Начинает Цветаева рассказ со ссылки на Рильке, как бы этим подчеркивая свою духовную общность с ним. Эта общность и в теме и в подходе к ней. Тема — воспоминания эпизода из детской жизни, пустякового и незначащего, но освещенного той предельной наблюдательностью, которая делает каждый пустяк значащим и значительным. Цветаева только рассказывает, она не впадает ни в отступления, ни в нравоучения. Но ее рассказ все время толкает вас на собственные припоминания, вызывает острые вспышки памяти о своем давнем прошлом. Конечно, так дети не могут рассказать своего детства. Надо прожить долгую жизнь, чтобы так вспомнить — и жизнь в однообразном пансионе, и неожиданную радость при представившейся возможности нарушить ее однообразие поездкой «К Ангелу», к хозяевам деревенской гостиницы, с детьми которых вместе прошло веселое солнечное лето, и остроту разочарования от неисполненной мечты, а затем — встречу с необычной, «непохожею ни на одну», владетельницею романтического замка «Турн унд Таксис», с певучим «коричневым» голосом, обладавшей к тому же таким чудным псом, «Тирсом» — «шоколадным», гладким, которого и гладить и целовать хочется, но — старшие мешают. И на этом фоне так ярко ощущаемую ложь этих старших, обеих фрейлен, в таком резком контрасте находящихся с «коричневой» княгиней и «шоколадным» Тирсом. Там — правда, здесь — ложь. Да, так не могут рассказать своего детства дети. Но ведь и сон свой можно рассказать только бодрствуя, тогда, когда он уже далекое ушедшее прошлое. Редко кому удается рассказать свой сон так, чтобы в нем сохранилось все его очарование. Также редко кому дан талант рассказать свое детство. М.Цветаевой этот дар передачи своего прошлого присущ в высшей мере. Не потому ли, что Цветаева в высшей мере, по существу «романтик», влюбленный в прошлое. «Как хорошо сидеть спиной к лошадям, когда прощаешься! Вместо лошадей, которые непоправимо везут и неизбежно доставят нас туда, куда не хочется, в глазах то, откуда не хочется, те, от кого…» (закончим за писателя)…уезжать не хочется. Сама Цветаева мне представляется такой — всегда «сидящей спиной к лошадям», смотрящей в прошлое, им очарованной и в него влюбленной.
   И именно потому, что она в нашей литературе «поздний романтик», она так не ко двору пришлась нашей неромантической современности.

С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 52
<Отрывки> {161}

   Вот наш патент на благородство.
Тютчев [543]

   Если считать, что главнейшей задачей русской эмиграции является сохранение преемственности русской культурной традиции, то надо признать, что журнал «Современные записки», сумевший исключительно в трудных условиях зарубежного существования издать пятьдесят две книжки, блистательно до сих пор с этой задачей справлялся.
   Каждая новая книжка этого журнала была настоящим праздником для всех любителей русской литературы. Но и в политическом отделе, как бы ни относиться к статьям отдельных авторов, журнал дал чрезвычайно много ценного и интересного, предоставляя свои страницы писателям и публицистам различных направлений. <…>
   Воспоминания Марины Цветаевой о Максимилиане Волошине («Живое о живом») являются лишним доказательством какой-то особенной, жизненной одаренности этой оригинальности писательницы, поэтическое творчество которой за последние годы так часто приводит в недоумение всех, знающих, что она могла бы еще дать русской поэзии, если бы не соблазняли ее странные эксперименты над русским языком и русским стихом.
   Необычайная живость в воскрешении собственного прошлого, соединенная с какой-то капризной прихотливостью, невольно вызывает в памяти любопытнейшие отрывки из воспоминаний Андрея Белого, в свое время появившиеся в «Соврем<енных> записках», [544]хотя Марина Цветаева в этой статье совершенно свободна от синтаксических причуд Андрея Белого.
   С яркостью встает перед нами, наряду с образом гимназистки в очках и чепчике, страстной поклонницы Наполеона и Орленка, юной поэтессы Марины Цветаевой, — образ Максимилиана Волошина, этого интереснейшего поэта и оригинальнейшего человека, к творчеству которого мы надеемся еще вернуться на страницах нашего журнала.
   Цветаева вспоминает мистификацию со «стихами Черубины де Габриак, редакцию Аполлона», поголовно влюбленную в эту таинственную незнакомку, и многое еще из «малой истории литературы». <…>

В. Ходасевич
Рец.: «Современные записки», книга 53
<Отрывок> {162}

   <…> Чтобы закончить эту статью, скажу несколько слов о воспоминаниях Марины Цветаевой, посвященных недавно умершему Максимилиану Волошину. Воспоминания эти написаны с большим блеском и сильным чувством. Их вторая половина, напечатанная в отчетной книжке, особенно хороша. Не могу, однако, не отметить то обстоятельство, что образ Волошина и едва ли не все с ним связанные явления, на мой взгляд, даны в очень схожем, но чрезмерно преувеличенном виде. И сам Волошин, и его прелестный Коктебель, и его стихи мне хорошо ведомы. Волошину и его матери (которая удалась Цветаевой даже больше, чем сам Волошин, ибо вышла не столь преувеличена) обязан я очень хорошими днями своей жизни. И все же должен сказать, что только при крайней стилизации можно изображать Волошина таким титаном и мудрецом, каков он у Цветаевой. Это был очень милый, очень образованный, очень одаренный, но и очень легкомысленный, даже порой легковесный человек, писавший довольно поверхностные стихи, из которых самые неудачные своей оперной красотой имели наибольший успех у некомпетентных ценителей. Воспоминания Цветаевой о Волошине неизмеримо значительней самого Волошина: в этом их замечательное литературное достоинство и несомненный мемуарный недостаток. <…>

В. Шнеерова
Русские писательницы за рубежом
<Отрывок> {163}

   День за днем уходят годы нашей жизни за границей, годы скитания после войны и революции, годы тревог и труда. В этих рамках место русской женщины изменилось. Расширился опыт, в борьбе за право жить наравне с мужчиной она была вынуждена с ломкой внешней перенести и внутреннюю ломку.
   Былые мотивы женского творчества: любовь, материнство, брак и соответствующий им лирический тон перестали быть всепоглощающими: явились новые темы и новые формы.
   Война, революция, прошлая Россия, свое и чужое место в ней, — новая страна, новые люди, среди которых русская женщина нашла свой дом, — перемены в ее миропонимании — вот далеко не исчерпанные мною новые темы.
   Имен много: в беглом очерке придется коснуться лишь тех, которые затронули ответные струны у нас, через Атлантический Океан, через весь Северо-Американский континент докатились сюда, к берегам Великого Океана.
   Марина Цветаева, поэтесса, имя которой было знакомо нам до революции, в России, ищет все время новых путей и в смысле формы, и в смысле многообразия сюжета. Наряду с поэзией у нее ряд драматических произведений, критическая проза, автобиографические и биографические очерки, рассказы. Форма очень своеобразная. «Крысолов» (1925) — лирическая сатира на мелкий немецкий мещанский мирок, — яркий пример ее стиха. «Твоя смерть» (1927) — очерк, посвященный Райнер Мария Рильке, — образец ее прозы. Извечная, необъятная тема: жизнь — смерть — бессмертие духа. Тесно связаны три смерти: француженки — учительницы музыки, русского мальчика, недоразвитого Вани и смерть Рильке. Мистическая связь между этими смертями. «Не тебе говорю, — всем — призрак», то есть величайшее снисхождение души к глазам…
   «Мы хотели тебя видеть — и видели. Мы хотели твоих книг — ты писал.
   Волей нашей, то есть всем трагическим недостатком ее, всем безволием, всей мольбой о всей твоей, закляли мы тебя на землю».
   Очерк «Наталия Гончарова» (1929) единая в своем роде художественная критика. Ярко выявлен образ человека и живописца. Гончарова, по словам Цветаевой, — растение, «живой глагол».
   «…Сама растение, она не любит их (куст, ветвь, стебель, побег, лист) отдельно, любит в них себя, нет лучше чем себя, свое».
   Эти слова подходят к самой Цветаевой, которая в слове ищет дух, связь с собой и людьми, в звуках — созвучия. <…>

Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 54
<Отрывок> {164}

   <…> Чрезвычайно интересен «Дом у Старого Пимена» Марины Цветаевой. Вот человек, которому всегда есть «что сказать», человек, которому богатство натуры дает возможность касаться любых пустяков и даже в них обнаруживать смысл… Многие, отвергая ее стихи, — действительно трудные, многословные и по творческому методу крайне спорные — считают ее заблудшим талантом, писательницей, одаренной, но сбившейся с пути. Проза М.И.Цветаевой должна бы у всех рассеять сомнения, ибо проза, по сравнению с поэзией, — это, так сказать, «за ушко да на солнышко». За рифмами в ней не спрячешься, метафорами не отделаешься… На «солнышке» Цветаева расцветает. Вспоминает она свое далекое детство, рассказывает о старике Иловайском и о каких-то давно умерших юношах и девушках, — что нам они, казалось бы? Но в каждом замечании — ум, в каждой черте — меткость. Нельзя от чтения оторваться, ибо это не мемуары, а жизнь, подлинная, трепещущая, бьющая через край. Чуть-чуть отдает, правда, Марией Башкирцевой вместе с доморощенным, сыроватым, московским «ницшеанством», но это уже относится к характеру рассказчицы, а не к ее дару. <…>

Ю. Иваск
Цветаева [545] {165}

   Сердце — бросив…
   — ликуй в утрах,
   Вечной мужественности взмах! [546]

1
   У Цветаевой есть свой читатель, но, по-видимому, для литературных кругов эмиграции ее творчество — нечто чуждое и даже враждебное. Цветаеву — ценят, печатают, но, за малыми исключениями (Слоним, Святополк-Мирский), о ней не говорят — замалчивают, и это, думается, вполне естественно. — У Цветаевой — «наступательная тактика»; Цветаева требует и завоевывает — это-то именно и чуждо всей вообще зарубежной литературе, которая не наступает, а обороняется, защищается и — укоряет, взывает (— «глас вопиющего в пустыне» [547]). Цветаева слишком сильна для литературных сфер эмиграции — это не обвинение, лишь констатирование факта.
   Цветаева в одиночестве. Но в этом своем одиночестве Цветаева разрабатывает, в сущности, очень современные темы. Цветаевское творчество чуждо злободневностям современности, но в нем действуют силы крайних (не в зависимости от их окраски) течений нашего века. Цветаева — очень «эпохальна», но мудрее самой эпохи — захватывает глубже и видит дальше.
   Однако сперва о чисто поэтической задаче Цветаевой.
2
   Поэзия Цветаевой — отталкивается от XVIII в. B ee поэзии живут традиции, назовем условно, державинско-шишковской школы декламативной поэзии архаистов. Вот формула одной из главных задач этой школы:
   1) «Уметь высокий Славянский слог с просторечивым Российским так искусно смешивать, чтоб высокопарность одного из них приятно обнималась с простотою другого».
   2) «Уметь в высоком слоге помещать низкие слова и мысли… не унижая ими слога и сохраняя всю важность оного» («Рассуждения о Старом и Новом Слоге», 1803, адмирал Шишков). [548]
   «Эти строки», пишет Цветаева, «я ощущаю эпиграфом к своему творчеству» (из письма). [549]
   Державинско-шишковская языковая традиция идет через Тютчева, мимоходом задевает, напр., Кузмина, Мандельштама и, наконец, продолжается Цветаевой (NВ. — Вяч. Иванов — представитель старой архаической школы, ломоносовской, херасковской, в его поэзии — гегемония «высокого штиля»). Возможно ли дальнейшее развитие этой традиции? Не завершительница ли Цветаева? — Может быть; но высокие интонации декламативной мелодики (выражение Б.Эйхенбаума) в поэзии архаистов, слышимые также у Некрасова и Маяковского, еще далеко не использованы. Когда говорят о кризисе современной поэзии, как-то не учитывают эту поэтическую традицию, а некоторые, может быть, даже считают ее антипоэтической.
   Тема цветаевской декламативной поэзии — «стихийное» (т. е. некоторая могущественная воля, осуществляющаяся, не задумываясь о целях), которое, однако, выявляется и действует по строго определенной системе.
   «Стихийное» в цветаевской поэзии — «подлый язык», разговорный язык, и напряженные восклицательные речения (эмфазы, требующие музыкально-выдыхательных ударений); и «стихийны» — излюбленные Цветаевой отрывистые, последовательно «стяженные» трехсложники (логаэды). Эти размеры встречаются очень редко. Обычно паузы в трехсложниках «гуляют» по стиху (и в гекзаметрах и в паузниках). У Цветаевой же тенденция именно к строгой последовательности в распределении пауз (в сб. «После России» около 40 % всех стихотворений написаны «правильными» паузниками, логаэдами).
   В поэзии Гумилева и Маяковского — «возмужали» женственные паузники Жуковского, Фета, символистов.
   Цветаевские трехсложники — мужественны и тяготеют к математической точности (т. е. — прием «стяжений», разрывающий стих, — у Цветаевой — разрывает его на определенном участке).
   Здесь мы наблюдаем — второе — «логическое» начало цветаевской поэзии.
   «Логическое» — «высокий штиль», холодные, великолепные и, как нечто отвлеченное, воспринимаемые нами архаизмы, и — четкость, точность речений-формул —
 
Ты охотник, но я не дамся,
Ты погоня, но я есмь бег.
 
   («Жизни»).
   Романтическое в классическом, «стихийное» в «логическом», Дионис в Аполлоне, эрос в логосе, стихия в системе — вот главная (и я ограничиваюсь ею) поэтическая задача Цветаевой, и вместе с тем — не есть ли это — тема нашей эпохи (ее крайних, наступательных движений).
3
   «Стихийны» современные молодые люди из спортивных и боевых дружин, они сильны и веселы, большие оптимисты — но куда же они идут? — Сами не ведают. Об этом должен знать. — Проблема авторитарного мышления, авторитарной демократии.
   Стихийная сила молодежи прекрасно организована, ее иррациональный числитель подведен под некоторый рациональный знаменатель. Юное воинство вполне во власти вождя.
   Молодежь не знает — куда; вождь должен знать (все вообще!), но знает ли?
   И еще — стихия рационализирована, упорядочена, но надолго ли? Где исход этим, человека растворяющим, человеческим (все же!) стихиям. Может быть, впереди — катастрофа, перед которой померкнут все бедствия, когда-либо постигшие человечество. — Возможно, но этот вопрос меня мало интересует. Чтобы проникнуть в сущность какого-либо явления — это опыт — необходимо проникнуться им. Посему — значительна и серьезна проблема — что будет с «новыми спартанцами», с их энтузиазмом и пафосом — в случае удачи? Чего они захотят тогда? Где последний и окончательный исход нашей мужественной, героической и безумной эпохи?
   В зарубежной русской литературе ответ на этот вопрос имеет смысл искать только у Цветаевой.
 
Зем — ля утолима в нас,
Бес — смертное — нет.
Те — ла насыщаемы,
Бес — смертна алчба.
 
   (трагедия «Тезей»)
4
   Стихии современности еще пребывают в младенческом состоянии. В поэзии Цветаевой они уже достигли зрелости.
   Стихия — стихия-страсть, мятущаяся в вещах и в человеке — главный герой цветаевской поэзии.
   Античная концепция (Эврипид) — человек страдает от страстей, которые — нечто внешнее, рок, судьба. Романтическая концепция (Шекспир) — человек страдает от страстей, которые его alter ego. У Цветаевой страсть сама страдает.
   По отношению к человеку эта страсть-стихия — нечто безличное, потому что человек для нее — только средство. Но сама по себе эта стихия — личность, она живет, ищет, борется и — мучается (в противоположность мертвой, ко всему равнодушной динамике бергсоновско-прустовского потока безличной жизни).
   Темы страсти обнаруживаются в темах служения — ученичества (Ученик…), одиночества мудрости (Бессонница…) и одиночества девства (Георгий, Ипполит, Царь-Девица…) и особенно в теме любви-вражды (Зигфрид — Брунгильда, Тезей — Амазонка…)
   Страсть сталкивает и отталкивает — мятется, но не тратит сил впустую — ею руководит холодная и острая мысль —
 
Закон! Закон! Еще в земной утробе
Мной вожделенное ярмо. [550]
 
   Мятущаяся страсть-стихия — заключена в законе, в логосе, который дает направление и направляет ее к последним и окончательным исходам —
 
От высокоторжественных немот
До полного попрания души:
Всю лестницу божественную — от:
Дыхание мое — до: не дыши! [551]
 
   У Цветаевой даны три образа исхода — разрешения, вольной смерти (т. е. конца, окончательности, которая уже не жизнь). — Могущественно стремление к этому разрешению.
 
Взмыв — выдышаться в смерть!
 
   Или:
 
И не опомнившись — мертвым пасть:
О страсть! — Страсть! — Страсть! [552]
 
5
 
В тот град осиянный,
Куда — взять
Не смеет дитя
Мать. [553]
 
   Вот эти три образа исхода стихии-страсти.
   1. Вакхический рай, увековеченная, обессмерченная земная страсть в ее напряженнейшем моменте. В этот рай — Вакх-Дионис уносит Ариадну, покинутую Тезеем на Наксосе. Это рай вечной юности — бессмертия и красоты (трагедия «Тезей»).
   2. Спартанское небо (см., напр., берлинский цикл стихов в сб. «После России»). — Вечность бесстрастия, «царство теней», в которую страсть перелилась, изошла — в корне изменив свою сущность.
 
Здравствуй, бесстрастье душ!
В небе тарпейских круч,
В небе — спартанских дружб!
 
   Здесь страстное утверждение бесстрастия. Отблеск, отсвет небесного бесстрастия — в земных дружбах — братьев, брата и сестры, отроков, Иисуса и Иоанна. Но в земном плане — опасность: в бесстрастии каждой из этих земных дружб — тлеет уголек страсти.
   3.  Бог, который дан Цветаевой в образе разрастающегося баобаба(Письмо к Рильке) [554]— некто, совмещающий страсть и бесстрастие: бог-рост, бог-движение через жизнь и смерть. Тема лишь отчасти намеченная. —
 
Ибо бег он — и движется.
Ибо звездная книжица
Вся: от Аз и до Ижицы —
След плаща его лишь.
 
   («Бог», «После России»)
   В свое время, на анкету «Чисел», [555]Цветаева ответила:
 
Моим стихам, как драгоценным винам,
Наступит свой черед.
 
   Не наступил ли уже!
   Может быть, сама Цветаева и не ощущает своей связи с нашей эпохой — наша эпоха метафизически с ней связана.

В. Ходасевич
Рец.: «Современные записки», книга 55
<Отрывок> {166}

   <…> Уже в рецензиях на предыдущие книжки я с особенным удовольствием говорил о воспоминаниях Марины Цветаевой, посвященных Максимилиану Волошину и историку Иловайскому. Теперь смерть Андрея Белого дала ей печальный повод продолжить прекрасный цикл. Для тех, кто не знает лично Андрея Белого, записи Марины Цветаевой послужат не только художественно блистательным чтением, но и в высшей степени любопытным источником осведомления. Те, кто знал Белого лично, должны будут признать, что в изображении немногих сравнительно своих встреч с ним Цветаева сумела нарисовать портрет исключительной силы и схожести. Цветаева дает отнюдь не фотографию, но живописный портрет, в котором сказалась отчетливо личность самого живописца. И со всем тем (вероятно, даже именно благодаря тому) цветаевский Белый смотрит с этого полотна, как живой, во всем своем фантастическом обаянии, как и в своей очаровательной невыносимости (ибо человек этот был чем очаровательнее, тем невыносимее). Если в портрете Волошина Цветаева, на мой взгляд, несколько нарушила пропорции, превратив своего героя в почти легендарного великана, то на сей раз она вполне избежала этого недостатка, чему и надо, конечно, радоваться. Будущий историк символизма в цветаевском очерке найдет не только замечательный портрет Белого, но и ряд весьма ценных биографических о нем сведений, от чего мемуарная, чисто документальная ценность «Пленного духа», разумеется, только возрастет. [556]Укажу, между прочим, на одну частность. Цветаева приводит письмо, которое Белый написал ей, прочтя ее книгу стихов «Разлука». Тут же она рассказывает, что эта книга послужила Белому толчком, после которого он и сам написал свой стихотворный берлинский цикл. Эти сообщения проливают любопытный свет на беловские стихи берлинского периода. Оказывается, во-первых, что их заглавие «После разлуки» имеет два смысла: общепонятный, биографический, поскольку их темою послужила некая разлука, пережитая в те дни автором, и тайный литературный, поскольку сборник «После разлуки» написан — после «Разлуки» Цветаевой и под влиянием этой «Разлуки». Во-вторых, обнаруживается кое-что в ритмической структуре беловской книги: ее спондеические и молоссные приемы при сличении оказываются восходящими к таким же приемам в книге Цветаевой. Понятно теперь и то, почему последнее стихотворение в книге Белого посвящено Цветаевой и почему оно говорит именно о ее «непобедимых ритмах»: посвящено было знаком внутренней признательности за воспринятые ритмы. Оно могло бы быть выражено словами: «твоя от твоих».
   Воспоминания Цветаевой напечатаны с посвящением мне. Мне же уделено в них несколько лестных слов. Тут-то и начинается второе мое «по поводу». Не сомневаюсь, что литературная обывательщина услышит в наших взаимных похвалах голоса кукушки и петуха. Однако мы с Цветаевой можем хвалить или порицать друг друга, ничем не смущаясь. Литературно мы оба принадлежим к тому поколению, а главное — к тому кругу, в котором друг друга одобряли не ради взаимной услуги и осуждали не по причине зависти или ссоры. Эти навыки мы сохранили, меж тем, как несколько парвеню занесли в эмигрантскую словесность дух Фамусовых и Молчалиных. Уже читатель не без основания перестает уважать критику и доверять ей, ибо она отчасти отравлена новым духом. Что делать! Мы можем огорчаться его появлению, но не снизойдем, разумеется, до того, чтобы с ним считаться. <…>

П. Пильский
Рец.: «Встречи», № 6
<Отрывок> {167}

   На окраине городка, при самом входе в Тарусу, расположилось хлыстовское гнездо. Это не дом — он сам невидим за густыми зарослями, — это именно «гнездо», а в нем живут «Кирилловны»: так все звали хлыстовок. О них рассказывает Марина Цветаева, как всегда, — очень своеобразно.
   Эта талантливая писательница умеет и любит показывать мир так, как он мелькает и зыбится в полусонной душе: запечатленные призраки, ослепляющие частности, краски, лица, голоса. Обычных описаний нет, и тем не менее все рассказывается в своей легко уловимой и ясной картинности.
   Цветаева — одно из самых интересных явлений нашей литературы. Все у нее своеобычно и не похоже на других: пятна, а не рисунок, сотрясаемостъ, а не плавность, капризы сложного словопроизводства — сложного и в то же время не вычурного, пусть редкие и непривычные, все же четкие эпитеты и определения. Хлыстовки «долуокие», глаза у них «водопьяные» и т. д.
   В этом номере «Встреч» М.Цветаева дала новый отрывок своих воспоминаний — они рассказывают о детстве, отрочестве, — юности, и эти семейные портреты, обстановка, люди ужинают по-особенному, окруженные и освещенные не только воспоминаниями, но также чуть искусственным, сочиненным беллетрическим светом.
   Спору нет: Марина Цветаева бывает увлекательна, другой вопрос — до многих ли дойдет ее речь, чуждающаяся шаблона и литературной обыденности. Зарубежных читателей можно подбрасывать в горсти, пересчитывать по пальцам и взвешивать на золотники — не то очень утомленный, не то совершенно беззаботный люд. Иногда кажется, что за русской гранью сошлись три отпетых: нищий, дурак и еще свистун, — не очень почтенная аудитория перед колченогой, подкошенной кафедрой! <…>

С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 55
<Отрывок> {168}

   <…> Воспоминания Марины Цветаевой о встречах с Андреем Белым написаны с тою же яркостью, как и воспоминания о М.Волошине, историке Иловайском и его семье и др. В воспоминаниях своих Цветаева придает некий фантастический колорит всему, о чем она пишет, преображая действительность магической силой поэзии. Но именно потому образ Белого, данный Цветаевой, едва ли может дать полное представление об этом замечательном человеке. Здесь слишком подчеркнуты его мании, странности, которых было у него немало. Но сами по себе эти страницы полны величайшего интереса и сослужат, как материал, службу будущему беспристрастному биографу Белого. Хочется особо отметить обличительную речь, сказанную Андреем Белым «ничевокам» (было и такое литературное течение