него в коленях.
   А Михайлов уже опять устало и привычно смотрел на нее. Все это он видел, все это знал. Так именно и должна была она вскрикнуть и спрятать лицо. Ему вдруг стало скучно и противно до отвращения.
   «Опять!» – мучительно пронеслось у него в голове, и Михайлову неудержимо захотелось оттолкнуть ее, встать, закурить папиросу, пойти куда-нибудь…
   – Ну, сядьте, Лиза… нам надо поговорить с вами… – с усилием сказал он и сам нетерпеливо поднял ее за плечи.
   – Я вас люблю! – вместо ответа, как безумная, сказала Лиза.
   Михайлов беспомощно замолчал.
   – Ну, говорите, говорите! – быстро и виновато проговорила она, все еще не решаясь посмотреть ему в лицо, очевидно, плохо соображая и все еще переживая то громадное и новое, что совершилось в ней.
   Это был и светлый восторг, и чистый, как волна, прилив могучих сил обновленного в страсти тела, и девственный стыд. Она была счастлива каждым атомом тела и души, и в то же время казалась себе отвратительно мерзкой, развратной и грязной.
   – Видите, – начал Михайлов, – я давно хотел сказать вам… напрасно вы меня так любите…
   – Вы – мое божество – повторила Лиза с беззаветным и упрямым восторгом, как бы покрывая этим словом все, что он может сказать.
   Михайлов передернул плечами.
   – Не буду, не буду! – как маленькая, заторопилась Лиза и схватила его за руки, снизу заглядывая в глаза с радостной виноватостью.
   – Что вы хотите сказать? переспросила она комично серьезно, видимо стараясь показать, что успокоилась и слушает внимательно. Страшно внимательно!.. – Почему – напрасно?.. Разве вы не прекрасный… любимый мой!..
   Страшная тяжесть все больше давила Михайлова.
   Он растерялся перед этой ничего не признающей и не видящей любовью.
   – Вы такой талантливый, прекрасный… божество мое!
   Это слово начинало приводить Михайлова в бешенство. Оно казалось ему нестерпимо вульгарным. Он почувствовал, что в нем рождается жестокая, злая решимость.
   «Это надо кончить сразу!» – сжав зубы, подумал он.
   – Я вовсе не такой, как вы думаете, Лиза! – криво улыбаясь, сказал Михайлов. – И самое лучшее, что вы можете сделать, это разлюбить меня как можно скорее!
   Лиза вдруг побледнела и с ужасом посмотрела на него. В ее светлых глазах проступила какая-то страшная бездна.
   – Разве это может быть! – с диким изумлением возразила она.
   Михайлов не нашелся, что сказать.
   Лиза долго смотрела на него широко открытыми помертвевшими глазами. И по мере того, как под ее взглядом лицо Михайлова невольно отворачивалось, она все больше и больше бледнела.
   – Вы меня уже больше не любите? – медленно выговорила Лиза, как будто не веря даже возможности этого.
   – Я никого не люблю! – угрюмо и неловко ответил Михайлов.
   Наступило молчание. Губы Лизы вздрогнули, точно она хотела что-то спросить и не решилась выговорить.
   – Ах, Лиза! – горько сказал Михайлов, не в состоянии перенести се странного взгляда. – Если бы вы только знали, как мне тяжело!..
   – Вы любите другую? – так же медленно и мертво спросила Лиза. – А я?..
   Она, очевидно, не могла понять. Ей казалось так просто и ясно, что раз она отдалась ему, раз она любит его больше жизни, больше самой себя, больше всего на свете, раз было то, что было сейчас, – он не может не любить ее. Иначе что же тогда?
   – Я уже сказал вам, что никого не люблю! – болезненно повторил Михайлов и встал.
   Она сидя снизу смотрела на него, точно видела впервые, и не могла узнать этого милого и так непонятно жестокого к ней лица.
   – Слушайте, Лиза, – стараясь быть спокойным, заговорил Михайлов, не глядя на нее, – я слишком много жил с женщинами, слишком измотался и разменялся, чтобы любить так, как любите вы… Вы мне нравитесь просто, как женщина… когда вы близко, я не могу не хотеть вас, но любить я не могу… не умею!..
   Лиза молчала и неподвижно смотрела на него.
   – Вам нужен человек, который любил бы вас так, как вы этого заслуживаете… Вы такая милая, нежная, красивая… вас нужно любить здоровой, настоящей любовью… А для меня это уже невозможно!.. У меня нет ничего, кроме чувственности… Для меня вы – только одна из многих… А разве вы согласитесь быть одной из нескольких одновременно?..
   Лиза вздрогнула и отшатнулась, точно ее ударили по лицу. Она, должно быть, что-то поняла, потому что зашевелила губами.
   – Так это правда, что вы… жили с этой актрисой? – страшно медленно и с усилием неимоверным проговорила она.
   Михайлов невольно отвел глаза и почувствовал себя ничтожным, грязным и жалким перед нею.
   – Я все-таки не так виноват перед вами… – вместо ответа растерянно стал оправдываться он, – я никогда не говорил вам, что люблю вас…
   В эту минуту ему действительно казалось, что это так, потому что, когда он говорил «люблю», слова этого не было в душе, и оно не замечалось и не запоминалось.
   – Вместе со мною? – не слушая, продолжала Лиза.
   Михайлов пожал плечами.
   Лиза медленно встала и как потерянная начала что-то искать вокруг себя. Губы ее дрожали, помертвевшие глаза смотрели с ужасом, как две ледяные бездны, в которых все умерло.
   Михайлов машинально, вслед за ее движением, подал ей ее серый платок и, только подав, ужаснулся тому, что сделал.
   Она дико взглянула на платок, судорожно схватила его и прижала к щеке, продолжая смотреть на Михайлова непонимающим безумным взглядом. Потом схватилась за голову, ахнула и бросилась из комнаты.
   – Лиза! – растерянно крикнул Михайлов и шагнул за нею.
   Но она не вернулась.
   Он долго стоял посреди комнаты и смотрел на незапертую черную дверь.
   Невыносимое отвращение к самому себе охватило его. Точно все сразу оборвалось и рухнуло вниз. В душе не было ни жалости, ни тоски, одна страшная, равнодушная усталость и судорога отвращения. Но в эту минуту он еще не сознавал всего ужаса случившегося.
   Чучело филина дико и злобно таращило на него желтые круглые глаза.



XIV


   Гром, треск и звон заставили Михайлова очнуться. Кучка людей с криком и топотом подымалась на крыльцо. Прошло несколько мгновений, и в черном квадрате двери показалась широкая, размашистая фигура Арбузова в красной рубахе под расстегнутой поддевкой, в лакированных, грязью обрызганных сапогах и в фуражке, лихо сбитой на затылок.
   – Вот он! – заорал Арбузов, крепко шагая в комнату. – Здравствуй, Сергей!.. Ты один?.. А мы за тобой… едем!
   – Куда? – все еще не опомнившись, машинально спросил Михайлов.
   Шумной ватагой вошли за Арбузовым длинный, в длинной кавалерийской шинели корнет Краузе, усатый Тренев, толстый поручик Иванов и сзади всех какой-то молоденький офицер и робкий, смущенный Рысков.
   – В клуб!.. Пить будем и гулять будем, а смерть придет – помирать будем! – кричал Арбузов, размахивая руками. – Я, Сергей, уже недели три пью, никак протрезвиться не могу!.. Оно и правильно: что еще на свете делать?.. Не всем же художниками и покорителями женских сердец быть!.. Кому какое счастье!.. А актерку где дел?
   – Ты и сейчас пьян! – криво усмехнулся Михайлов. – Не городи ерунды!
   – Ерунда?.. Верно! – как бы в решительном восторге заорал Арбузов. – И актерка – ерунда, и все прочие – ерунда!.. Так я говорю, Сергей, а?..
   Он был бледен, на лбу у него крупными каплями проступал пот.
   – Так, так… – неловко согласился Михайлов, чтобы отвязаться.
   Ему чрезвычайно неприятен и тяжел показался Арбузов.
   – А вы из Москвы? – вдруг выступил вперед длинный учтивый Краузе. – Какая там погода?
   Михайлов с удивлением взглянул на него и подумал, что корнет тоже пьян. Тогда он внимательнее присмотрелся ко всей компании и увидел, что, кроме Наумова, и все пьяны не меньше. Кстати, появление Наумова почему-то было неприятно Михайлову, как будто инженер напомнил ему что-то тяжелое.
   Арбузов кричал и махал руками. Краузе молча и внимательно шевелил бровями. Тренев молодецки подкручивал усы и хохотал неизвестно чему. Рысков, еще не освоившийся с компанией, в которую попал по прихоти Арбузова, жался за спинами и не знал, куда девать себя.
   Михайлову пришло в голову, что хорошо бы и самому напиться: закружить голову пьяным угаром так, чтобы все полетело к черту. Лицо Лизы с ее непонятными прозрачными глазами все еще стояло перед ним. Ну, что ж… сказал он, – ехать так ехать!
   – Браво! – заорал Арбузов так, что беспокойно вздрогнуло чучело филина с дикими желтыми глазами.
   Арбузов обратил на него внимание. Широко расставив ноги и свесив голову с упрямым широким лбом и воспаленными черными глазами, он долго мрачно всматривался в нею, потом с отвращением поморщился.
   – Зачем ты эту пакость держишь?.. Я тебе лучше медведя пришлю.
   – Куда я его дену? Медведь лучше.
   – А где ж ты его возьмешь?
   – У меня медведь есть.