[557]). Суть сводится к тому, что русская литература — дом, из которого уехали хозяева и в котором завелась нечисть. Но передана эта речь, по-видимому, почти дословно: в каждом слове узнаешь неповторимую манеру Белого. <…>

Н. Резникова
Рец.: «Современные записки», книга 55
<Отрывки> {169}

   <…> Именно в последнее время, когда так тоскуешь по хорошей, умной книге, — «Современные записки» ждешь особенно нетерпеливо и относишься к ним с особенно ревнивой тревогой: «только бы „Записки“ остались на должной высоте, только бы дали ту пищу уму и сердцу, о которой так тоскуешь!..»
   К счастью, и 55-я книжка «Современных записок» не разочаровывает. <…>
   М.Цветаева снова подарила читателям одно из своих воспоминаний, как-то по-особенному ценных талантом не только ума, но и сердца, — «Пленный дух» (о встрече с Андреем Белым).
   Об этой статье М.Цветаевой можно говорить или очень много, или почти ничего. Хвалить ее нет слов. Слишком в ней много поднято вопросов, слишком живым представляется Андрей Белый, слишком мучительной, какой-то нечеловечески мучительной видится его судьба, его одиночество, с изумительной чуткостью понятое умным женским сердцем. <…>

А. Бем
Письма о литературе
Соблазн простоты {170}

   В многочисленных статьях о кризисе поэзии меня задевает не столько само существо вопроса, сколько некоторые попутные высказывания. Задевают, потому что, на мой взгляд, ведут к смешению понятий и сбивают с правильного пути тех, кто склонен еще к критике прислушиваться. Главным образом я имею в виду призыв к простоте в поэзии.
   Из чего этот призыв вытекает? Поэзия, по мнению наших пессимистов, формально исчерпала себя. В области формы все испробовано; на этом пути нельзя ждать новых успехов. Остается другой путь — выявление в поэзии ее содержания. «Чтобы выявить содержание, внимание художника должно быть направлено прежде всего на само содержание. Форма явится как следствие. Один из лучших способов усовершенствовать форму — забыть о ней», говорит, напр., К.Гершельман в симптоматичной статье в № 6 сборника «Новь». [558]
   Не имеет здесь смысла сейчас вскрывать всю зыбкость советов автора. Говорить о соотношении формы и содержания, вопросе очень специальном и запутанном, попутно невозможно. Неизбежно получится «любительство». Положение о слитности формы и содержания сейчас настолько прочно вошло в эстетику, что спорить об этом излишне. Да и сам К.Гершельман теоретически это признает, хотя практически советует обратное. Никак нельзя «забыть о форме», как нельзя «помнить о содержании», если, конечно, имеешь дело с художественным произведением. Совет этот впустую. А по существу в нем скрыто очень опасное место. Под другим соусом нас вновь толкают в сторону утилитарной поэзии, в сторону «служения» поэзии каким-то вне ее стоящим целям. А так как эти цели к тому же «с куриное яйцо», весьма скромные и «интимные», то поэзия рискует действительно зайти в тупик. «Эмиграция — должна сказать свое слово», это звучит сильно. Но когда это требование сводится к тому, что новое слово есть «интимность», т. е. «интимные переживания», пусть даже и таких проблем, как смерть и т. п., то «свое слово» становится уж не столь заманчивым. Поэзию призывают к повороту «от экспериментализма к интимности», от нее требуют, чтобы она выработала «новую форму, обеспечивающую ей максимальную насыщенность содержания при максимальном лаконизме формы». «Лаконизм формы», который почему-то должен обеспечить «максимальное содержание», понимается обычно как «простота», отказ от поэтической усложненности. Как пример такого поворота К.Гершельман приводит поэзию участников «Чисел». С еще большим правом я мог бы указать на подбор стихов в последней книжке «Современных записок». С легкой руки Г.Иванова такой поворот в эмигрантской поэзии, особенно у парижских поэтов, в последнее время действительно заметен. Но «простота» ли это?
   У Георг. Иванова, во всяком случае, не простота. О стихах Георг. Иванова в его «Розах» можно с таким же правом сказать, что они до конца сделаны, как и стихи, хотя бы Map. Цветаевой, которую склонны в этой «деланности» упрекать. В них имеется именно то, что покойный Андр. Белый в своей книге о Гоголе назвал «формосодержанием». [559]Простота здесь предопределена не «интимностью» содержания, а она сама до известной меры эту интимность предопределяет. Или вернее — простота здесь не дана, а задана.
 
Так и надо. Голову на грудь
Под блаженный шорох моря или сада.
Так и надо — навсегда уснуть,
Больше ничего не надо. [560]
 
   Ничего простого в этих строках нет. Простота обманна, она так же «формальна», как и сложность Цветаевой.
   Наблюдательный критик Глеб Струве в свое время (см. «Россия и славянство», 17 окт. 1931 г.) эту «нарочитость» поэзии Г.Иванова правильно отметил. Среди особенностей цикла «Роз» он выделил: «нарочито скупой, однообразный словарь, монотонную повторяющуюся строфику, эллиптическую недоговоренность синтаксиса… вполне сознательную, а отнюдь не свидетельствующую о какой-либо небрежности».
   Мы забываем, что по своему словарю, по подбору словесного материла Map. Цветаева, в сущности, тоже очень проста. Что может быть проще!
 
Как бедный шут о злом своем уродстве,
Я повествую о своем сиротстве… [561]
 
   Сложен ход ее поэтической мысли. Но сложность его в том, что он именно прост, не усложнен мостиками логической последовательности, которая задерживает поэтический ход восприятия. Поэзия Цветаевой — «вздох и выдох», поэтическое дыхание, заразительное, как зевота. Начинаешь дышать ее воздухом, от прерывистости ее дыхания по-иному воспринимаешь мир. Через форму или вместе с формой начинаешь не только учащеннее дышать, но и волноваться ее волнением, мыслить ее логическими ходами. Сложность — здесь тоже обман — он вызван тем, что не успеваешь, не поспеваешь за поэтической напряженностью ее стиха.
   И наконец, в чем сложность Бор. Пастернака? Нельзя понять поэта, нельзя судить о нем, пока не попадешь в его колею. Сложен Бор. Пастернак «ненаезженностью» колеи своей. Попасть в нее спервоначалу очень трудно. Даже больше — есть что-то в нас, что заставляет этой колеи сторониться, сворачивать на проезжую дорогу поэтического большака. Но тому, кто преодолеет эту своеобразную поэтическую лень, кто не побоится тряски по кочкам и провалам, тому откроется внезапно еще невиданный мир поэзии. Если у Цветаевой — ритм формообразующ, то у Бор. Пастернака — не могу найти другого слова — это «сквозняк», насквозь пронизывающий его стихи. С места сорваны в порядке сложенные листы бумаги на письменном столе, перепутались страницы — так смешались слова в необычном членении его синтаксиса. Сдвинуты вещи и вместо привычной логики создана своя — по-новому убедительная логика его образов. И опять — ничего сложного в словаре, никаких особых мудрствований.
   Простота, на мой взгляд, только там, где нет «формосодержания», а есть — или форма, или содержание. Очень «прост» в своей поэзии А.Штейгер. [562]Но прост не «простотой», а тем, что за этой простотой ничего нет. Это голая форма простоты и пустоты. Подкупающе «просто» звучат стихи Л.Червинской, [563]но в них больше человеческого, чем поэтического. Но так же «прост» и Юрий Иваск в своем «Понте» («Новь», № 6), усвоивший «сложности» Map. Цветаевой. И здесь — одна оболочка поэзии. Живого ее дыхания — нет.
   И все же мне хочется отметить одну черту, пожалуй, объединяющую, назовем условно, поэтов «Чисел». Это отнюдь не простота, а нечто совершенно иное. Так сразу этого и не объяснишь. Объединяет их, пожалуй, что они хотят своей поэзией больше «сказаться», чем «сказать». Поэзия для них не активный процесс преобразования мира через собственное его постижение, а только «отдушина» для личных переживаний. Поэтому в круг поэтического переживания втянут очень ограниченный мирок самого автора. В этом смысле, если хотите, их поэзия «интимна». Но за этой интимностью нет «трагичности», или, вернее, трагедийности, даже когда в ней идет речь о смерти и судьбе. Она размягчает, но не поднимает, в ней больше тоски, чем скорби, больше жалости к себе, чем к другому. Огромный жизненный опыт, редко выпадающий на долю человека, прошел по человеку, а не через него; раздавил, а не преобразил его. Здесь кризис не поэзии, а кризис — поэта. Там, где нечего сказать, а хочется только «сказаться», там высыхает подлинное творчество.
   Отсюда и другая особенность: выпадение мира вещей из поэзии. Поэзия преобразует мир. Она взрывает его своим лиризмом. Но, взорванный, он в ней наличествует. Через преобразованный мир вещей познается мир души поэта. Прямой путь к нему не кратчайший путь. Не прямо к душе, а через преобразованное материальное окружение. Надо, чтобы сила поэтического напряжения сдвинула мир с привычного места, подчинила его себе. Когда поэт остается с глазу на глаз со своим внутренним миром, он редко достигает поэтической силы. Здесь успех дается только исключительно избранным. И успех этот обусловлен тем, что этот «внутренний мир» также взорван и смещен лирическим напряжением, т. е. сделан «вещью».
   И тут-то кроется тот соблазн простоты, о котором и ради которого я пишу эти строки. То, что подлинному поэту дается в конце его литературного пути, с того призывают начинать только вступивших на этот путь. Мне кажется, для поэта почти неизбежен путь от «сложности» к «простоте», от преобразования мира вещей к преобразованию «мира души». Эта последняя простота итог величайшей сложности, формальное совершенство которой дается и большим поэтическим опытом и огромной духовной напряженностью. Простота, в этом смысле, приходит к поэту, но научиться ей невозможно. Вместо простоты тогда оказывается — пустота. На этот ли путь призывать молодую поэзию?

М. Бенедиктов
Вечер Марины Цветаевой {171}

   М.Цветаева прочла на своем вечере, состоявшемся в зале Географического общества, два новых рассказа, точнее — два новых отрывка из вечной повести о самой себе. Как обычно, у этой замечательной, но парадоксальной писательницы, прочитанные отрывки представляют смесь подлинной лирики и тончайших психологических штрихов с расхолаживающими рассуждениями. Тема обоих отрывков — мать. В первом, более пространном, озаглавленном «Мать и музыка», особенно много рассудочных отклонений, чаще всего обусловленных фонетическими ассоциациями. Мать уверовала в музыкальный гений своей дочери с самого момента ее рождения.
   С 4-летнего возраста девочка часами играет на рояле. Инструмент вызывает у нее одновременно чувства благоговения и отвращения. С глубоким проникновением в детскую душу Цветаева рисует переживания истязуемой музыкой девочки, в воображении которой и клавиши, и винтовой табурет, и метроном, и педаль становятся живыми существами, добрыми и злыми духами. Но когда писательница говорит о педали, она вдруг вспоминает другие фонетически сходные слова и, отклоняясь от своей темы, начинает рассказывать о неделе, о падали… Поскольку прочитанный рассказ имеет автобиографический характер, он дает, пожалуй, ключ к творческим особенностям Цветаевой. Ущербленная с детства музыкой, она пытается применять в литературе законы музыкальной гармонии. В творчестве Цветаевой сочетаются столь не сочетаемые: розановское и бальмонтовское, начала. С одной стороны, попытка обнажить душу до последнего предела, поиски самых подлинных слов. А с другой, увлечение чисто звуковыми ассоциациями, музыкой слов.
   Почти совсем свободен от резонерских отклонений и от фонетических узоров второй прочитанный писательницей, отрывок: «Сказка матери». Эта очаровательная «Сказка» принадлежит к числу самых ярких произведений Цветаевой.
   Марина Цветаева — превосходная чтица. Ее чтение имело большой успех у наполнившей зал публики.

Н. Резникова
Русские писательницы творят и на чужбине!.
(Беглый обзор женских литературных сил в Европе)
<Отрывок> {172}

   Из всех видов искусства женщинам ближе всего всегда была литература. И если мы не знаем ни одной великой художницы, кроме Марии Башкирцевой, — мы знаем много прекрасных поэтесс. Вспомним хотя бы Сафо в древности и Анну Ахматову в совсем недавние дни.
   Кто не обвинял женщину в склонности ко лжи, к бессмысленному и, казалось бы, унижающему вранью?.. Но не вытекает ли это пристрастие из органического стремления к сочинительству?
   Многим женщинам свойственно смутное поэтическое чувство. Воображение их часто стремится воплотиться в какие-то формы, чтобы запечатлелись навсегда преходящие чувства, уничтожающие вещи.
   И вот — женское литературное творчество.
   В эмиграции русская женщина, вообще, окрепла и осмелела. Это распространяется и на литературу. Теперь уже далеко не всегда проза, написанная женщиной, принадлежит к тому низкому сорту литературы, который, по справедливости, называется «дамской литературой».
   Из русских эмигрантских писательниц выделяется Марина Цветаева. Ее имя знакомо еще дореволюционной России.
   В поэзии Марина Цветаева совершенно самостоятельна. В ее стихах звучит чисто мужская сила. Марина Цветаева как поэтесса — вся в поисках новых путей. И, иногда, в этих своих исканиях и стилизации, становится манерной.
   М.Цветаева дает образцы единственной в своем роде художественной критики; ее биографические очерки и автобиографические статьи поражают тончайшим анализом и умной женской чуткостью. <…>

Г. Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 57
<Отрывок> {173}

   <…> Стихотворение Марины Цветаевой очарует ее поклонников. Рябина — в самом конце его, — действительно, эффект острый и сильный, вроде знаменитой блоковской «шубки меховой». [564]За рябиной — встает вся Россия. По существу же, стихотворение очень похоже на помещенный рядом отрывок из воспоминаний того же автора: блеск, нервы, заносчивость, самовлюбленность, обида, замкнутость, полумудрость, полуслепота. <…> [565]

С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 57
<Отрывок> {174}

   <…> Воспоминания М.Цветаевой «Мать и музыка» полны какого-то магического блеска, какого-то колдовского очарования, как почти все, выходящее из-под пера М.Цветаевой, кроме, пожалуй, некоторых циклов стихов, в которых чисто «филологическая» стихия вытесняет и поэзию, и жизнь и которые представляются нам какими-то словесными опытами, лабораторной работой, по странному капризу выносимой на суд публики. К счастью, совсем не к этой категории принадлежит прекрасное стихотворение М.Цветаевой, помещенное в 57-ой кн. «Совр<еменных> зап<исок>», безусловно самое значительное во всем стихотворном отделе, на этот раз вообще очень удачном. В этом стихотворении речь идет о бесконечном одиночестве поэта, непонятости его современниками, в нем почти отречение и от родины, где все равно поэт не уживается, как не ужился на чужбине, и даже от родного языка.
 
Мне безразлично на каком
Непонимаемой быть встречным.
 
   Но в самом конце, отвергая все стихотворение в одном образе, почти в одном слове дано почувствовать такую глубину любви к родине, такую муку тоски по ней…
   Вот подлинная магия слова, и как жалки все усилия передать в прозе то непередаваемое единство формы и содержания, слова и чувства, которые достижимы лишь в подлинной поэзии. <…>

С. Туров
По поводу 57-ой книги «Современных записок»
<Отрывки> {175}

   Со скрипом и со скрежетом, при помощи жалобных взываний через газеты к щедрости эмигрантских богатеев, путем устройства блинов с икрой и с дивертисментом из лучших русских артистических сил — 57-ая книга «Современных записок» увидела свет.
   В чем же дело? Почему читатель-эмигрант проявляет такое равнодушие к своему последнему журналу, журналу, долженствующему доказать, что творческая мощь «зарубежной России» не иссякла и что «здесь», а не «там» охраняется и продолжается «генеральная линия» русской культуры?
   Нам кажется — ответить на этот вопрос не трудно. Рядовой читатель «Современных записок» перерос свой журнал. Жизнь треплет читателя, она обогащает его горьким и тяжким опытом, редакторам «Современных записок» недоступным. Мало-помалу он начинает видеть по-новому и по-новому оценивать происходящее и «здесь», и «там». Его личный, кровный и тяжкий опыт черпается из повседневной реальной жизни. И эта реальная жизнь открывает глаза читателю «Современных записок» на то, что его журнал, его «Современные записки» из современности выпали и что если они и откликаются на современность, то делают это наподобие стариков-богоделов, из жизни выброшенных и ненавидящих все, пришедшее им на смену.
   Читатель эмигрант воспринимает жизнь, его окружающую, страдательно, на собственной шкуре ежедневно и ежечасно ощущая, что и горе, и нужда, и труд его бесцельны, что он жертва великой социальной несправедливости и неустройства, что жить ему нечем и не для чего, а отсюда он начинает искать выхода и требует от своего журнала в первую очередь того же. «Современные записки» воспринимают жизнь тоже страдательно, но эта страдательность совершенно иного порядка. Причина «страдательности» «Современных записок» — это крах всех дореволюционных мировоззрительных построений и упорное нежелание в этом крахе признаться.
   Поэтому-то пути читателей и редакторов «Современных записок» все более и более расходятся. В то время как первые стремятся осознать свой горький и богатый повседневный опыт и идеологически его оформить, вторые — либо старательно перекрашивают в своем журнале окружающую их историческую действительность соответственно своим дореволюционным (или контрреволюционным, что то же) установкам, либо просто отдаются стариковским воспоминаниям. <…>
   Но кое-что в последнем номере «Современных записок» идет вразрез с общей эмигрантски-благонамеренной линией журнала.
   Недавно мы отметили в «Нашем союзе» [566]«вопль» писателя Алексея Ремизова о своей эмигрантской судьбе, об эмигрантской среде, затянувшей мертвую петлю на его шее (рассказ Ремизова в «Последних новостях» [567]). На этот раз в «Современных записках» раздался голос другого эмигрантского отщепенца — поэта Марины Цветаевой. То, что высказывает в своих стихах Цветаева, еще страшнее ремизовского вопля. Тема стихов Цветаевой, — уход из жизни, трагическое «равнодушие» ко всему окружающему миру, то герметическое самозамыкание, которое смертоносно для всякого живого существа и в первую очередь для творческого.
   Родина?
 
Тоска по родине! Давно
Разоблаченная морока.
Мне совершенно все равно —
Где — совершенно одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошелкою базарной
В дом, и не знающий, что — мой,
Как госпиталь, или казарма…
 
   Человеческая среда?
 
…Мне все равно, каких среди
Лиц ощетиниваться пленным
Львом, из какой людской среды
Быть вытесненным, непременно…
 
   Русский язык?
 
…Не обольщусь и языком
Родным, его призывом млечным.
Мне безразлично на каком
Непонимаемой быть встречным!..
 
   О себе:
 
…Остолбеневши, как бревно,
Оставшееся от аллеи,
Мне всй — равны, мне всё — равно…
 
   И далее:
 
…Все признаки с меня, все меты,
Все даты — как рукой сняло!
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И всё — равно, и всё — едино…
 
   Почему же случилось так, что там, в советской России, находясь в тягчайших условиях голодного и холодного 1921 года, Цветаева была полна жизненных и творческих сил, а здесь, в эмиграции, — «всяк дом ей чужд, всяк храм ей пуст»? Нужно ли отвечать на этот вопрос? Не ясно ли, что цветаевское отвращение к миру результат ее десятилетнего эмигрантского «бытия» и что единственное спасение для нее — из эмигрантского суррогата жизни вырваться.
   Во всяком случае, стихи Цветаевой жесточайшее обличение духовной и душевной опустошенности эмиграции и то, что стихи эти появились в «Современных записках», следует объяснить тем же, что и напечатание в свое время в «Последних новостях» «вопля» Ремизова — недомыслием редакции.

В. Ходасевич
Рец.: «Современные записки», книга 57
<Отрывки> {176}

   <…> В сущности, к беллетристике надо отнести также и отрывок Марины Цветаевой — «Мать и музыка». По теме это — кусок автобиографии, но по выполнению и по заданиям, которые «несомненно» ставил себе автор, — это отнюдь не произведение мемуарной литературы. В тех статьях мемуарного характера, которые Марина Цветаева напечатала в последних книжках «Современных записок», чисто формальная сторона была уже очень сильна и явно подчеркнута. Тем не менее центральный интерес еще сосредоточивался на событиях, о которых шла речь и в особенности — на изображаемых лицах: поэте Максимилиане Волошине, Андрее Белом, историке Иловайском. На этот раз, как ни силен в нас интерес к личности самой Марины Цветаевой, — в отрывке из ее детских воспоминаний на первый план выступает тот психологический узор, который любопытен сам по себе, безотносительно к историко-литературной личности мемуаристки. Уже в силу одного этого, на сей раз автобиография Цветаевой перестает быть всего только автобиографией и самое название мемуаристки в данном случае перестает к ней подходить. Более обширная автобиография, написанная в тех приемах, как «Мать и музыка», стала бы не автобиографией, а повестью или романом, как «Детство» Толстого или «Котик Летаев» Андрея Белого. Соответственно этому Цветаевой задумана и разработана и словесная ткань отрывка — совершенно в беллетристическом, а не в мемуарном роде. Пожалуй, именно стилистические задания и увлекли Цветаеву с мемуарного на беллетристический путь. Нам об этом жалеть не приходится — в отрывке Цветаевой столько словесного блеска и мастерства, что приходится теперь в ее лице приветствовать не только поэта, но и беллетриста. К особенностям ее беллетристического творчества, тесно связанным с ее творчеством стихотворным, когда-нибудь мы еще вернемся. В них весьма стоит разобраться более пристально.
   Стихотворный отдел отчетной книжки довольно велик, но менее утешителен, чем беллетристический. <…>
   Замыкается отдел стихотворением Цветаевой, исключительно тягостным по мысли и настроению, но и столь же сильным по выполнению. Это — одно из самых замечательных ее стихотворений за последние годы. <…>

С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 58
<Отрывок> {177}

   <…> Из всех поэтов, живущих за рубежом, М.Цветаевой в наибольшей, пожалуй, степени присущи элементы гениальности, но зато в наименьшей, вероятно, степени ей присуща способность критически отнестись к собственным стихам, посмотреть на них как бы со стороны. Только этим и можно объяснить ее странные филологические увлечения, приводящие поэта к таким курьезам, как
 
Совсем ушел. Со всем ушел. [568]
 
   В стихах «Памяти Н.П.Гронского» попадаются очень яркие места, и стихи эти лишний раз свидетельствуют о духовном и стилистическом родстве М.Цветаевой с Державиным, уже, кажется, отмеченном критикой. [569]
   Как в творчестве М.Цветаевой, так и в творчестве З.Шаховской [570]за последнее время преобладающее значение приобретает проза (если только можно говорить о прозе у М.Цветаевой). Стихи З.Шаховской, помещенные в 58-ой книге «Совр<еменных> зап<исок>», при всем их хрупком изяществе, кажутся бледными и безличными, когда вспоминаешь ее прозу, полную такой остроты и подлинной оригинальности. <…>

С. Риттенберг
Рец.: «Современные записки», книга 59
<Отрывки> {178}

   <…> В отделе стихов отметим прежде всего стихотворение М.Цветаевой «Сыну». Многих читателей, даже сдержанно относящихся к поэзии М.Цветаевой, очарует это стихотворение, такое яркое и по мысли и по форме. К сожалению, и в этом стихотворении поэт увлекается своей излюбленной словесной игрой («Не быть тебе… спортсмедным лбом»). Едва ли каламбур, как бы ни был он эффектен, совместим с поэзией. Зато есть в этом стихотворении строфа, стоящая целой поэмы. Поэт говорит, что сыну не быть
 
Одним из тех,
Дописанных, как лист,
Которым — только смех
Остался, только свист
 
 
Достался от отцов! <…>
 
   Отрывок из воспоминаний М. Цветаевой, под названием «Черт», со свойственной автору совершенно исключительной жизненностью выявляет детскую психологию. Только те, кто еще не совсем забыл переживания раннего детства, смогут оценить всю непосредственность и правдивость этих поэтических строк. <…>