<Отрывки> {25}
   По забавному определению Жюля Лафорга, «женщина — существо полезное и таинственное». Она живет здесь, рядом, но что мы знаем об ее жизни? Будто слепец, она бредет, ощупывая вещи, по земле ползет — как нам проверить? Она лучше нас знает, как сильна земная тяга и сколько весит плоть. Но в своей норе порой прозревает она легко и просто то Небо, к которому так тщетно взвиваются аэропланы нашей мысли. Как понять ее? И мы ищем ответа в стихах поэтесс, в этих «Бедекерах», [108]по самым дебрям земного Ада, с маршрутами (увы! для нас невозможными) в Рай. <…>
   Марина Цветаева похожа не то на просвещенную курсистку, не то на деревенского паренька. Я не люблю, когда она говорит о Марии Башкирцевой или о мадридских гитарах [109]— это только наивная курсистка, увлеченная романтическими цветами Запада. Но как буйно, как звонко поет она о московской земле и калужской дороге, об утехах Стеньки Разина, о своей любви шальной, жадной, неуступчивой. [110]Русская язычница, сколько радости в ней, даром ее крестили, даром учили. Стих ее звонкий, прерывистый как весенний ручеек, и много в нем и зелени рощиц, и сини неба, и черной земли, и где-то вдали зареявших красных платков баб. Милая курсистка! Снимите со стен репродукции Боттичелли, бросьте томик Мюссе или (где уж в России толком разобраться) m<ada>me де Ноайль [111]— к вам в комнатку ветер ворвался — это Марина Цветаева гуляет, песни свои поет. <…>

К. Бальмонт
Марина Цветаева {26}

   Наряду с Анной Ахматовой, Марина Цветаева занимает в данное время первенствующее место среди русских поэтесс. Ее своеобразный стих, полная внутренняя свобода, лирическая сила, неподдельная искренность и настоящая женственность настроений — качества, никогда ей не изменяющие.
   Вспоминая свою мучительную жизнь в Москве, я вспомнил также целый ряд ее чарующих стихотворений и изумительных стихотворений ее семилетней девочки Али. Эти строки должны быть напечатаны, и несомненно, найдут отклик во всех, кто чувствует поэзию.
   Вспоминая те, уже далекие дни в Москве, [112]и не зная, где сейчас Марина Цветаева, и жива ли она, я не могу не сказать, что эти две поэтические души, мать и дочь, более похожие на двух сестер, являли из себя самое трогательное видение полной отрешенности от действительности и вольной жизни среди грез, — при таких условиях, при которых другие только стонут, болеют и умирают. Душевная сила любви к любви и любви к красоте как бы освобождала две эти человеческие птицы от боли и тоски. Голод, холод, полная отрешенность — и вечное щебетанье, и всегда бодрая походка и улыбчивое лицо. Это были две подвижницы, и, глядя на них, я не раз вновь ощущал в себе силу, которая вот уже погасла совсем.
   В голодные годы Марина, если у нее было шесть картофелин, приносила три мне. Когда я тяжко захворал из-за невозможности достать крепкую обувь, она откуда-то раздобыла несколько щепоток настоящего чаю…
   Да пошлет ей судьба те лучезарные сны и те победительные напевы, которые составляют душевную сущность Марины Цветаевой и этого божественного дитяти, Али, в шесть и семь лет узнавшей, что мудрость умеет расцветать золотыми цветами. [113]

Н. Павлович
Рец.: Марина Цветаева. Версты: Стихи
М.: Костры, 1921 {27}

 
Легкий огнь, над кудрями пляшущий.
Дуновение — вдохновения… [114]
 
   Почти вся книга Цветаевой в этом легком огне. Отсюда богатство ее ритмов, дикая и прелестная музыка ее.
   В те же немногие минуты, когда «огонь» исчезает, сразу мертвеет стих, мертвеет явно и откровенно — так незащищена книга. Например:
 
Я счастлива жить образцово и просто.
Как солнце, как маятник, как календарь… [115]
 
   (последние два слова почти невозможно произнести!) — и дальше:
   «Быть светской пустынницей стройного роста» — строка безвкусная и ненужная в этой прекрасной музыкальной книге. Есть у Цветаевой грехи против чувства меры:
 
Я и в предсмертной икоте останусь поэтом. [116]
 
   Слишком натуралистично, а потому и не убедительно! Но все это детали. Важно же то, что Цветаева не старается подменить «Дуновение — Вдохновения» — изощренностью форм, что делают теперь так часто. Да и не могла бы этого сделать, потому что стихия, в которой лежат корни ее творчества, — музыка. [117]Музыка же не лжет и лжи не прощает.
   Марина Цветаева услышала какой-то исконный русский звук, пусть в цыганском напеве. Не потому ли цыганская песня была всегда так мила нам, что отвечает она чему-то древнему, степному, неистребимому в нас. И «Московская боярыня Марина» [118]сумела отдаться стихии этого звука. Так прекрасна ее песня о цыганской свадьбе:
 
Полон стакан,
Пуст стакан,
Гомон гитарный, луна и грязь.
Вправо и влево качнулся стан,
Князем цыган!
Цыганом — князь!
Эй, господин, берегись. Жжет!
Это цыганская свадьба пьет! [119]
 
   Или:
 
…Ах, на цыганской, на райской, на ранней заре
Помните жаркое ржанье и степь в серебре?
Синий дымок на горе,
И о цыганском царе
Песню…
В черную полночь, под пологом древних ветвей
Мы вам дарили прекрасных, — как ночь, сыновей,
Нищиx — как ночь — сыновей,
И рокотал соловей
Славу. [120]
 
   В диком странствии, в серебряной степи рождается песня, и под эту песню рождаются новые странники, нищие и прекрасные сыновья, и так бесконечна песня и род, род и песня, пока ветер, пока степь, пока жарко ржут кони. Такую жизнь заповедал Бог, пусть друзья не манят.
   Поэт принял это вольное песенное странничество как правду, потому что «Дух — мой сподвижник, и Дух мой — вожатый».
   Если Ахматова подвела итог целому периоду женского творчества, если она закрепила все мельчайшие детали быта русской женщины, то Марина Цветаева сделала сдвиг — ветром прошумела в тихой комнате, отпраздновала буйную степную волю, — не ту ли, что несла и нам Революция в самой глубине своей, и усмотрела эту «цыганскую», «райскую» волю, сама приняв на себя добровольно новый огромный долг — уже не индивидуальный — долг мирского служения.

А. Свентицкий
Рец.: Марина Цветаева. Версты: Стихи
М.: Костры, 1921 {28}

   Очень слабый сборник, и потому посвящение «Анне Аxматовой» звучит оскорбительно. На первой странице —
 
Мировое началось во мгле кочевье;
Это бродят по ночной земле — деревья,
Это бродят золотым вином — грозди
(гроздья?),
Это странствуют из дома в дом — звезды,
Это реки начинают путь — вспять!
И мне хочется к тебе на грудь — спать.
 
   Трудно понять, в чем тут дело. Стиxи определенно плохие, а последняя строка почему-то вдруг напомнила из блоковскиx «12-ти» —
 
На время десять, на ночь двадцать пять.
И меньше ни с кого не брать.
Пойдем спать.
 
   Дальше — еще хуже…
 
…Где-то далече,
Как в забытьи,
Нежные речи
Райской змеи… [121]
 
 
…Чтоб ослеп-оглох,
Чтоб иссох, как мох,
Чтоб ушел, как вздох… [122]
 
   – «Кабы — сдох!» невольно хочется закончить, именем анекдотической собаки, это трогательное пожелание.
   Вот еще образец:
 
И сказал Господь:
— Молодая плоть,
Встань!
 
 
И вздохнула плоть:
— Не мешай, Господь,
Спать.
 
 
Xочет только мира
Дочь Иаира. —
 
 
И сказал Господь:
— Спи.
 
   С первой строки до последней, весь сборник — образец редкого поэтического убожества и безвкусицы. [123]

Д. Святополк-Мирский
Современное состояние русской поэзии
Марина Цветаева {29}

   Всей этой Красной Москве противостоит одно имя — Марины Цветаевой. Марина Цветаева — старшего поколения: ей больше тридцати лет, и ее стихи печатаются с 1911 года. [124]Она — не продукт революции. Она недостаточно оценена и малоизвестна широкой публике. Между тем, она одна из самых пленительных и прекрасных личностей в современной нашей поэзии. Москвичка с головы до ног. Московская непосредственность, Московская сердечность, Московская (сказать ли?) распущенность в каждом движении ее стиха. Но это другая Москва — Москва дооктябрьская, студенческая, Арбатская. Поэзия ее похожа на поэзию петербуржанок Ахматовой и Радловой [125]так же мало, пожалуй, как на поэзию «кафейных» поэтов. Это поэзия «душевная», очень своевольная, капризная, бытовая и страшно живучая. Цветаеву очень трудно втиснуть в цепь поэтической традиции — она возникает не из предшествовавших ей поэтов, а как-то прямо из-под Арбатской мостовой. Анархичность ее искусства выражается и в чрезвычайной свободе и разнообразии форм и приемов, и в глубоком равнодушии к канону и вкусу — она умеет писать так плохо, как, кажется, никто не писал; но, когда она удачлива, она создает вещи невыразимой прелести, легкости невероятной, почти прозрачной, как дым папиросы («И лоб в апофеозе папиросы» [126]), и часто с веселым вызовом и озорством. Этот вызов и это озорство иногда чисто формальны. Одно из самых лучших (и последних) ее стихотворений из цикла, где она говорит о радостях ученичества, начинается:
 
По холмам — круглым и смуглым,
Под лучом — сильным и пыльным,
Сапожком — робким и кротким —
За плащом — рдяным и рваным.
 
   И так три строфы, где меняются все эпитеты, и только сапожок остается тем же. А кончается:
 
Сапожком — робким и кротким —
За плащом — лгущим и лгущим… [127]
 
   Такие стихи пьешь, как шампанское.

И. Эренбург
Марина Ивановна Цветаева {30}

   Горделивая поступь, высокий лоб, короткие, стриженые в скобку волосы, может, разудалый паренек, может, только барышня-недотрога? Читая стихи, напевает, последнее слово строки кончая скороговоркой. Xорошо поет паренек, буйные песни любит он — о Калужской, о Стеньке Разине, о разгуле родном. [128]Барышня же предпочитает графиню де Ноай и знамена Вандеи.
   В одном стихотворении Марина Цветаева говорит о двух своих бабках — о простой, родной, кормящей сынков бурсаков, и о другой — о польской панне, белоручке. [129]Две крови. Одна Марина. Только и делала она, что пела Стеньку-разбойника, а увидев в марте семнадцатого солдатиков, закрыла ставни и заплакала: «ох, ты моя барская, моя царская тоска!» [130]Идеи, кажется, пришли от панны: это трогательное романтическое староверство, гербы, величества, искренняя поза Андре Шенье, во что бы то ни стало.
   Зато от бабки родной — душа, не слова, а голос. Сколько буйства, разгула, бесшабашности вложено в соболезнования о гибели «державы»!
   Я давно разучился интересоваться тем, что именно говорят люди, меня увлекает лишь то, как они это скучное «что» произносят. Слушая стихи Цветаевой, я различаю песни вольницы понизовой, а не окрик блюстительницы гармонии. Эти исступленные возгласы скорей дойдут до сумасшедших полуночников парижских клубов, нежели до брюзжащих маркизов Кобленцского маринада. [131]
   Гораздо легче понять Цветаеву, забыв о злободневном и всматриваясь в ее неуступчивый лоб, вслушиваясь в дерзкий гордый голос. Где-то признается она, что любит смеяться, когда смеяться нельзя. [132]Это «нельзя», запрет, канон, барьер являются живыми токами поэзии своеволия.
   Вступив впервые в чинный сонм российских пиитов, или точнее, в члены почтенного «общества свободной эстетики», [133]она сразу разглядела, чего нельзя было делать — посягать на непогрешимость Валерия Брюсова, и тотчас же посягнула, ничуть не хуже, чем некогда Артур Рембо на возмущенных парнасцев. [134]Я убежден, что ей, по существу, не важно, против чего буйствовать, как Везувию, который с одинаковым удовольствием готов поглотить вотчину феодала и образцовую коммуну. Сейчас гербы под запретом, и она их прославляет с мятежным пафосом, с дерзостью, достойной всех великих еретиков, мечтателей, бунтарей.
   Но есть в стихах Цветаевой, кроме вызова, кроме удали, непобедимая нежность и любовь. Не к человеку, не к Богу идут они, а к черной, душной от весенних паров, земле, к темной России. Мать не выбирают, и от нее не отказываются, как от неудобной квартиры. Марина Цветаева знает это и даже на дыбе не предаст своей родной земли.
   Обыкновенно Россию мы мыслим либо в схиме, либо с ножом в голенище. Православие или «ни в Бога, ни в черта». Цветаева — язычница светлая и сладостная. Но она не эллинка, а самая подлинная русская, лобызающая не камни Эпира, но смуглую грудь Москвы. [135]Даром ее крестили, даром учили. Жаркая плоть дышит под византийской ризой. Постами и поклонами не вытравили из древнего нутра неуемного смеха. Русь двоеверка, беглая расстрига с купальными игрищами заговорила в этой барышне, которая все еще умиляется перед хорошими манерами бальзамированного жантильома.
   Впрочем, все это забудется — и кровавая схватка веков, и ярость сдиравших погоны, и благоговение на эти золотые лоскуты молившихся. Прекрасные стихи Марины Цветаевой останутся, как останутся жадность к жизни, воля к распаду, борьба одного против всех и любовь, возвеличенная близостью подходящей к воротам смерти.

И. Эренбург
Рец.: Марина Цветаева. Разлука: Стихи
М.-Берлин: Геликон, 1922;
Стихи к Блоку. Берлин: Огоньки, 1922
(Вместо рецензии) {31}

   Дорогая Марина Ивановна!
   Разными путями шли мои письма к Вам: по почте заказными и с добрыми дядями на честное слово, через дипломатов, курьеров и швейцаров. [136]
   Это письмо особенное, о Ваших книгах, и дойдет до Вас неустанными трудами нашего книжника — проф. Ященко. [137]
   Ваши книги были для меня не только радостью, нежной вестью, но и острой чернью солнечных часов. Коротка и крепка тень чертежника. Наши первые книжки — ровесники. [138]Вы, верно, помните 1910 год, первое напечатанное имя и нас обоих, неуклюжих и топорщащихся, рядышком в ежемесячном улове маститого Валерия Яковлевича?
   После этого Ваши напечатанные книги: «Версты», «Лебединый стан». [139]Ровный, тяжелый путь к перевалу. Мы шли рядом и, может быть, от этой близости, оттого что Ваш шаг стал для меня шумом ливней и боем сердца, я видел Ваше лицо, но не вглядывался в него. Двенадцать лет. Чужой город. Утробная, крепчайшая тоска излишней зрелости. Ваши книги. Я остановился и оглядел Вас. В Вашем высоком лбу, на крутых коротких строках, прочел прежде всего: час — полдень.
   С этим не поздравляю. Это зной, духота, зенит. Дерзость, радость — раньше. Слава, тихость — после. Но не в этом ли часе высшее таинство проступающей в муках завязи. Не поздравляю, тихо скажу: Вы — Марина Цветаева.
   Утром Вы любили пышность слова. Вас обольщали разные китежи старин и все золотые созвездия на фиолетовых сутанах Барбье д’Оревильи. [140]Вы жили орнаментом. И я, бедный иудей, не раз жмурил глаза от такого света и лепоты. Ныне обольщенное слово у Вас ушло в его чрево — Вы пристрастились к наготе дикой Вселенной, древней молельне полуденного сердца,
 
Где на земле
Мой
Дом,
Мой — сон,
Мой — смех,
Мой — свет,
Узких подошв след. [141]
 
   Это о слове. Это же о ритме, который стал суровым и прямым: короткими выдыхами. Вы знаете, что я в Вас никогда не видел «музейности», даже тогда, когда Вы озарялись «томных прабабушек славой». [142]Тем паче теперь. Не об архаизме, не о заимствовании, исключительно о благородной поэтической генеалогии думаю, говоря, что, прочитав «Разлуку», Вячеслав Иванович, [143]наверное, умилится добрым отцовским умилением.
   О другом? Но ведь я же сказал о нем. И не все ли равно, новый героизм родил эти тяжелые голые слова или они, как башенный бой, пробудили иные чувствования? Вы были своевольной — Вы стали мудрой. Мне даже кажется, что Вы больше не сможете писать о гербах или стягах. [144]Вы ведь знаете, что «эта резная прелестная чаша не более наша, чем воздух»… [145]
   Я помню любовь — печаль, каприз, задор, сон, виньетку. Теперь — подвиг. Вы недаром так любите полубогов и героев. Вы героически ощущаете мир, без позы, в буднях, растапливая печку на чердаке в Борисоглебском. [146]
   Как это по-русски и не русски звучит:
 
В орлином грохоте
О, клюв! О, кровь!
Ягненок крохотный
Повис — любовь. [147]
 
   (Где вы — серое небо, галки — увидали эту кровь?) Ваша же книга ягненок!

О. Мандельштам
Литературная Москва
<Отрывок> {32}

   <…> Для Москвы самый печальный знак — богородичное рукоделие Марины Цветаевой, перекликающейся с сомнительной торжественностью петербургской поэтессы Анны Радловой. Худшее в литературной Москве — это женская поэзия. Опыт последних лет доказал, что единственная женщина, вступившая в круг поэзии, на правах новой музы, это русская наука о поэзии, вызванная к жизни Потебней [148]и Андреем Белым и окрепшая в формальной школе Эйхенбаума, Жирмунского и Шкловского. [149]На долю женщин в поэзии выпала огромная область пародии, в самом серьезном и формальном смысле этого слова. Женская поэзия является бессознательной пародией, как поэтических изобретений, так и воспоминаний. Большинство московских поэтесс ушиблены метафорой. Это бедные Изиды, обреченные на вечные поиски куда-то затерявшейся второй части поэтического сравнения, долженствующей вернуть поэтическому образу, Озирису, свое первоначальное единство.
   Адалис [150]и Марина Цветаева пророчицы, сюда же и София Парнок. Пророчество как домашнее рукоделие.
   В то время как приподнятость тона мужской поэзии, нестерпимая трескучая риторика, уступила место нормальному использованию голосовых средств, женская поэзия продолжает вибрировать на самых высоких нотах, оскорбляя слух, историческое, поэтическое чутье. Безвкусица и историческая фальшь стихов Марины Цветаевой о России — лженародных и лжемосковских — неизмеримо ниже стихов Адалис, чей голос подчас достигает мужской силы и правды. <…>

С. Бобров
Рец.: Марина Цветаева. Конец Казановы
М.: Созвездие, 192 {33}

   Странная и поучительная история поэтессы Марины Цветаевой. Несомненно очень одаренный автор, показавший это еще своей почти детской книгой «Вечерний альбом», далее все время спускался по наклонной плоскости в невероятную ахматовщину и дикий душевный нигилизм. [151]Любовь к мелочам обернулась однажды к Цветаевой своей трагической стороной: автор обнаружил, что он, кроме мелочей, вообще ничего в мире не видит. Детский восторг перегорел, остался пепел. Но теперь потихоньку это сбирается в нечто более упористое и серьезное. И эти обе книжки разодраны в достаточной мере, но в них уже говорится кое-что и по-новому. В «Казанове» невозможна вся проза, ремарки и предисловие. Ужасные претензии, отвратительнейший писарской романтизм из приключений «Герцогини Розы, великосветской убийцы», [152]первый выпуск бесплатно, остальные по пятаку. Вот каков Казанова по Цветаевой: «Окраска мулата, движения тигра, самосознание льва». Как автор не замечает, что в этом зверинце не хватает только трех китов, на коих покоится вселенная, после чего все и обратится в самое зауряднейшее Замоскворечье.

М. Слоним
Рец.: Марина Цветаева
Разлука: Стихи. М.-Берлин: Геликон, 1922 {34}

   Эта маленькая книжка не только «разлука», но и уход, и отказ. Уход от прежней Марины Цветаевой.
   Трудно сказать, окончательно ли избрала она этот новый путь — или после ухода будет возврат, — но сейчас по-новому зазвучали ее стихи.
   Далеко ушла она от первых своих воскрешений прошлого теней прабабки, от любовной четкой лирики, от нежности материнства, от задорной жажды жизни.
   Все брошено в ночь — точно бой часов: дом и сон, крепость и кротость. [153]Путь жизни лежит через героическое преодоление.
   Символическая поэма «На Красном Коне», близкая творениям Вячеслава Иванова, [154]изображает всю жизнь точно стремительный скок огненного коня, точно жертвенный отказ от радости во имя победы духа пламенного.
 
И настежь, и настежь
Руки — Две.
И навзничь! — Топчи, конный!
Чтоб дух мой, из ребер взыграв — к Тебе,
Не смертной женой —
Рожденный!
 
   Все горит, все рушится (не о революции ли говорит Марина Цветаева):
 
Вой пламени, стекольный лязг…
У каждого заместо глаз —
Два зарева! — Полет перин!
Горим! Горим! Горим!
 
   И в огне пожара погибает Кукла — игра мечтаний, легкая забава девичества; в бурном потоке тонет любовь, в высях орлиных круч, куда стремит таинственный всадник — требующий отречения и жертвы ради победной лазури, — исчезает Дитя. Девочка остается без куклы, Девушка — без друга, Женщина — без чрева.
   И в шуме борьбы раздается:
 
И шепот: такой я тебя желал!
И рокот: такой я тебя избрал, —
Дитя моей страсти — сестра — брат —
Невеста во льду — лат!
Моя и ничья — до конца лет.
Я, руки воздев: Свет!
— Пребудешь? Не будешь ничья, — нет?
Я, рану зажав: Нет.
 
 
Не Муза, не Муза, — не бренные узы
Родства — не твои путы,
О Дружба! — Не женской рукой, — литой
Затянут на мне
Узел.
 
   В этом и есть разлука: разлука с дружбой, с любовью, с самой жизнью ради крещенья Духом Святым, ради «невесомых крыльев за плечами», ради освобождения от пут земных.
   Стихи Цветаевой — трудные и туманные.
   Еще и прежде любила она короткие, отрывистые ритмы, стихи, похожие на удары, пренебрегавшие грамматической правильностью. Эти приемы получили необычайное обострение в свободном рифмованном стихе «Разлуки». Фразы — точно отрублены, а нередко и обрублены — без конца, без сказуемого. Часто опущение глагола, нарочитое укорочение фразы, стремление к поэтической телеграфичности. Вся поэма — «На Красном Коне» — чередование восклицаний, отдельных слов, коротких предложений.
   В некоторых местах поэмы и в отдельных стихотворениях достигнута выпуклая сжатость и выразительность, но все же чувствуется неровность, порой переходящая в символическую и трудно расшифровываемую алгебраичность.
   Останется ли Марина Цветаева в кругу нового, избранного ею «героического идеализма», пронизанного символикой и боязнью «незримых тысячеоких и древлих богов», [155]— или же от мистического сознания своей предназначенности и чувства Рока вернется к прежней жадности бытия и впечатлений. «Разлука» отмечает своеобразный момент в творчестве одной из лучших русских поэтесс и является примечательным литературным явлением.

Л. Львов
Рец.: Марина Цветаева
Стихи к Блоку. Берлин: Огоньки, 192 {35}

   Эти стихи частью написаны еще задолго до смерти Блока, частью тотчас после его кончины. В первой части стихи 1916, во второй — 1921 года. Вся эта маленькая книжка проникнута поклонением перед поэтом, но в стихах не чувствуется глубины переживаний и в стихах о смерти Блока больше холода и искусственности, чем непосредственного чувства глубокой утраты. Много изощрений в технике стиха. В своих исканиях Марина Цветаева не хочет банальностей и стремится к своему собственному, никем еще не сказанному.
   Вот лучшие строки:
 
…Переломанное крыло.
 
 
Не расстрельщиками навылет
Грудь простреленная. Не вынуть
 
 
Этой пули. Не чинят крыл.
Изуродованный ходил. [156]
 

П. Пильский
Рец.: Марина Цветаева
Стихи к Блоку. Берлин: Огоньки, 1922 {36}

   Подзаголовные даты указывают, что стихи писались в период с 1916–1921 гг. Марина Цветаева обладает бесспорным поэтическим талантом.
   В нем — искренность, настоящая женская сила, своеобразность, но есть неряшества, невыправленность, хаотичность, чувствуется спешность.
   Недаром ей посвятил даже не критическую статью, а некое послание (во 2 номере «Нов<ой> русск<ой> книги») г-н Эренбург. [157]У них есть общие черты!
   Лучшее стиxотворение в этой последней (очень тоненькой, но изящной) книжке — «Ты проходишь на Запад Солнца». Остальные — неровны. Попадаются красивые строфы и строки, встречаются и обидные. Но общий тон — приятен. В самой надрывности звучат голоса сердца, женской боли, подлинной любви, теплых воспоминаний, какой-то нетерпеливости, даже растерянности, как всегда бывает в минуты больших несчастий.