– Конечно, мы всем сердцем с вами. Лично я после мятежа не провел ни одной спокойной ночи. Я переживаю ваше горе, как свое. Но поймите – мы теперь ответственны за жизнь страны. Франция хочет мира. Это такая трагедия!.. Какое дело рядовому французу до политического строя чужой страны?
   – Нам нужны не люди, но самолеты. А по прежним договорам вы продаете нам военное снаряжение…
   – Будь это война с третьей державой, я не сомневался бы… Но это гражданская война.
   – Значит, вы не имеете права поддерживать законное правительство против мятежников?
   – Не совсем так… Все осложнено международным положением. За спиной Франко стоят Гитлер, Муссолини. Если мы дадим вам самолеты, дело может закончиться мировой войной.
   – И вы предпочитаете нас выдать?
   – Зачем так ставить вопрос? Вы сами понимаете, что мы хотим победы республики. Однако мы связаны по рукам и ногам. Продать самолеты мы не можем. Почему бы вам не обратиться непосредственно к промышленникам? Вы знаете, что я пойду на любой риск. Необходимо только соблюдать осторожность. Мы заявим, что ничего не дадим. Вы покупаете и вывозите. Мы закрываем глаза, прикидываемся, что не видим.
   – Вы или не знаете положения вещей, или не хотите знать. Я здесь уже неделю. Результаты? Одиннадцать «А-68». И с каким трудом! Хорошо, что нас свели с Дюбуа. Наш товарищ…
   – Инженер? Вот видите! А вы на нас нападаете. Я его знаю, прекрасный товарищ!.. «А-68» – превосходные бомбардировщики. Что же вам мешает достать еще?
   – Нам не продают. Ни за какие деньги.
   – Но что мы можем сделать? В конечном счете это их право.
   – Вы можете дать самолеты армии.
   – То есть ослабить наш воздушный флот? Нет, дорогой товарищ, это невозможно! Что скажут радикалы? Из-за какого-нибудь десятка самолетов может полететь кабинет. Тогда и вам будет хуже. Я повторяю: мы будем глядеть сквозь пальцы на все поставки. Мы можем организовать помощь беженцам, санитарные отряды, послать хлеб, сгущенное молоко для детей. Но рисковать войной? Нет!
   Прокричав несколько раз «нет», Виар успокоился; он вытер платком лоб и позвонил.
   – Чем вас угостить? Чай? Лимонад?
   Муньес поднялся.
   – Вы понимаете, что они заняли Медину? Они теперь соединились с армией Мола. Я не дипломат. И потом – мне шестьдесять четыре года… Товарищ Виар, я лучше уйду: боюсь, что скажу вам все, а меня на это не уполномочили… Меня послали за самолетами.
   Он ушел. Виар шевелил нижней губой от обиды. Разговор оказался еще тяжелее, чем он предполагал. Дело испанцев проиграно; это поймет и ребенок. Двадцать самолетов ничего не изменят. Надо спасать Народный фронт во Франции. Одно неосторожное движение, и все полетит… Тогда Франко найдет здесь последователей. А выручит кто? Триста рабочих из Лана?.. Сумасшедшие! Они толкают нас в пропасть. Не коммунисты – свои! Конечно, Муньеса легко понять: шутка ли потерять сына? Но и другие… «Самолеты!» Будут проклинать Виара… А в чем его вина? Нельзя сохранить все принципы и править государством. С таким багажом завязнешь… Но почему Виар за это взялся? Хорошо быть обыкновенным человеком – проголосовал, продефилировал, сиди в беседке и слушай: птицы поют… Да, но кто-то должен управлять. Мало ли гнусных профессий: ассенизаторы, мясники на бойне, тюремщики… Виару стало жаль себя. Он сидел, сгорбившись, раздавленный этой жалостью, когда вошел секретарь.
   – Вас просит к телефону Тесса – по срочному делу.
   Тесса настаивал, чтобы Виар немедленно его принял; пришлось согласиться. Отвратительный день продолжался.
   Тесса, с присущей ему фамильярностью, обнял Виара и сразу завопил:
   – Берегись! Испания – осиное гнездо! Наполеон именно там сломал шею. А в семидесятом?.. «Испанское наследство»!
   – Я не вижу связи…
   – Не видишь? Напрасно! Если вы дадите самолеты красным, неминуема война. Гитлер не спустит, я уж не говорю о Муссолини.
   – Во-первых, почему ты называешь Асанья и Хираля «красными»? Чем они «краснее» тебя?
   – Дело не в Асанья. У кого винтовки? У рабочих. И при чем тут моя оценка? Для Европы это красные. Я повторяю: пахнет войной.
   – Выходит, что мы не можем поддерживать торговые отношения с законным правительством?
   (Виар, сам того не сознавая, повторял доводы Муньеса.)
   – Это казуистика! Из-за политических симпатий вы пошлете народ на убой. Хороши правители! Необходимо отколоть Рим от Берлина, а вы их хотите спаять.
   – Как же их расколоть, когда в Испании они работают рука об руку?
   – Надо притвориться, что мы этого не видим. Пойти навстречу Муссолини. Тогда Италия вспомнит о своей латинской сущности. Франции сейчас нужны дипломаты, а не партийные фанатики. В испанском вопросе мы должны быть сугубо осторожны. Герцог Альба поработал в Лондоне. Англичане стоят за реставрацию. Альфонс или Франко – это деталь. Во всяком случае Сити предпочитает генерала барселонским анархистам. В итоге Франция окажется одна… Ты знаешь, что я защищаю Народный фронт…
   – Не заметил! Твоя речь по поводу забастовок…
   – Я спас кабинет, вот что! Конечно, я критиковал твою политику, иначе я не мог: все возмущались. Но я предложил выразить доверие правительству. А ты знаешь, что тогда творилось в радикальной фракции? Мальви, Маршандо, Мейер, все в один голос: «Отставка!» Забастовки – дело прошлое. А теперь положение еще опасней. Мальви рвет и мечет: он ведь приятель всех этих испанских грандов. Слушай, Огюст, я тоже предпочитаю Асанья генералу Франко. Я вообще глубоко штатский человек, демократ. Но меня никто не спрашивает. Да и тебя не спрашивают. От нас хотят одного: сидите тихо и не вмешивайтесь.
   – Но они-то вмешиваются.
   – Я в таких случаях отвечаю: что можно быку, того нельзя Юпитеру. Итальянцы лезут на рожон, да и немцы. Поскольку мы не хотим войны, нам остается одно: промолчать. Все равно, если вы дадите Мадриду сто самолетов, они пришлют Франко пятьсот. Глупо играть с огнем!
   – Мы не можем запретить отдельным предпринимателям продавать самолеты в Испанию.
   – Опять казуистика? Огюст, это не парламентские комбинации, осторожно, это пахнет кровью! Я говорю с абсолютной уверенностью, слышишь, с абсолютной: они пойдут на все. Хитрить не приходится. Если ты пропустишь хотя бы один самолет, вспыхнет война. Я знаю, что ты искренне ненавидишь войну, поэтому я пришел именно к тебе. Это мой крик. Это крик всех французских матерей, это крик Франции!
   – Конечно, я сделаю все, чтобы сохранить мир.
   – Я это знаю, но твои враги работают. Среди радикалов полное смятение. Мальви кричит, что ты не хочешь считаться с национальными интересами. И его слушают. Я уж не говорю о правых. Конечно, Бретейль – дурак и помешанный. Мы не испанцы, мы – передовой народ. У нас такой режим невозможен. Но Бретейль пользуется огромным влиянием. Вчера он заявил, что посадит тебя на скамью подсудимых как одного из зачинщиков войны. Я убежден, что ты расстроишь их игру. Я так и отвечаю: «Виар – порука невмешательства». Успокой и ты меня: я хочу услышать твердое «да».
   Тесса размахивал руками; отбегал в дальний угол и оттуда повторял, как заклинания, свои тирады; потом подбегал вплотную к Виару, обдавал его брызгами слюны. Виар сохранял спокойствие, даже улыбался. В нем неожиданно проснулась стойкость. Тень Муньеса, казалось, присутствовала в кабинете. На том самом месте, где фиглярствовал Тесса, час тому назад стоял затравленный судьбой, но гордый Муньес. И Виар, говоривший со своим старым товарищем как бездушный дипломат, теперь, перед угрозами Тесса, пытался сохранить свое достоинство. Он даже забыл о стратегии. Когда Тесса потребовал ясного ответа, он сказал: «Я выполню мой долг», – и большего Тесса от него не добился.
   А когда Тесса ушел, Виар в изнеможении прилег на короткий диван, подогнул ноги и стал мучительно думать: как быть? Мешала сильная головная боль и тошнота. До чего Тесса гнусен! Визжит, плюется… Неужели женщины могут его любить?.. Да, но Тесса подослали. Правые радикалы. Может быть, Бретейль. Может быть, итальянцы из посольства. Сложная игра!.. Это правда, что они лезут на рожон. Значит, война?.. Но что скажет народ? Он, Виар, сорок лет обличавший войну, пошлет миллионы людей на смерть. А в Испании уже убивают…
   Закрыв глаза, Виар увидел трупы среди камней, покрытые большими мухами, развороченные тела, развороченные дома. Что же делать?.. Тесса сказал: ни одного самолета! Да, радикалы могут выйти из кабинета. И, забыв о бедствиях войны, Виар погрузился в привычную ему арифметику: подсчитывал, сколько голосов соберет правительство в испанском вопросе. Конечно, меньшинство! Тогда радикалы пойдут на соглашение с правыми: от Тесса до Бретейля. Это начало конца: для Бретейля такой кабинет будет коротким этапом. Он мечтает о диктатуре. А теперь шестое февраля куда страшнее… Лавочники и кулаки, испуганные забастовками, пойдут за Бретейлем. Распустят социалистическую партию. Верховный суд; судят Виара: «Он пытался вызвать войну». Ведь достаточно им сбить один самолет, чтобы все раскрылось… Прокурор говорит: «А-68» при содействии Виара…» Нет, с такими вещами не шутят!
   Виар томился до десяти часов вечера, не зная, на что решиться. Наконец, жмурясь от головной боли и тоски, он вызвал начальника секретной полиции.
   – Мне сообщили, что инженер Пьер Дюбуа пытается переправить в Барселону одиннадцать бомбардировщиков «А-68». Это может вызвать международные осложнения. Необходимо задержать самолеты. Вы считаете это выполнимым?
   – Вполне. Они должны находиться на одном из аэродромов «Сэна» – здесь или в Тулузе. Я сейчас же распоряжусь.
   Когда начальник полиции ушел, Виар снова лег на диван. Он принял две таблетки от головной боли. От лекарства все в нем оцепенело; с трудом он шевелил рукой, ныло под ложечкой, а ногам было холодно. Он старался ни о чем не думать: теперь все сделано, надо ждать. Все же слово «предательство» пришло и, придя, не хотело отвязаться. Он говорил себе: «Вздор! Я никого не предаю. Дело испанцев все равно проиграно. Одиннадцать самолетов против двухсот… Дети! Как рабочие Лана… Я спасаю тем самым Народный фронт. Нашу партию. И мир. Я выполнил мой долг. И только». Он уговаривал себя, как уговаривает мать пугливого ребенка. Но снова из густой синевы (он погасил свет) выплывало то же длинное слово, похожее на черную скользкую рыбу.
   Вдруг он вспомнил пограничный поселок Сербер: когда-то он часто бывал там. Один раз с отцом Пьера… Розовые дома на уступах горы, лодочки рыбаков, виноградники, большой шумный вокзал. И сладкое вино, вроде муската… Вот в Сербере его будут благословлять. Ведь рядом – война; стоит только подняться на горку или пройти короткий туннель. Рядом – разрушенные дома, женщины в слезах. А в Сербере матери скажут: «Виар спас мир, Виар спас наших детей, Виар…» И он уснул, повторяя свое имя.
 

27

 
   Пьер кричал:
   – Это невозможно! Я позвоню Виару…
   Они стояли у фонаря под проливным дождем. Казалось, нескончаемый поток готов залить все. Доски поплыли. С плаща комиссара текли струи воды.
   – Приказ из Парижа. Наверно, они согласовали с министром…
   А в Мадриде ждут!.. Сегодня радио сообщило о новом продвижении фашистов. Пьер попытался связаться с Парижем. Он долго стоял у телефона. На конторке спал жирный кот. Дождь шумел. Наконец Пьера соединили с секретарем Виара. Секретарь был любезен и холоден: «Я передам господину министру… Господин министр занят… Не думаю, чтобы господин министр захотел вмешиваться в действия полиции…» Пьер понял бесцельность разговора и положил трубку. Он смутно подумал: «А ведь секретарь тоже социалист!..»
   – Я выеду в Париж с первым поездом.
   Комиссар не ответил. Пьер пошел в маленькое кафе возле вокзала. Люди, входя, отряхивались; внутри был уют, присущий всякому крову в непогоду.
   Пьер был занят своими мыслями; он не сразу понял, когда хозяйка спросила, что ему подать. Сначала все вертелось вокруг Мадрида. Он видел кружок карты с четырьмя направленными на него стрелами. Муньес сообщил, что одиннадцать «А-68» завтра будут в Барселоне. Там приободрились, ждут… И вот все сорвалось! Неужели Виар?.. Он возмутился своей низостью: заподозрить Виара!.. Он выпил рюмку коньяку; без остановки курил; старался слушать разговор за соседним столиком – о какой-то Мари, которая отравила кроликов соседа; слушал дождь; вспоминал то глаза Аньес, то мутный фонарь среди водяных потоков. Но ничто не помогало: мысли снова возвращались к Виару. Подозрения были мучительными и глухими, как начало тяжелой болезни. Он вспоминал едкие слова Мишо, рассказы Муньеса о том, как его приняли социалисты. Нет, все это вымысел!.. Может быть, он заболевает? Его знобило в горячей сырости комнаты. До поезда оставалось еще два часа. Он пробовал дремать, читал в газете объявления о продаже мулов и телок, припоминал разрозненные строки стихов. И опять показывалось лицо Виара – он улыбался на трибуне, под красным флагом… Что же случилось? Да просто секретарь – ничтожество, чинуша. А полиция саботирует. Почему Виар не разогнал полицейских? Это, как на подбор, фашисты. Комиссар называл испанское правительство «красными» и презрительно усмехался. Из шайки Бретейля!.. Наверно, комиссара снимут. Вот только обидно, что потеряны сутки. А те ждут, ждут… Какая тоска!
   В кафе теперь было тихо: одни разошлись, другие, в ожидании ночного поезда, дремали. Дремала и толстуха хозяйка, прижав к животу моток зеленой шерсти. В углу рабочий что-то доказывал товарищу, макая хлеб в красное вино. Пьер прислушался.
   – Теперь все дело в Испании. Я поеду. Увидишь, что поеду. Надо помочь, не то и нам крышка…
   Пьер сдержал себя: хотелось подойти, пожать руку или крикнуть: «Правильно». Он только улыбнулся; рабочий понял и в ответ хитро подмигнул.
   Приехав в Париж, Пьер тотчас направился в министерство. Ему сказали, что министр занят. Два часа Пьер просидел в приемной, среди просителей; это были по большей части социалисты, которые хотели выпросить у Виара кто орден Почетного легиона, кто синекуру. Дамочка, нервничая, щебетала: «Я ведь его знала, когда он был агитатором. Мне он не откажет…» Виар ее принял; принял и других посетителей; а Пьер все ждал. Потом ему сказали: «Министр уехал завтракать, вернется в три часа».
   Пьер просидел на скамье бульвара до трех. Кругом шла обычная жизнь. Мастерицы закусывали хлебом с куском шоколада. Дамы рылись в ворохах шелка, выставленных возле магазина. Переругивались шоферы такси. Старики кормили воробьев. Гиды показывали флегматичным англичанам достопримечательности. Маклеры передавали друг другу последние биржевые курсы.
   Никому не было дела до Мадрида. А Пьер, томясь, думал: «Неужели возьмут Талаверу?..» Стрелка часов как будто уснула; Пьеру казалось, что он просидел здесь весь день; но еще не было трех.
   Позавтракав, Виар вернулся в министерство. Пьер по-прежнему сидел в приемной. Теперь он был один; прием закончился. Наконец к нему вышел секретарь.
   – Господин министр просит извинить его: он занят срочной работой. Он поручил мне переговорить с вами.
   Пьер начал рассказывать о самоуправстве комиссара. Секретарь его перебил:
   – Господин министр в курсе дела. Мы – социалисты и можем говорить откровенно… Положение очень тяжелое. Приходится выбирать. Если мы придем на помощь испанцам, мы можем потерять все: война, а внутри – торжество фашизма.
   – Но Франко в Мадриде – это Бретейль здесь!
   – Не думаю. Испания – отсталая, полуфеодальная страна, окраина Европы. Что важнее? Отстоять Испанскую республику, искусственно созданную, не имеющую корней, или спасти дело социализма в передовой стране? К тому же это – наша страна. Господин министр решил придерживаться политики строгого невмешательства.
   Тогда Пьер потерял голову. Тоска последних недель – от бури в бретонском поселке до скамьи бульвара и смеха равнодушных людей, бессонная ночь, с мучительной надеждой на честность Виара, тревога за Мадрид, – все вылилось в одном крике:
   – Господин министр?.. Иуда!
   Это было настолько неожиданно, что секретарь переспросил:
   – Простите, я вас не понял?..
   Но Пьер уже сбегал по лестнице, устланной малиновым ковром, сопровождаемый насмешливыми взглядами лакеев: «Не вышло у тебя с теплым местечком!..»
   Напрасно Пьер метался по улицам в жажде опомниться. Боль была слишком острой; ее ничем нельзя было умерить. Он больше не гадал, как мог его кумир столь низко пасть. Он только ощущал ужас потери, пустоту, которая мешала вздохнуть. Значит, права Аньес, и все, чем он жил, – иллюзии, хитрые сети для простодушных, круговая порука притворства? Его обобрали. Еще час тому назад он верил в доброту людей, в чувство товарищества, в дело, которым жил. Как он покажется на глаза Муньесу? Талавера…
   И, вспомнив об Испании, он очнулся: нет, не все в мире переменилось за этот проклятый час! По-прежнему подростки Мадрида борются. У них нет «А-68», только охотничьи ружья… Пьер поедет туда, там умрет. И мысль о смерти показалась выходом.
   Он догнал автобус: скорее к Мишо! Мишо ему скажет, как пробраться в Мадрид.
   Мишо понял все сразу.
   – Задержали?
   – Да. Ты знаешь кто? Виар. Понимаешь? Я с ума схожу… Поеду туда. Ты мне в этом помоги. А о нем я и говорить не хочу. Зачем говорить?..
   Мишо почувствовал, как тяжело Пьеру; он молча пожал ему руку. Они стояли у окна. Внизу дети играли в чехарду.
   Потом Мишо заговорил:
   – Муньесу предлагают три «потеза». Он ничего в этом не понимает. Ты у нас единственный специалист. Я понимаю, что тебе обидно… Мы теперь набираем… Может быть, и я поеду. А тебе нельзя. Без тебя здесь все сорвется.
   – Пьер не возражал. Хорошо. Завтра он поедет на аэродром. Хорошо, он останется. Вот закрылась и последняя лазейка!..
   И, выйдя на улицу, Пьер растерянно поглядел по сторонам. Куда идти?.. Он сам потом не мог понять, зачем поплелся через весь город, к Андре, что искал в неуютной, запущенной мастерской на улице Шерш Миди?
   Полгода прошло с их последней встречи; Пьеру казалось – десятки лет. Тогда он еще был желторотым…
   – Как живешь, Андре?
   Что мог Андре ответить? Рассказать о том, как потрясли его события грозного лета, как он нашел и потерял Жаннет?
   – Вот начал натюрморт, а не получается.
   Пьер с изумлением посмотрел на приятеля:
   – Ты все тот же, Андре. Помнишь, как я тебя затащил в Дом культуры?
   Андре посвистел и спросил:
   – Ты знаешь, что Люсьен в Испании?
   – В газете было. Его назначили консулом.
   – Что ты? А я думал, он сражается…
   Пьер усмехнулся: ребенок, как тот, давнишний Пьер!.. Он стал рассказывать про Виара; как всегда, он жил вслух. Ему хотелось, чтобы даже холсты на стенах заклеймили предателя. Но Андре молчал. Пьер спросил в запальчивости:
   – По-твоему, это можно понять?
   – Можно.
   – Понять такое притворство? Он мне рассказывал, что хотел, вместе с моим отцом, спасти одного испанца. А теперь он их всех выдает. И это понять? Понять предательство?
   – Вспомни портреты Гойя…
   Пьер кричал вне себя:
   – Вот твое искусство!.. Да разве вы люди? Вы смакуете всё: кровь, горе, тухлятину. Как навозные жуки!
   Он выбежал на площадку лестницы и оттуда крикнул:
   – Прости. Я зайду в другой раз…
   И только когда он ушел, Андре разобиделся. Он вышел на лестницу, но Пьера уже не было. И Андре грустно запыхтел трубкой. Почему Пьер его обругал? Он сказал: «Можно понять». Конечно… Он такого Виара насквозь видит. А Люсьен?.. Трясогузка! Хорошо бы жить с собаками! Конечно, и они дерутся, шерсть вырывают, но без красивых фраз, и на том спасибо! А Пьер его зря обидел: предательства он не любит…
   Для Пьера пошли трудные дни. Он работал на заводе с ненавистью: зачем ломать себе голову – эти моторы пойдут Франко, Бретейлю! Три «потеза» удалось переправить; месяц спустя достали два истребителя; все это было каплей в море. Мадрид слал отчаянные телеграммы. Французская полиция глаз не спускала с самолетов. А со столбцов газет глядело благородное лицо Виара. Он говорил о невмешательстве как о высоком подвиге: «Мы спасли мир!» Он пожертвовал пять тысяч на молоко для испанских детей, оговорив: «Для всех детей». Пьер в тот день сказал Аньес: «Как я ни люблю ребят, а кажется, будь у Виара ребенок, я бы его задушил…»
   Немецкие бомбы, что ни день, крошили дома Мадрида. На парижских стенах появились плакаты с фотографиями детей, искромсанных, изуродованных. Аньес говорила: «Не могу смотреть! Это пытка…» Пьер молчал: его пытали давно. Франко взял Толедо; он подходил к Мадриду. Одни газеты прославляли фашистов, защитников Алькасара; другие рассказывали, что марокканцы в Толедо прирезали сотни раненых. Жолио писал: «Наша старая французская мудрость охраняет нас от таких бедствий». Приятельницы Бретейля готовили вечера в честь взятия Мадрида. А испанцы не сдавались.
   Пьер ощущал предательство Виара как общее предательство: свое, Аньес, Франции. И предательство становилось неотвязным запахом, привкусом, которого не перебить. Пьер ненавидел Париж за то, что Париж живет, не поступившись ни одной из своих привычек: те же кафе, переполненные в час аперитива; те же политические дебаты и карты – бридж или покер; те же мюзик-холлы с голыми актрисами; ни сирен, ни бомб, ни даже скупой слезы, ничего…
   Открылись школы. Кричат ребятишки с новенькими папками и пеналами. Пьер знает, чем оплачен этот беззаботный смех: сражаются в предместьях Мадрида. На парижских бульварах – позднее золото каштанов. Сезон охоты; в имение маркиза де Шамбрена пригласили Тесса; он подстрелил фазана, а потом исчез с молоденькой горничной. Об этом рассказывают в кулуарах палаты. А Виар не любит охоты; он не может видеть кровь: пацифист. И Пьер злобно говорит: «Почему не вегетарианец?..»
   Только Мишо не унывает: скоро в Испанию уедет первый отряд добровольцев. Пьер смотрит на Мишо то с восхищением, то с завистью: вот человек! Как он сказал?.. «Победить труднее…» Кажется, и Пьер начинает это понимать.
 

28

 
   Дипломатическая карьера не пришлась по вкусу Люсьену. Правда, служба занимала мало времени, но он не знал, что делать с досугами. Он равнодушно глядел на пышные фасады Возрождения, на студентов и мулов. Он не мог жить без парижских кафе, с их бесцельными спорами, без сплетен и драм, знакомых, как свой мундштук, своя кровать. И Люсьен собирался уже пренебречь приличным окладом, когда испанские события неожиданно увлекли его. Снова этот человек, похожий на дорожные сигналы, которые как бы вспыхивают от света фар, решил, что нашел истину.
   Мятеж увлек Люсьена прежде всего своими внешними эффектами; минутами Люсьену казалось, что он присутствует на постановке старой мистерии. Люди с удлиненными аскетическими лицами убивали и жгли нечестивцев; некоторые, потрясая крестами, обручались со смертью; отовсюду выползли калеки, которых в Испании не сосчитать, горбуны, слепые, юродивые; женщины в мантильях обнимали пулеметчиков, и над ручными гранатами распускались кружевные веера. Все это было для Люсьена необычайным, привлекало пестротой, безвкусицей, приподнятостью тона.
   Он познакомился с одним из руководителей фаланги, худым, унылым майором, Хосе Гуарнесом. Это был человек исступленный и в то же время холодный. Он днем расстреливал, по ночам проповедовал. Люсьен с изумлением видел, что испанский офицер повторяет его затаенные мысли. Хосе говорил о священности иерархии, о великолепии неравенства, о подчинении толпы уму, таланту, воле. И Люсьен вспоминал свое парижское унижение, тупицу из «Юманите», посредственность Пьера, Пьеров, арифметику выборов, свое превосходство, никем не оцененное. Фалангисты огнем добились признания. Хосе пишет памфлеты, не считаясь с мнением портных или землекопов. Люсьен всегда говорил, что старый мир можно опрокинуть только смелостью единиц: заговором. Коммунисты в ответ смеялись; они толковали о воспитании народа, об активности масс. Они живут прошлым: Маркс, Коммуна, демократия, прогресс… Все это хлам! Как они не видят, что марксизм связан с «Декларацией прав», с энциклопедистами, с верой в науку, с отвратительной идеей о положительном начале человека? Общество не четырехугольное здание, как этот дом, но пирамида! Фашизм несет новые нормы: восторг перед физической силой, вместо книг – спортивные рекорды, вместо докладов и дебатов – вооруженный захват правительственных зданий, вместо выборов – автоматические ружья.
   Было в словах испанца еще нечто, вдохновлявшее Люсьена: культ смерти. Давно, после смерти Анри, Люсьен понял значительность небытия, его власть над всеми реакциями молодого и живого сердца. Он написал об этом роман. Увлечение коммунизмом было опиской: он на минуту заразился чужим весельем, детской суматохой, раболепным отношением к молодости. Для Хосе, как для Люсьена, смерть была не только предметом раздумий, но абсолютной ценностью, коррективом к случайной и поэтому шаткой жизни.
   Люсьен отдался новому увлечению; и когда майор предложил ему съездить в Париж, чтобы связать фалангистов с Бретейлем, он сразу согласился.
   Он даже не запросил Париж или посольство; он не хотел думать о службе: это его унижало. Поехал он через Хаку. Автомобиль несся по петлистым дорогам, среди рыжих раскаленных гор. Ни деревца, ни человека! Пейзаж отвечал чувствам Люсьена; смерть ему представлялась родной сестрой – рыжей и горячей.